Это был намек на то, чтоб Статиков оставил свою «внешность» за порогом. Когда Максим не ожидал «малоизвестных дорогих» гостей, то одевался незатейливо, расхаживал в своей светелке босиком, рассчитывая этим вроде сэкономить на носках. Почти по ширине всей комнаты была кровать, покрытая пододеяльником, и у стены на столике был вышедший уже из обращения, с громоздким гаубичным монитором и матричным писклявым принтером, компьютер. Хозяин сел в турецкой позе на кровать, а Статиков – на стул, впритирку умещавшийся меж спальной принадлежностью и стенкой. Собственно с Максимом было сразу и легко и тяжело общаться. Обыкновенно сидя так, – скрестивши руки на груди, а под собой и ноги, он тотчас же улавливал, что приходило в голову, и если это не противоречило его изрядно подавляющей своей энергией натуре и отвечало правилам гостеприимства, которые он мог иной раз и проигнорировать, то мигом выполнял, что требовалось.
– Заслончик-то, однако, слабоват! – сказал он, подзадоривая. – Неплохо бы поупражняться. А то так выронишь чего-нибудь, ищи-свищи потом…
Компьютер, оказалось, был ему необходим для написания труда по курсу своих лекций, который он рассчитывал издать отдельной книгой. Она была уже закончена, он занимался ее редактированием. Но все никак не мог найти какого-нибудь «дурака» издателя. Умникам из их числа казалось, что каждую строку в его немногословном сочинении для понимания широкой и отзывчивой читательской аудитории надо развернуть, если не на целую страницу, так уж уверенно – в абзац. Он говорил об этом незлобиво и, посмеиваясь, то, пряча глаза в бороду, то, вскидывая их на гостя, стараясь ухватить малейшее сомнение в душе или ненароком проскочившую в мозгу заносчивую мысль. О затруднениях с изданием сказал он неспроста. Он в полной мере сознавал ту пропасть, что отделяла просвещение от Богом данного и развитого разума. («Все горе от ума, а не от – разума, где бы его только взять?» – походя ответил он на не озвученный вопрос). Но делать популярной свою книгу не хотел, сознательно пожертвовав ее художественностью ради лапидарной формы.
– Надо, чтоб слова не капали елеем, а застревали в голове и созревали. Велосипед не я тут изобрел!
Его любимыми словами были – «информация», которая потребна всему сущему, хотя как таковая дается и является основой жизненного цикла женщин, и «разум», который был от сотворения адамовым ядром всего мужского.
– Известно, яйца курицу не учат. Где им по силам, нам не в оборот.
Статиков сидел напротив и перелистывал печатные листы еще не изданной Максимовой работы, которую тот дал ему, чтобы «ввести в курс дела».
– И что, тебя не задевает, что жизнь у нас во всем как эта курица?
Когда Максима что-то ставило в тупик, то есть он не мог предвидеть или же понять вопроса, то сразу же стыдливо опускал глаза, как признавая за собой недопустимый ляпсус. Но так бывало редко, чаще он в ответ – протяжно улыбался или глухо хохотал, что делало любое продолжение бессмысленным.
– А что меня должно тут задевать? Я понимаю, к жизни может быть еще экологический подход, когда движение подчинено созданию гармонии. Ясно, что гармония нужна, но выше – разумение. По духу информация пассивна. Да ведь бывает так, что надо сделать что-нибудь по-своему. Так что пусть уж сами выбирают. От более простого к сложному, от сложного к простому, все держится на этом. Кому что надо, тот возьмет. На лекции, ты прав, – уж времена такие, – нынче ходят женщины одни. Известно, что их наиболее волнует. У подавляющего большинства людей пока все зиждется на том, что секс необходим, чтобы, пока он есть, не горевать о смерти. Вот и плетешь им всякий вздор про жизнь потом и про астральные проекции. Не все поймут, что если что-то уже сделано, так без остатка-то и праведная жертва не искупит. Ведь ты об этом говоришь? – вскинул он глаза на Статикова. – Знал я одного, нехоженой тропой пошел: супруга – прокурор, заела парня до печенок, вот он и сбежал. Чуть не пропал, когда однажды в транс вошел. Какие тут проекции? Такого никому не посоветуешь. Ну и чтобы хоть уж зависти поменьше было.
