Оценить:
 Рейтинг: 0

Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя

Год написания книги
2002
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров, когда уношу то, что мне принадлежит, или сам беру у себя кошелёк … точно так же я не подлежу законам против убийц, когда лишаю себя жизни…»

Но, с другой стороны:

«Многие полагают, что мы не вправе покидать крепость этого мира без явного веления Того, кто поместил нас в ней…»

«Только неблагоразумие и нетерпение побуждают нас ускорять приход смерти. Никакие злоключения не могут заставить подлинную добродетель повернуться к жизни спиной…»

«Спрятаться в яме под плотной крышкой гроба, чтобы избежать ударов судьбы, – таков удел трусости, а не добродетели…»

И всё же, казалось бы, беспристрастный Монтень закрывает-завершает тему откровенным признанием: «По-моему, невыносимые боли и опасения худшей смерти являются вполне оправданными побуждениями к самоубийству…»[34]

Достоевскому не могли не запомниться эти слова-суждения французского мыслителя, которые по сути своей противоречили христианской морали.

4

Ну, и совершенно необходимо поговорить о таком мрачном предмете, как – способы добровольного ухода из земной жизни.

Со времён Достоевского мало что в этой области изменилось. Чтобы сломать самую совершенную на свете, но и чрезвычайно хрупкую биологическую машину, homo sapiens’а,  надо всего лишь «разлучить  душу с телом», или, выражаясь современно-прагматически, – «прекратить жизнь». Медики до сих пор спорят, считать ли человека трупом после остановки сердца или же только после полной гибели мозга. Здесь спор идёт о минутах и секундах. Но человек, которому опостылела действительность, об этих медицинских тонкостях не задумывается, он лишь твёрдо знает, что ему надо навеки погасить своё сознание, а для этого необходимо оборвать биение сердца. Чаще всего – немедленно, срочно, сию же секунду.

Для достижения этой цели существует всего лишь несколько кардинальных методов – всего пять: необходимо лишить организм или крови, или кислорода, или питания, или ввести в него яд, или, наконец, физически повредить-разрушить, раздробить, уничтожить плоть. За сто с лишним лет цивилизация добавила к этому перечню только электричество, и Дюркгейм предсказывал широкое его применение в будущем для самоубийства. Однако ж, этого не произошло. Электрическая  смерть досталась в удел по преимуществу людям несвободным, просто-напросто не имеющим другого выбора – американским преступникам, попавшим на электрический стул добровольно, сознательно, и заключённым концлагерей, которые прекращали свои страдания, бросившись на проволочное электроограждение.

А в остальном почти ничего не изменилось. Правда, если раньше самоубийцы выбрасывались в основном с четвёртого этажа, рискуя всего лишь покалечиться, то сейчас без всякого риска остаться живым выкидываются из поднебесья с небоскрёбов. Если в прошлом веке несчастный самоубийца не всегда находил вечное упокоение под копытами и колёсами конного экипажа, то сейчас любое авто, а уж тем более стотонный грузовик – это стопроцентная гарантия смерти. Что же касается тех, кто топится, вешается, стреляется, травится и вскрывает себе вены, – то прогресс практически нисколько не изменил процесса их ухода из жизни.

