Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Дело о гибели Российской империи

1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Дело о гибели Российской империи
Николай Платонович Карабчевский

Свидетели революции
Николай Платонович Карабчевский – один из самых выдающихся адвокатов дореволюционной России. Он был вхож в высший свет, лично знаком с Николаем II, царскими министрами, со многими политическими деятелями этого времени.

В своей книге он детально разбирает степень вины каждого из них в гибели Российской империи: перед читателями предстанут такие знаковые фигуры как сам царь, его жена, политики «правого» и «левого» толка – Гучков, Пуришкевич, Родзянко, Милюков, Керенский и Ленин. По мнению автора, все они, кто преднамеренно, а кто невольно способствовали развалу России в тот самый момент, когда она уже вступила на путь нормального развития. В результате в выигрыше оказался большевизм – «жестокий, но логический урок русской истории».

Николай Карабчевский

Дело о гибели Российской империи

Вступление

Русские никогда не будут по-настоящему шлифованными, потому что над ними стали проделывать это слишком рано. Гений Петра был гений подражательный; это не был подлинный гений, творящий из ничего. Кое-что из того, что он сделал, было хорошо, но в большей своей части неуместно. Он видел, что народ его еще в состоянии варварства, но не видел того, что он еще не созрел для окончательной шлифовки; он хотел цивилизовать его, когда надо было начать с того, чтобы сделать его твердым. Он затеял творить из своих подданных немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы сделать русских; он навсегда воспрепятствовал своим подданным стать тем, чем они могли быть, вбив им в голову, что они то, чем они не были. Так иной французский наставник ведет своего воспитанника к тому, чтобы он, блистав в детстве, оставался потом навсегда ничем.

Российская империя пожелает подчинить себе Европу, но сама будет подчинена. Татары, ее собственные подданные или соседи станут ее господами, и подобная революция мне представляется неизбежной. Все европейские правительства дружно работают над ускорением этого.

Не считаться с такими предсказаниями, особенно сейчас, когда оно уже в большей своей части сбылось, значило бы закрывать глаза. Можно только удивляться еще прирожденной силе русского народа, который выносил стойко все правительственные над ним эксперименты и сдал только в период общечеловеческих бедствий.

Оговариваюсь заранее: я отнюдь не славянофил в том узком смысле и квасном вкусе, как это принято у нас понимать, но я и не западник того типа, которым щеголяла наша литературная и всякая иная «интеллигенция», полагавшая все свое призвание в пересадке на русскую, неудобренную почву самых дорогих и ценных цветков европейской культуры, взращенных чужим трудом и политых потом и кровью других народов. На даровщину эти ценности не приобретаются; прочно только то, что добыто своими усилиями, что вписано на страницы своей истории собственной кровью.

Начать хотя бы с декабристов, ореол славы которых живет исключительно их мученическим концом и чертами рыцарского благородства некоторых отдельных личностей. Вне этого какая ребяческая, туманно-подражательная программа, какой нелепый замысел – объять необъятное, когда в то время у России была единственно насущная задача: мирное освобождение крестьян от крепостной зависимости? Веди они только эту пропаганду, словами и примером, они были бы не декабристами, а практическими гуманистами высокого закала, и их деятельность не осталась бы для России без культурно-реальных плодов.

Не даром Лев Толстой, начав было, и бросил писать свой роман, сюжетом которого должны были явиться декабристы. Они достойны простой исторической справки, но это не герои эпопеи.

В то же время нигилизм, охвативший Pocсию в начале царствования Александра II, не иллюстрирует ли беспочвенность русской интеллигенции?.. И в какую минуту, когда мирной просветительной работе, не будь его эксцессов, с пожарами и террористическими актами, открывался уже значительный простор? Его антикультурные проявления достаточно охарактеризованы в «Бесах» Достоевского, чтобы интеллигенция, жаждавшая во что бы то ни стало «великой» революции для России, могла считать себя не предупрежденной относительно неизбежности тех отвратительных ее последствий, которые вылились теперь. Ряд террористических актов, которым на протяжении многих лет сочувствовала, если не поощряла, «интеллигентная» Россия, в конце концов, не принося никакой практической пользы, «только развращал» народные массы, разнуздывал их совесть, давал образчик самоуправных, кровавых расправ, якобы неизбежных, в поступательном историческом движении нации.