Его последние слова надо было понимать во всем контексте сказанного, в такой, рассчитанной на понимание манере он имел обыкновение общаться. Произнеся свою вступительную речь, он пересел из позы полу-лотоса в более мобильную позицию, спустил с кровати на пол гибкие и мускулистые ноги в синих тренировочных штанах, с надетой сверху ради первой встречи глаженой рубашкой, белой и навыпуск, и стал поглаживать свою окладистую бороду.
– Есть у меня знакомая одна, научную статейку пишет. Ты говоришь, знаком с латынью и библиотека у тебя большая? Если на мели, на этом можно заработать.
Статиков не говорил, что он знаком с латынью или на «мели». Надо было привыкать к тому, что он тут находился как на полиграфе. Но дополнительные деньги вдвоем с Машей им не помешали бы.
Опять скрестивши руки на груди, Максим уперся в него взглядом.
– Так что с того? Ты не смотри, что я тебя опережаю. Так разговор короче. Ты ведь меня тоже щупаешь – и еще как. Да только я заслоны ставлю.
Статиков смутился.
– Я думал, что умею это.
– Вижу, что умеешь. А отрабатывал на ком? С больничными сестричками общался? Остерегайся полоненным быть. Есть те, которым это не с руки.
Надо было понимать, что «не с руки» – жениться. Хотя Максим коснулся этого житейского предмета вскользь, отнюдь не претендуя на какое-либо наставление, и все же Статикову не хотелось, чтобы разговор в таком ключе зашел о Маше.
– Чего уж, вовсе не жениться? Не знаю, как тебе, а мне охота оставить что-нибудь потомству.
– Вопрос еще – в кого оно пойдет? – посмеиваясь, произнес Максим. – Но исключения бывают, это ясно. Есть у нас тут внутренняя группа. Встречаемся мы раз от разу кроме этих лекций. Так, чтобы мысли не протухли, делимся своими наблюдениями. Ты можешь тоже приходить. Чего уместится, возьмешь. Дурному точно не научим.
Статиков почувствовал, что время уходить. Все было сказано или угадано в его душе без слов, хотя он этим натискам сопротивлялся. Кивком вознаградив его догадливость, Максим поднялся тоже. Пытаться прояснить «свои позиции», порассуждать о жизни вообще, как заведено это у большинства людей, с этим человеком было бесполезно. Беседы светские – ставили его в тупик, он говорил, что не бельмеса в том не смыслит, и, если заходила речь о чем-нибудь таком, то со скучающей гримасой принимался расточать по сторонам ленивые зевки.
Когда он обувался в крохотной неповоротливой прихожей, в которую на две секунды заглянула, чтобы одарить своей улыбкой, одетая как дух тибетских гор, кукольного вида и пропорций, Вика, в мозгу мелькнуло опасение, что этот новый круг знакомых может разделить их с Машей. Видно, уловив в его душе эту препону, Максим, поглаживая бороду, стоял у двери и переваривал внутри их разговор, когда его любовница как привидение уже исчезла.