Но вот что самое поразительное для нас, ещё живущих и собирающихся жить дальше: почему человек, вздумавший с собой покончить, не выбирает самый лёгкий, безболезненный и, если можно так выразиться, благородный способ самоубийства? Зачем слабая утончённая женщина-аристократка, вспомним опять же Анну Каренину, вместо того, чтобы выпить «стклянку опия» и красиво уснуть навеки с покойной улыбкой на устах – бросается в грязь на четвереньки (если не сказать грубее – на карачки!) под ужасные колёса-резаки, в бездонный колодец хотя и мгновенной, но отвратительной физической боли? А труп? Труп как обезображен будет – уж одна только эта сугубо материалистическая мысль, казалось бы, любую женщину остановить должна. Не остановила. Не останавливает. Бросаются под поезда, под грузовики, с балкона об асфальт, топятся, зная, что через три-четыре дня их вздувшийся лилово-чёрный труп будет вызывать отвращение и тошноту даже у самых близких родственников. Или вот зачем мужчине сносить себе полчерепа картечью из охотничьего ружья (как сделал это Эрнест Хемингуэй) или, тем более, вспарывать живот (как японский писатель Юкио Мисима), когда есть возможность просто вскрыть себе вены и, блаженствуя в тёплой ванне, тихо-мирно отойти в мир иной, успев напоследок и вспомнить счастливое детство, и поразмыслить о вечном, и, если вздумается, – суметь поплакать. (Вспомним пронзительные и глубоко философские строки Андрея Платонова о судьбе героя повести «Котлован» Прушевском: «…за опавшими, расцветшими и вновь погибшими садами, за встреченными и минувшими людьми существует его срок, когда придётся лечь на койку, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать»[35].)

Да, нам, живущим-прозябающим, такого самоубийственного мазохизма не понять. Как не понять и тех чудовищных ухищрений, к каковым прибегают иные самоубийцы. Вроде бы, что можно придумать такого экстраординарного, из ряда вон, решив покончить с собой на железной дороге? Ну, как опять же Анна Каренина, упасть под вагон всем телом; можно положить на рельс, как на плаху, только голову; можно в спешке, от неловкости и страха попасть под колёса так, что несчастному отрежет только ноги или руки, и он будет долго умирать-мучиться; можно выскочить на рельсы прямо перед поездом; можно в автомобиле перегородить на переезде дорогу локомотиву; вполне возможно машинисту-самоубийце  направить свой электровоз на полном ходу в тупик (в метро подобные случае уже фиксировались!); можно, в конце концов, на бешеной скорости выброситься из вагона, хотя этот способ и не гарантирует неминуемой смерти. Человеческая фантазия, казалось бы, исчерпана. Но вот, к примеру, герой рассказа Владимира Набокова «Случайность»,  некий Алексей Львович Лужин, доказывает обратное: «В сотый раз воображал он, как устроить свою смерть… Думал так: выйти ночью на станции, обогнуть неподвижный вагон, приложить голову к щиту буфера, когда другой вагон станут придвигать, чтобы прицепить к стоящему. Два щита стукнутся. Между ними будет его наклоненная голова. Голова лопнет, как мыльный пузырь…»[36] А вообще, если кардинальных методов добровольного ухода из жизни всего пять-шесть, то способов, подвидов суицида, по данным Всемирной организации здравоохранения, зарегистрировано – 83[37].

И если начать погружаться в глубины суицидальной темы, то возникает ощущение, что законы логики не всегда здесь действуют. К примеру, вполне понятно, что в городах чаще бросаются с высоты, чем в сельской местности, где больших зданий мало. Казалось бы, логично и предположить, к примеру, что в южных странах утопленников больше, чем на севере, а зимою их количество и вовсе сокращается. Ничуть не бывало! Дюркгейм приводит следующие данные середины 1870-х годов по Европе: в северных столицах Копенгагене и нашем Санкт-Петербурге этот способ самоубийства встречался не менее часто, чем в солнечной Италии и Франции, и в той же Франции за три летних месяца число утопленников было всего лишь на одну треть больше, чем за три зимних, и эта загадочная статистика характерна для любой, по крайней мере – европейской, страны[38].

Но ещё загадочнее и необъяснимее тот факт, что очень и очень многие отчаявшиеся люди выбирают такой способ ухода из жизни, как – петля. Это – один из самых позорных видов смерти у многих народов. На Руси позорнее было разве что – сажание на кол. Нередко осужденные на казнь молили в прошении на высочайшее имя даже не о сохранении жизни, а лишь об одной-единственной милости – дозволить умереть не в позорной петле, а под дулами ружей. Способ казни через повешение становился как бы дополнительным тяжким наказанием. После убийства Кравчинским Мезенцова все подобные террористические дела в России были переданы в ведение военных судов, и вскоре в секретном отношении, разосланном по губерниям, подчёркивалось: «Государь император, получив сведение, что некоторые из политических преступников, судившихся в Киеве военным судом … приговорены к смертной казни расстрелянием, изволил заметить, что в подобном случае соответственнее назначать повешение…» А великий князь Николай Николаевич перед вынесением одного приговора, обращаясь к судьям, высказался ещё определённее: «Надеюсь, вы не приговорите его к  п о ч ё т н о й  смерти»[39]. В ту эпоху расстрел, в виде исключения, стал применяться только к офицерам.