Так называемая внутренняя группа раз в месяц собиралась в том же помещении, где проходили лекции, чего случалось, если уж ни возникала экстренная надобность, не больно регулярно. Она была не строго постоянного состава, когда являлось шесть, когда пятнадцать человек, на вид все были средних лет, но Статиков не оказался среди них и самым младшим. Если требовалось обсудить «методику» (это было так, рабочее словечко, которое могло обозначать чего угодно), то приглашали для отчета тех, кого в народном просторечии считали ворожеями и колдунами: они вели свои кружки по эзотерике в разных частях города и занимались хорошо разрекламированной на вырученные средства практикой. Их заблаговременно предупреждали о собрании, но безусловной обязательности явки не было. Они могли проигнорировать оповещение, не приходить. Но никогда не уклонялись: являлись в группу как к судье со встречным иском. Не дожидаясь никаких вопросов, эти люди сразу же вставали и, быстро обозрев присутствующих, считав все по глазам, рьяно и красноречиво приступали к изложению своей позиции. Она, как правило, сводилась к провозглашению какой-нибудь оригинальной, ими разработанной методики, и подтверждению своей ответственности. Общее молчание чаще означало несогласие (оно могло быть также одобрительным, но если становилось гробовым, то это ощущалось по опущенным глазам и неподвижным выражением на лицах). Если так случалось, то выступавший, напоследок с сожалением окинув взглядом зал и выразив тем общее «уж извините!», удалялся. Делали ли эти приглашенные какие-либо выводы и изменяли ли они потом свою позицию, неясно: каждый отвечал за самого себя в той мере, насколько это было совместимо с его представлениями, и мог придерживаться собственной концепции.
Послушав в первый раз, о чем тут говорят, или же – значительно помалкивают, Статиков подумал, было, привести сюда и Машу, которой на работе приходилось сталкиваться с теми же вопросами. Попав в какую-либо неприятность по своей доверчивости, люди становились суеверными, не понимали истинных причин несчастья и норовили все списать на ворожбу и сглаз. Но та, узнав, что ее будут окружать одни мужчины, засмущалась. Маша себя принижала: скорее уж она бы всех смущала своей внешностью, так что поступила верно, как он после понял. Любой пришедший на собрание мог свободно высказаться или по обыденным вопросам практики или же привлечь внимание к какой-нибудь неординарной теме, – естественно, вне политических и бытовых проблем, которые как дело безнадежно топкое здесь никогда не поднимались и не обсуждались. О следующей встрече не уславливались: когда была насущная потребность, созванивались по телефону. А сбор всех вместе означал – решение каких-нибудь этических вопросов. Максим и еще пара человек, с которыми тот находился вроде в более коротких отношениях, на обсуждениях бывали неизменно. Они не относились к общему числу и были как бы на правах свободных наблюдателей. Вне группы это были самые обычные, веселые и жизнерадостные люди, но на собраниях они преображались. Словно бы не выходя из постоянной медитации, что было видно по обильному приливу крови на щеках, своими лаконичными вопросами, которые со стороны могли бы показаться непонятными, ибо все связующие дополнения в них опускались, эти трое произвольно вмешивались в ход бесед, правили и укрепляли их своим участием. Сам Максим, как это представлялось попервоначалу, не был тут ни избранным главой, ни просто «старшим»: каких-либо формальных рангов между ними не было, все подчинялось только кругозору видения, прямого или подсознательного, и глубине познаний. Максим, когда они теснее сблизились и, если разговор касался группы, любил использовать в своих метафорах такие выражения; позже он признался, что не был среди этих трех и «самым сильным». Он говорил, что в ранней молодости посредством концентрации и воли мог передвигать пустые спичечные коробки в утеху вольной публики, за что приезжие абхазцы на базаре даже заплатили ему как-то ящиком отборных мандаринов. Но после у него такой факирский дар пропал – «и, слава Богу: в жизни фокусов и без того хватает!» Рассказывая это, он лукавил: силы его мысли была такова, что если он чего-то не хотел, то это, на мгновение лишаясь дара речи, на цыпочках и робко его обходило. Когда он думал заглянуть к кому-то из своих знакомых, то никогда не делал это, прежде ни прикинув. Парочку секунд помалкивал – и мог сказать чего-то вроде: «ну, так он меня и сам уж ждет, поедет завтра на рыбалку!»
– Знаешь, чем мы отличаемся от большинства, хотя это на деле и неверно? – спросил он через три или четыре месяца, вновь пригласив в свою квартиру. – Когда начнется кавардак, все схватятся за кошельки и побегут в ближайшее бомбоубежище. А нам не надо никуда бежать, без веских оснований нам и встречаться-то друг с другом нет нужды. Схватил? Я сразу же тебя заметил. Ты знаешь, для чего живешь, каждую минуту помнишь это.
Они сидели в его куцей горенке, и это было самое начало разговора. Затем, похлопывая по животу, он встал с кровати и пригласил принять участие в своей дежурной трапезе. Когда они вошли на кухню, готовившая что-то у духовки Вика, выключила газ и тут же прошмыгнула в комнату; Максим ее как не заметил. Разговорившись за бутылкой ординарного портвейна, который был настоян им на сборе специальных трав, он стал шутливым голосом рассказывать о том, как за его таланты, однажды с ним хотело заключить официальный договор – для поддержания незыблемых основ и обороны государства, явившись к нему на дом в чине офицера в штатском КГБ.
– Признаться, я струхнул, хотя чего-то в этом роде ожидал!
Взглянув на корочки служебного удостоверения, он заявил пришедшему сотруднику, что как пионер «всегда готов» и отнесется к этому со всей душой. И там, куда его потом позвали, заполнил всевозможные бумаги. Но вышло так, что все заверенные подписью листы и бланки, которые ему там выдали для заполнения, когда его уже и след простыл, переменились, стали первозданно чистыми.
– Нашлись-таки сообразительные люди в этом ведомстве, к большому счастью для меня! – сказал он, ухмыляясь. – Оставили с тех пор в покое и больше уж на роль защитника отечества не приглашали.
Держа в руке стакан, он поворочался на стуле, стараясь высвободить больше места для своей не умещавшейся в гостиничный метраж фигуры. Да, кухонька была под стать всему жилищу. В углу – урчащий холодильник, напротив – стол, садиться за который можно было лишь поодиночке, и щелевидное пространство перед газовой плитой, в котором умещалась только Вика при ее пропорциях. На самом деле ее звали Тоней, а имя Вика было в моде и к ее лицу, как, улучив момент, она сама призналась. Максим терпел ее присутствие в той мере, в какой это способствовало его здоровью и ни к каким гражданским актам не обязывало. При этом он как-то умудрялся относиться к ней и с должным уважением и в то же время как к предмету обстановки. Если лучше знать его характер, то можно было бы сказать, что он по-своему любил ее. И чувственной честолюбивой Вике это нравилось. Пользуясь ее стряпней, он не сидел как книжный йог на рисовой диете, часто и помалу перекусывал, не прочь был выпить иногда для обострения ума, предпочитая или виски, который приносила, опустошая бар своих родителей, его двадцатилетняя любовница, или под хорошую закуску – пиво: для улучшения пищеварения.