Вполне понятно отвращение к такой – верёвочной – смерти: некрасивость, безобразность её наглядна. Судорожно дёргающееся в петле тело, длительность предсмертных мук (порой до четверти часа!), а затем – синюшное лицо, вывалившийся распухший язык, обвисшее безобразным кулём тело… Но есть ещё одна мерзкая, гадостная, отвратительная деталь, о которой упоминается разве что в криминалистских и медицинских учебниках. Широкая публика узнала о ней только из прямо-таки «достоевского» по силе изобразительности рассказа Виктора Астафьева «Людочка», юная героиня которого повесилась: «Людочка никогда не интересовалась удавленниками и не знала, что у них некрасиво выпяливается язык, непременно происходит мочеиспускание. Она успела лишь почувствовать, как стало горячо и больно в её недре, она догадалась, где болит, попробовала схватиться за петлю, чтоб освободиться, цапнула по верёвочке судорожными пальцами, но только поцарапала шею и успела ещё услышать кожей струйку, начавшую течь…»[40].

Подавляющее большинство добровольных удавленников даже и не подозревают о подобной мелочи. И если бы человек, особенно молодой и романтично настроенный, возмечтавший повеситься назло всем и вся, вдруг узнал бы достоверно, что у него не только вывалится омерзительно лиловый язык, но ещё и от него тошнотворно и позорно будет пахнуть мочой, – думается, это вполне могло бы отрезвить и охолодить любого потенциального самоубийцу. Или, по крайней мере, заставить отказаться от такого позорного способа смерти.

Впрочем, легко рассуждать, когда сам о добровольной смерти не думаешь, тяготы бытия вполне ещё терпишь и согласен-надеешься-мечтаешь дожить до глубокой старости. Но, как говорят в народе, от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Вполне можно добавить и – от петли. Хрестоматийным примером здесь может служить судьба Марины Цветаевой. Как известно, она сурово в своё время порицала за самоубийство Есенина и Маяковского («…Негоже, Серёжа! / …Негоже, Володя!..[41]), а спустя несколько лет сама повесилась.

Вообще, повторимся, так или иначе, самоубийство человека – это судьба. То есть – суд Божий. И если веровать в Бога, то надо и верить, что действительно ни единый волос с головы нашей не упадёт без Его ведома. Теперь же, когда это столь необходимое введение в тему закончено, когда мы хотя бы в самых общих чертах вспомнили, осознали и определили сложность, многомерность, противоречивость и, как любят выражаться нынешние литературоведы, амбивалентность такого явления действительности, как самоубийство, когда создана, так сказать, атмосфера исследования, пора нам входить-погружаться непосредственно в мир Достоевского. В мир, где, как ни странно, настоящих, удавшихся случаев суицида не так уж и много, наперечёт, но зато очень многие герои думают о самоубийстве, мечтают о нём, грозятся его осуществить или даже предпринимают попытки с собой покончить.

Откуда же у них такая страстная, а то и просто (привет недоброжелателям Достоевского!)  ненормально-болезненная тяга к этому мрачному феномену человеческого бытия?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I.

Маленький герой, или Первый дебют

1

Дети до пяти-шести лет вообще не задумываются о смерти.

Естественно, и – не самоубиваются. Есть-бывают счастливые люди, которые так и не задумываются о жизненном конце долгие годы, вплоть до настоящей взрослости, особенно, если живут внешне благополучно и не сталкиваются со смертью лицом к лицу, никто у них из близких родственников не умирал, и вообще они ни разу близко не видели мёртвое тело, труп, бренные человеческие останки.