Выслушав приятельскую байку про вербовку в КГБ, Статиков почувствовал, что должен что-нибудь сказать для поддержания беседы. Он понимал, что него ждут некоторой осмысленной реакции, хотя в душе не так уж рад был разговору. К тому же тот портвейн, которым попотчевал Максим, посеял в голове туман, действовал транквилизатором. Ему хотелось намертво забыть о прошлом, о том, что опосредованно связывало его раньше через служебный аппарат Варыгина, бессменного главы профкома Управления (может быть, – он этого не мог уверенно сказать) с какими-то спецслужбами. Поэтому, если его посещали спорадические мысли о своей былой работе, он отгонял их и всеми силами старался более о том не думать. Свое досье с характеристиками он никогда не видел, не знал и не стремился разузнать, что там написано. И все же, когда он много лет назад хотел взглянуть на дело по расследованию «случая самоубийства» своего отца, то знал, кто может тут помочь. К Варыгину и обратился. Бывший сослуживец отнесся к его просьбе с пониманием и ни о чем расспрашивать не стал. При дружеском участии того и при посредстве ходатайства на казенном бланке доступ к засекреченному делу из архива – тогда еще не переименованного КГБ, он получил без проволочек на другой же день. До этого на подпись ему дали типовую форму, которая была гарантией того, что против лиц, указанных в материалах, самим им или же через посредников не будет никогда предпринято каких-либо противоправных агрессивных действий. Но может ли быть кто-то строго застрахован от такой возможности?.. Листая пожелтевшие страницы в отведенной ему комнате, под лампой с матовым овальным абажуром, он вспоминал рассказы матери, закрытый гроб, в котором привезли отца на кладбище, и чувствовал в душе противоречие, чего усугублял еще и канцелярский парадокс. Может, эти люди-невидимки все еще тут числятся? или здесь работают их дети? За исключением фамилии отца и двух случайных понятых, все остальные были вымараны. Конечно, дело было не в аббревиатуре того ведомства, об отношениях с которым не зазря, зондируя его, упомянул Максим. Не в нем. А в том животном страхе, который с детства все еще сидел под коркой. И не один, в кого когда-нибудь вошел тот страх, ни истребив и ни развеяв его по ветру, не мог сказать, что он был целиком и полностью свободен. Это отражалось и на личных отношениях между людьми и на работе. Время, проведенное в лечебнице, склонило его внутренне к тому, чтоб отказаться от различных привилегий, какие гарантировала служба. За этот срок, особенно благодаря знакомству с Машей, он много передумал, решив, что, поступившись выгодами своей службы, чего до этого не позволяли обязательства перед семьей, он сможет двигаться теперь уж налегке вперед, чувствовать себя морально более раскрепощенным, что ли. С таким уже созревшим в сердце намерением он после своего выздоровления и вышел. Варыгина, когда он ненадолго заглянул к тому, чтобы сказать о принятом решении и попрощаться, его стремительный уход из Управления не удивил. Как полагается, держа свой нос по ветру, хотя в душе не верящий в клинический синдром его заболевания, один раз перед выпиской тот все же навестил его в больнице. Они тогда не говорили о работе, но тон беседы привел к мысли, что Статиков ему зачем-то нужен; хотя, в определенной мере желание поддерживать знакомство было обоюдным. «Все, слава Богу, значит? Жив курилка? Безмерно жаль, что вы нас покидаете! И все же рад за вас!», – сказал он, пожимая руку в своем кабинете, который был все также занавешен шторами. Они расстались в теплых отношениях: казалось, что этот человек, владеющий негласной информацией о каждом по отдельности и обо всем на свете, когда-то еще может пригодиться.
Пока он все это припоминал и пересказывал – где вслух, а где с прозрачными купюрами, Максим сидел, склонив охапистую бороду к тарелке, и с рук, остро поглядывая и кивая, уписывал нарезанную толстыми ломтями буженину.
– Напрасно ты так прошлого боишься. Ты сделал все, что мог. А от случайностей, коль ты не можешь ими управлять, никто не застрахован. Ведь согласись, все то, что было у тебя в больнице, да и раньше, происходило преимущественно бесконтрольно. Но если это не ушло как наваждение и ты к тому имеешь и желание и силы, то должен сделать так, чтоб перевести это в рассудочную плоскость, когда ты сможешь своим даром управлять. Но если будешь предаваться этому как раньше – для забавы или оттого, что раз уж это есть, то его надо приспособить, тогда среди житейских нужд ты пропадешь, оно тебя погубит. Работать надо дальше. Сидящего и куст спасет, идущему вперед нужна защита.
Этот разговор мог послужить примером отношения Максима к людям, по духу ему близким, которых он ценил за то, что те могли для вдохновения чего-то дать ему. То есть предусматривалось, что те чего-то тоже брали у него, росли, несуетливо наблюдая жизнь, и, переваривая это, после возвращали. Согласно его философии, жизнь опошлялась, делалась пустой прикормкой при невозможности движения вперед и, если человек не может ничего создать, преобразуя данное ему с рождения – не механически, то обработка информации сводится к преобладанию трухи над разумом, к боязни потерять свое привычное благообразие и, стало быть, к взаимному обмену разными претензиями.
Простившись в этот день с Максимом, Статиков испытывал сосущий зуд под ложечкой. Он думал, что достиг уже определенной степени свободы от негативных обстоятельств, при помощи самовнушения и расслабления мог за минуту-две восстановить нарушенный душевный строй и умственное равновесие. Более не связанный противоречивостью служебных обязательств и находясь во внутреннем комфортном мире с Машей, он мог бы завершить на этом внутренние поиски, остановиться на уже достигнутом. Максим же видел тут психологический подвох, смотрел гораздо дальше, ибо полагал, что человек, достигший некого порядка и гармонии с собой, движется уже по убывающей инерции, сознательно не развивается. При этом, обладая мощным интеллектом и более обширными познаниями, Максим отнюдь не собирался делаться его практическим наставником или духовным гуру, старался уклоняться от прямых советов и вообще общался с ним на равных. Он будто говорил: я указал тебе, как может быть, легонько подтолкнул, а дальше сам уж поступай, как знаешь; коль хочешь двигаться вперед, оставь привязанность к тому, чего достиг, забудь условности, не жди от жизни многого, карабкайся по ней, дерзай и делай себя сам. И все-таки благодаря его вниманию Статиков сумел приблизиться к кружку людей, владевших теми же способностями, умевших ими управлять, – не то чтобы нетрафаретно мыслящих, а – думавших, не плывших как поленья по течению. А также, что было для него тогда немаловажно, он получил возможность, как бы поглядеть на самого себя со стороны.
Как правило, сам не участвуя в дебатах, поскольку был еще несведущ в обсуждаемых вопросах, он стал факультативным членом группы, что собиралась в том же здании с колоннами, неосновательно обиженном академичными кругами, хотя оно именовалось «Дом ученых». В том, чего касалось стимула к самостоятельной работе, то прав был и Максим при первой встрече, и интуитивно, подбивая его к этому, была права и Маша. Потом он мог уже не приходить на эти сборы: хватало осознания того, что люди, думающие так же и в случае чего всегда готовые придти на помощь, существуют. Знакомая Максима, желавшая украсить свое изыскание по филологии и уплощению родного языка, цитатами из непереведенных сочинений античных и средневековых авторов, явилась дамой состоятельной. Щедро расплатившись за работу, она рекомендовала Статикова как специалиста по устаревшим мертвым языкам обширнейшему кругу любителей-библиофилов и тех своих коллег, которые писали для набора реноме, прежде чем уехать за рубеж, яркие эссе и диссертации. Так что в среднем раз в неделю с каким-нибудь – и срочным и почти невыполнимым предложением ему звонили.
Маша была рада за него, однако ревновала его к этим «тунеядцам» и переживала.
– Зачем ты дал им номер своего мобильника? Теперь они тебя из-под земли достанут, хватило бы с них памяти автоответчика. Их не смущает, что ты даешь им консультации по древним языкам, когда сидишь верхом на унитазе?
Статиков отшучивался:
– Ну, римляне в отхожих заведениях и в банях решали тоже важные проблемы.
– Ага. Вот так они и досиделись до вандалов!
В такой манере Маша выпускала пар. В том хосписе, где она бывала через день, давая тоже свои консультации и успокаивая, как могла, неизлечимых, тихо увядающих больных, ее «всё убивало» и, даже если не было назначено на этот день терапевтических сеансов по ее частной практике, домой она являлась выжатой как губка. Поцеловав его, она ложилась на диван. (Тот был ее невразумительным приобретением, – примерно в стиле рококо, с волнистой гребневидной спинкой, с изогнутыми кренделями боковинами, с персидскими котами на дополнительных подушках, – и выглядел в свободной из излишеств комнате, которая служила сразу кабинетом и столовой, как выставленный на продажу экспонат). Сунув согнутые ноги под пушистый плед и, словно бы желая убедиться, что в квартире все на месте, она смотрела на свою индийскую азалию перед окном, на стол, уже накрытый, с двумя мерцавшими бокалами, тарелками и горкой хлеба на плетеном блюде. И на того субъекта, который был напротив, за другим столом, в развернутом к ее лицу шарнирном кресле.