Разумеется, речь идёт о прошлом далёком времени. Как разнятся  толкования слова-понятия «смерть» в словарях Даля и Ожегова, взятые эпиграфом к данному исследованию, так разнится и отношение к смерти человека прошлого века  и века нынешнего. Понятно, что современный ребёнок, уже с трёхлетнего возраста смотрящий-проглатывающий каждый день боевики да ужастики по телевизору, совсем по-иному воспринимает кровь и совсем иначе относится к таинству смерти. Для него кровь людская – водица, а в смерти никакого таинства нет, есть лишь забавная акробатика, увлекательный цирк со стрельбой и потоками красной жидкости. Так что будем помнить, что речь у нас пойдёт о веке девятнадцатом, когда понятие «смерть» означало «разлучение души с телом» и было таинством из таинств.

Так вот, маленькому Феде Достоевскому, как и его братьям-сёстрам, в этом плане, можно сказать, фатально не повезло. Они росли в атмосфере, переполненной физическими страданиями, болью, кровью и бесчисленными смертями. Отец семейства Михаил Андреевич Достоевский служил лекарем московской Мариинской больнице для бедных. Для точности отметим – имя Мариинской она получит только в 1828 году, когда Феде будет уже почти семь лет. Но это не столь важно. А вот важно и многознаменательно то, что больница располагалась на окраинной московской улице Божедомке, и одно из толкований слова «божедом» («Божий дом»), по Далю, – «род сторожки в отдельной части кладбища, где хоронят … тела убогих, нищих, скитальцев, также погибших, внезапно умерших, найденных мёртвыми, убитых и (Подчёркиваем! – Н. Н.) самоубийц»[42]. Здесь, в правом флигеле больницы, где проживал с семейством лекарь Достоевский, и довелось родиться будущему писателю 30 октября (11 ноября н. ст.) 1821 года. Флигель, здание самой больницы, больничный двор и сад – вот мир-пространство первых детских лет. Более чем строгий и суровый отец не дозволял своим детям выходить на улицу, играть-общаться со сверстниками.

Но и этого мало. Можно даже ребёнку привыкнуть в какой-то мере к чужим увечьям, крови, обычным смертям, составляющим больничную атмосферу, но случилось происшествие, которое так потрясло маленького Фёдора, что он на склоне жизни будет его с содроганием вспоминать. Незадолго до своей смерти он в салоне А. П. Философовой рассказывал: «Когда я в детстве жил в Москве в больнице для бедных … где мой отец был врачом, я играл с девочкой (дочкой кучера или повара). Это был хрупкий, грациозный ребёнок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: “Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!” И вот какой-то пьяный мерзавец изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью. Помню … меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно…»[43].

Если бы Достоевский вздумал написать своё «Детство», то оно, вероятно и скорее всего, получилось бы менее мрачным по колориту, чем «Детство» будущего «буревестника революции» Максима Горького, но и таким благостным, умильным и сентиментальным вроде «Детства» Л. Толстого, уж точно не было бы. Да, Достоевский не испытал в детстве голода и жестоких побоев, как маленький Алёша Пешков, его даже не наказывали розгами, как Николеньку Иртеньева (Лёвеньку Толстого), но условия своеобразной домашней тюрьмы, надо думать, не так уж много доставляли радостей. Андрей Михайлович, младший брат писателя, вспоминал, как ему, Андрею, приходилось каждый день по два часа, пока отец спал-отдыхал после обеда, отгонять от него мух, и, не дай Бог, если хоть одна муха «папеньку» укусит. Приходилось ли подобным образом «развлекаться» в детстве Фёдору – неизвестно, но Андрей упоминает, к примеру, как старшие братья боялись уроков латыни, которую преподавал им самолично отец. Ещё бы! Подростки во всё время урока должны были стоять навытяжку и поминутно ждать: вот-вот «папенька» вспылит, что непременно и случалось чуть не каждое занятие…[44]

Спустя много лет, в конце 1876 года, уже будучи известным писателем, Достоевский получил среди прочих письмо от помощника инспектора Кишинёвской духовной академии М. А. Юркевича, который сообщал о трагическом событии, взбудоражившем весь Кишинёв: 12-летний воспитанник местной прогимназии не знал урока и был наказан – оставлен в школе до пяти часов вечера. Мальчик походил-послонялся по классной комнате, нашёл верёвку, привязал к гвоздю и – удавился-повесился.

Юркевич знал, кому и зачем описывал «маленькую трагедию» – автор «Дневника писателя» чрезвычайно интересовался самоубийствами, а самоубийствами детей – в особенности. И действительно, в первом же, январском, выпуске «ДП» за 1877 год Достоевский уделяет кишинёвскому событию целый раздел второй главы под названием «Именинник». А начинает он её так: «Помните ли вы “Детство и отрочество” графа Толстого? Там есть один мальчик, герой всей поэмы…» и далее Достоевский напоминает-рисует психологический портрет Николеньки Иртеньева, особенно подробно останавливаясь на эпизоде, когда тот провинился на семейном празднике по поводу именин сестры и его наказали – заперли в тёмном чулане. И вот Николенька, в ожидании розог, начинает мечтать-фантазировать, как он вдруг внезапно умрёт, взрослые обнаружат его остывающий труп, начнут над ним плакать, жалеть его и корить-попрекать друг друга за его внезапную трагическую смерть… «Чрезвычайно серьёзный психологический этюд над детской душой, удивительно написанный», – подытоживает-констатирует автор «Дневника писателя».

И эта уверенность тона красноречиво свидетельствует, что Достоевский знает, о чём говорит, что он не понаслышке, не только из книг и от других людей представляет, о чём может мечтать впечатлительный, с богато развитым воображением мальчик, уже наказанный или даже в ожидании неотвратимого наказания. И пусть его в детстве не наказывали розгами, но гнев отца уже сам по себе был страшным наказанием. О, это желание в горькую, позорную, обидную, слёзную минуту отомстить всему миру, всем этим жестоким взрослым своей собственной внезапной смертью, – эта мысль о самоубийстве в пассивной форме (взять бы да и умереть ни с того ни с сего!), которая любит посещать детские неокрепшие мозги, наверняка мерцала-вспыхивала не раз и в голове маленького Феди Достоевского.

К слову, ему не так уж обязательно было, работая над главой «Именинник», брать в качестве примера маленького героя графа Толстого. Он вполне мог припомнить собственные произведения, ибо не раз и не два экзальтированные мальчики и девочки в его повестях и романах грезят о собственной внезапной гибели точно так же, как Николенька Иртеньев. Ещё в «Неточке Незвановой» (в журнальном варианте) маленькому Ларе так невмоготу жить, что он мечтает убежать на могилу к своей маменьке и там умереть. Тринадцатилетняя Нелли из «Униженных и оскорблённых» жизнь свою ни во что не ставит, даже заявляет-утверждает, что хочет умереть и в конце концов в финале романа действительно умирает. Аглая из «Идиота» признаётся, что в детстве раз тридцать думала отравиться. Лиза, дочь Трусоцкого из «Вечного мужа» (восьми лет всего!), хотела в злую минуту выброситься из окна. Несчастная  калека Лиза Хохлакова («Братья Карамазовы»), хотя уже почти и взрослая девица (14 лет), но по поведению ещё сущий ребёнок, восклицает убеждённо: «Я убью себя, потому что мне всё гадко! Я не хочу жить…», – и затем всерьёз угрожает Алёше Карамазову, что отравится, если тот немедленно не передаст её записку своему брату Ивану.