– Как дома хорошо!.. Ты представляешь? Утром привезли к нам одного мужчину с метастазами, он сам ходить уже не может. Постель заранее сменить не удосужились и выложили его из носилок на пол перед койкой. Ладно, хоть до этого подтерли лужу. А говорить им бесполезно, они не видят в этом ничего такого. Пусть младший персонал не больно грамотен, но он берет пример с врачей, а те глядят на пациентов как на ходовой материал, как на источник практики от нажитых болезней. Я точно знаю, что в институте этому не учат. Так, от безответственности все, каждый поступает по своей культуре. Ага, словно перед ними уж не люди. Знаешь, некоторые скоро привыкают к мысли о неотвратимой смерти, находят даже маленькие радости вокруг. И ладно, если они с этим чувством умирают. Да. А у того мужчины были слезы на глазах, когда его, в конце концов, переложили.
Затем она вставала и, вздыхая, шла на кухню, чтобы сделать дегустацию всех блюд.
– Чего у нас на ужин нынче? Ты снова стряпал в этом устрашающем переднике?
Статиков в ее отсутствие любил готовить, для вящей важности даже приобрел для этого отдельный монотонно синий фартук. Увы, тот после стирки полинял, сделался как «половая тряпка», и Маша его дюже невзлюбила. Ей натурально, без натяжек нравилась его стряпня, которая им делалась не по рецепту, как это скрупулезно делала она, сверяя каждый грамм и компонент по кулинарной книге, а, смешивая ингредиенты блюд, как изнутри подсказывало что-то, на глазок и вкус. Ранее он за собой такой наклонности не отмечал. Возможно, в нем всю жизнь дремал стихийный первоклассный повар.
Выпивши вина и закусив, они сидели за столом, подчас обмениваясь мало чего значащими общими словами. Строй проникновенной бессловесности вносил их обоюдное сознание покой, они могли сидеть и услаждаться своим одиночеством до ночи. С мягким и смиренным выражением сидели – и каждую минуту сердцем омолаживались от полноты созвучия, чувства своей власти над вялотекущим временем и не покидавшей строгой умиротворенности. Сознание не разделяло их, они могли без слов читать желания друг друга, делиться впечатлениями и мысленно перемещаться, куда б ни пожелали. И плыли, плыли как в бегущей по волнам ладье… От единящей бестелесной близости они испытывали даже чувственное наслаждение. И возникало осознание единства мироздания, начала тленной жизни и ее конца, душевного величия от своего бессмертия, и тихой радости от схожести духовной. В том мире, где они кружили, не было воспоминаний о несбывшихся мечтах, не было не оправдавшихся надежд и фееричных грез. Сердца их обнажались так, что открывался пласт сознания, в котором все, что делалось из бренной суеты, оказывалось вмиг ничтожным. Нет, они не льстили себе этим состоянием, поскольку оба знали, что когда-нибудь они уйдут. Но страха не было: каждый сознавал, что это обоюдное связующее чувство, все то, чего они как искру Божью берегут в себе, собственно и есть то самое, чего роднит людей, что в этом мире их ничего и никогда не разлучит, и где бы они не были, вновь погодя сюда вернутся.
«Давай пойдем в тот луг, давно уж не бывали там», – произносила Маша.
Стоило ей только пожелать, и луг в мгновение ока вырастал под их ногами, – зеленой рекой растекался вокруг, жужжал, стрекотал, колыхался и пел, чаруя, манил в свой пахучий настой.