Романтик Виктор Гюго обронил как-то (в «Человеке, который смеётся») фразу-афоризм: «…детям неведом тот способ взлома тюремной двери, который именуется самоубийством»[45]. Реалист Достоевский неоднократно в своём творчестве как бы поправлял-опровергал высоко ценимого им французского писателя: да, младенцам, может быть, такой чудовищный способ избавления от каторги жизни и не ведом, но вот детям, подросткам – сколько угодно. Причём, они способны лишить себя жизни не только по действительно катастрофической причине, как Матрёша, жертва Ставрогина в «Бесах», но и, казалось бы, из-за мелочи, из-за совершеннейшего пустяка. По крайней мере, так считают взрослые. Они даже и не стремятся понять этот страшный феномен, или объясняют-толкуют его поверхностно, совершенно, по мнению Достоевского, извращённо и неправильно.

В «Голосе» от 21 февраля 1876 года промелькнуло сообщение, что в Кишинёве по неизвестной причине застрелился ученик реального училища. Писатель в тот же день делает помету в рабочей тетради с подготовительными материалами к «Дневнику писателя»: «О застрелившихся». Можно предположить, что Достоевского заинтересовал не только сам факт самоубийства подростка-учащегося, но и вот эта якобы неизвестность причины. Немногим более чем за месяц до этого он в той же рабочей тетради под особым знаком nota bene (заметь хорошо) записал:  «NB. 19 января. Мнение В. В. Григорьева. Отменим везде в школах телесное наказание, прекрасно; но чего же, между прочим, достигли? Того, что в поколении нашего юношества явилось много страшных трусов, боятся малейшей физической боли, и до того, что при малейшей опасности, угрозе или физическом страдании, трудных уроках, экзаменах сейчас вешаются. Стали страшно невыносливы…»

Так довольно подробно пересказав-законспектировав суждение профессора Московского университета и известного публициста В. В. Григорьева, Достоевский горько иронизирует: «Действительно, всего вернее объяснить несколько подобных случаев с нашими юношами единственно трусостью. Но странная, однако, точка зрения на предмет…»  Тема, судя по всему, крепко задела писателя, начала томить, мучить, формироваться в публицистический текст. Поэтому-то, полученное в ноябре того же года письмо Юркевича из Кишинёва как бы замкнуло некую цепь, стало связующим звеном между сообщением «Голоса» о застрелившемся в том же Кишинёве ученике реального училища и рассуждениями профессора Григорьева о том, что ученики вешаются только лишь из-за глупого детского страха  перед наказанием. Достоевский тут же помечает в записной тетради: «Письмо Юркевича», – подчёркивает это двумя чертами (даже пометы NB, видимо, показалось ему недостаточно!) и тут же излагает вкратце суть своего мнения: не в баллах (то есть не в оценке и страхе наказания) причина, а всё дело  – в пошатнувшемся семействе, в неправильном воспитании.

В декабрьском номере «ДП» Достоевский много внимания уделяет теме самоубийства, но о кишинёвских случаях не упоминает, однако ж в рабочей тетради в конце декабря опять делает короткую запись: «Самоубийство мальчика (экономические причины)». Данная запись явно относится к письму Юркевича. Писатель, судя по всему, уже тогда решил написать о самоубийстве детей, школьников отдельно и подробно. Но в письме к самому Юркевичу от 11 января 1877 года Достоевский, поблагодарив его за сообщение факта самоубийства ребёнка и подчёркивая, что «факт очень любопытен, и, без сомнения, о нём можно кое-что сказать», тут же предупреждает-оправдывается – так уж скоро это сделать не получится: «…в последнее время я уже довольно говорил о самоубийствах, и надобно выждать…»

Можно представить, как удивился Юркевич, только что получивший письмо Достоевского, когда раскрыл свежий номер «ДП» за январь и увидел-прочитал главу «Именинник». А получилось следующее: 29 января, за два-три дня до выхода январского «Дневника», цензор снял-запретил главку «Старина о “петрашевцах”» из второй главы. Достоевскому ничего не оставалось, как сесть за стол и в курьерском режиме написать-создать новую главку размером в три печатных страницы. Сообщение «Голоса», рассуждения В. В. Григорьева, письмо М. А. Юркевича, повесть Л. Н. Толстого и, без сомнения, собственные впечатления детства смешались-соединились, в результате чего и родилась-появилась замечательная педагогическая глава «ДП» – «Именинник».

Некоторые детали-обстоятельства кишинёвской трагедии (по письму Юркевича) просто поразительны. Ну, к примеру, маленький самоубийца был в этот день именинник. Не поэтому ли ещё вспомнился Достоевскому Николенька Толстого, тоже наказанный на семейно-именинном радостном празднике? Больше того, в этот же день именинником был и отец школьника, как сказано в письме корреспондента, «человек очень строгий». Уж, видимо, такой строгий, что, несмотря на двойной праздник, без всякого снисхождения наказал бы Мишу (так звали мальчика). По крайней мере, тот в этом ни капельки не сомневался. А вот ещё характерная, выразительная и совсем, можно сказать, в стиле Достоевского деталь: верёвку с петлей гимназист привязал к гвоздю, на котором обыкновенно висела так называемая золотая или красная доска (по-нынешнему – Доска почёта) и которую как специально для чего-то в тот день сняли и унесли.

Автор письма из Кишинёва к писателю-психологу сам не чужд психологических описаний-предположений: «Где причина самоубийства? Мальчик буйства и зверонравства не проявлял, учился вообще хорошо, только у своего классного наставника в последнее время получил несколько неудовлетворительных отметок, за что и был наказываем …. Быть может, с детским восторгом мечтал молодой именинник о том, как его встретят дома мать и отец, братишки, сестрёнки… И вот, сиди один-одинёшенек, голодный в пустом доме и раздумывай о страшном гневе отца, который придётся встретить, об унижении, стыде, а быть может, и наказании, которое предстоит перенесть. О возможности покончить самому с собою он знал (да и кто из детей нашего времени не знает этого)…»

Чрезвычайно знаменательно мимоходное примечание в скобках об уже ставшем будничным, обычным явлением детском суициде. А далее помощник инспектора из Кишинёва Юркевич делает выводы во многом совпадающие с мнением профессора Московского университета Григорьева: «Не слишком ли много придаётся значения – двойкам, единицам, золотым и красным доскам, на гвоздях от которых вешаются воспитанники? Не слишком ли много формализма и сухой бессердечности вносится у нас в дело воспитания?..»

Достоевский, приступая к собственным комментариям-выводам, сразу проводит мысль, уже зафиксированную им в рабочей тетради: дело не в двойках, баллах и излишней строгости – всё это и прежде было, но обходилось без самоубийств… Впрочем, зачем пересказывать Достоевского, – вот конспект его рассуждений:

«Эпизод из “Отрочества” графа Толстого я взял из сходства обоих случаев, но есть и огромная разница. Без сомнения, именинник Миша убил себя не от злости и не от страху только. Оба чувства эти  – и злость, и болезненная трусливость  – слишком просты и скорее всего нашли бы исход сами в себе. Впрочем, действительно мог повлиять и страх наказания, особенно при болезненной мнительности (Которая, стоит заметить попутно, была очень даже присуща самому Фёдору Михайловичу всю его жизнь! – Н. Н.), но всё же чувство могло быть и при этом гораздо сложнее, и опять-таки очень может быть, что происходило нечто вроде того, что описал граф Толстой, то есть подавленные, ещё не сознательные детские вопросы, сильное ощущение какой-то гнетущей несправедливости, мнительное раннее и страдальческое ощущение собственной ничтожности, болезненно развившийся вопрос: "Почему меня так все не любят", страстное желание заставить жалеть о себе, то есть то же, что страстное желание любви от них всех, – и множество, множество других усложнений и оттенков. Дело в том, что те или другие из этих оттенков непременно были, но  – есть и черты какой-то новой действительности, совсем другой уже, чем какая была в успокоенном и твёрдо, издавна сложившемся московском помещичьем семействе средне-высшего круга, историком которого явился у нас граф Лев Толстой …. Есть тут, в этом случае с именинником, одна особенная черта уже совершенно нашего времени. Мальчик графа Толстого мог мечтать, с болезненными слезами расслабленного умиления в душе, о том, как они войдут и найдут его мёртвым и начнут любить его, жалеть и себя винить. Он даже мог мечтать и о самоубийстве, но лишь мечтать: строгий строй исторически сложившегося дворянского семейства отозвался бы и в двенадцатилетнем ребёнке и не довёл бы его мечту до дела, а тут  – помечтал, да и сделал. Я, впрочем, замечая это, не об одной только теперешней эпидемии самоубийств говорю. Чувствуется, что тут что-то не то, что огромная часть русского строя жизни осталась вовсе без наблюдения и без историка. По крайней мере, ясно, что жизнь средне-высшего нашего дворянского круга столь ярко описанная нашими беллетристами, есть уже слишком ничтожный и обособленный уголок русской жизни. Кто ж будет историком остальных уголков…?» Прервём на этом месте, ибо разговор несколько уходит в сторону от нашей темы. Вспомним только, что Достоевского остро волновала проблема места и роли литературы в жизни общества, его собственное предназначение как писателя, отличие его творческого метода от методов Л. Толстого, Гончарова, Тургенева. Задавая здесь эти вопросы, автор «Преступления и наказания», в сущности, давно для себя на них ответил: да, именно он и являлся в тогдашней литературе «историком остальных уголков» текущей жизни, где обычным явлением стала «эпидемия самоубийств».

Конечно, семейство лекаря и мелкого помещика М. А. Достоевского никак нельзя было отнести к разряду «средне-высшего» круга с исторически сложившимися дворянскими устоями, поэтому если Фёдор Михайлович, лихорадочно, в спешке записывая-сочиняя главку «Именинник», и отождествлял себя в воспоминаниях с одним из двух маленьких героев своей статьи, то, наверняка, – не с избалованным Николенькой Иртеньевым. Естественно, возникает вопрос: отчего же Федя Достоевский, если он мечтал не раз и не два (а он мечтал, он не мог не мечтать – с его-то натурой!), как Николенька Иртеньев, о внезапной самоубийственной смерти, не взял, да и не довёл до конца мрачные мечты, как гимназист Миша?..

Об этом-то и речь, об этом-то и пойдёт разговор у нас.

2

Да, детство и отрочество Достоевского лёгким и безоблачным не назовёшь. Скорее – наоборот.

Но были три луча света в этом тёмном царстве, которые оказывали на Фёдора самое живительное и благотворное воздействие: «любезная маменька» (так он обращается к ней в своих детских письмах), старший брат-погодок Михаил и – Литература. Мария Фёдоровна Достоевская – поэтичная, любящая литературу, музыку, умеющая выражать свои мысли и чувства на бумаге (в письмах) и, в отличие от мужа, жизнерадостная и общительная натура, бесконечно добрая и ласковая. Самые счастливые периоды в детстве детей Достоевских были месяцы, которые они проводили в своей деревушке Даровое наедине с матерью: отец оставался в городе, и вдали от его догляда им дозволялось резвиться вволю и играть-общаться с деревенской ребятнёй. Михаил же, родившийся всего годом раньше Фёдора, был-являлся для него самым родным и духовно близким другом-товарищем. По воспоминаниям того же Андрея, старшие братья в детстве были буквально неразлучны. Ну, а Литература (именно с большой буквы) заменила, по существу, для маленького Феди весь мир, вернее – раскрыла этот необъятный внешний мир со всеми его радостями и горестями, борьбой страстей; мир, где люди рождаются, влюбляются, женятся, совершают подлости и героические поступки, умирают от дряхлости в постели, погибают доблестно в бою и… самоубиваются. Да, вполне вероятно, что маленький Федя именно из книг впервые услышал-узнал, что человек способен сам, добровольно прервать свою жизнь. Именно – услышал. В семействе Достоевских вечерние чтения вслух являлись обязательным ритуалом. И среди произведений, читаемых для детей попеременно то «маменькой», то «папенькой», была, к примеру, повесть Карамзина «Бедная Лиза», героиня которой от несчастной поруганной любви бросилась в пруд…
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4

Другие аудиокниги автора Николай Николаевич Наседкин