Оговариваюсь раз и навсегда относительно абсолютизма нашей монархии, правительства и всего того, что правило народом официально и якобы властно. Все это было в огромном большинстве своем ниже всякой критики, не только вне всякой определенной программы, но и малейшей продуманности. Непонимание собственных интересов правящих, сталкивающееся с таким же непониманием интеллигенции и ее неумением исповедывать не одни революционные мечты, а мирно-просветительные задачи, приводило к тупо-кровавому упрямству с той и с другой стороны, оставляя реально-насущные интересы страны вне этой вечной борьбы правительства с революционно-натасканной раз и навсегда интеллигенцией.

Когда мы говорим теперь, задним числом, о наших «тиранах-монархах», становится и стыдно, и смешно. Они могли бы быть в свое время тиранами, и, пожалуй, хуже, что ими не были, во вкусе Иоанна Грозного. Это, по крайней мере, заставило бы нашу «чеховскую» интеллигенцию, хотя бы ради шкурного своего бытия, быть не тем кисельно-ноющим, серым стадом, ожидающим спасения от отдельных мучеников-террористов. Кликни в свое время любой «тиран» свой клич к народу, посули ему хоть горсть тех обещаний, которые пригоршнями рассыпали ему и наши думцы, и наши революционеры относительно раздачи земель, неплатежа налогов и прочего, – и кроме царя и народа ни одной живой души не осталось бы в России. Всю интеллигенцию смело бы, как будто ее никогда не существовало.

Но, увы! – цари наши были и беспутными, и легкомысленными, и недоумками, но тиранами, желающими сами со своими потомками только уцелеть на престоле во что бы то ни стало, никогда не были. Три таких колосса мысли и чувства, как Пушкин, Гоголь и Достоевский, кончили тем, что поняли это, и провидели в царе слугу народа, при условии мирной и длительной ему подмоги, а не вечной разбойничьей травли из-за угла.

Царствование Александра II с первых же шагов было сплошною его травлею из-за угла, и нечему дивиться, что под конец его царствования это уже был травленный заяц, а вовсе не самодержавный монарх, не знавший, где и как искать опоры.

И самое убийство его Перовской и К° накануне какой ни на есть «конституции», могущей открыть брешь к правильному политическому развитию России, не было ли все тем же характерным девизом нашей недисциплинированной интеллигенции: «Все или ничего!»? Только цари, приближавшиеся сколько-нибудь к типу «тиранов», умерли у нас своею смертью. Уцелели до конца именно те, которые отвечали: «Ничего»!..

Автобиография

Свет Божий я увидел впервые в городе Николаеве Херсонской губернии, в конце 1852 года. Одновременно с ним я должен был увидеть множество женских лиц (тетушек родных, двоюродных и троюродных) и ни одного мужского лица.

Ни одного мужского лица потому, что мой отец (Платон Михайлович) как раз в это время, после возвращения из «похода против венгров» (подавление «венгерского восстания» в царствование Николая Павловича в 1848 году), получил в командование уланский Его Высочества Герцога Нассауского полк, который в эту пору квартировал в местечке «Кривое Озеро», где мать, мною беременная, не могла основаться. В то время процедура приемки и сдачи кавалерийского полка, с его фуражом, амуницией и лошадьми, считалась хозяйственно-сложной и крайне ответственной. К тому же принимаемый отцом полк в то время усиленно готовился к весеннему Высочайшему смотру в Чугуеве, куда по этому случаю должна была стянуться кавалерия со всего юга.

Отца моего я никогда не видел; по крайней мере не помню, чтобы я его видел; видел ли он меня в течение полутора лет, которые он еще прожил после моего появления на свет, – не знаю.

Вероятно, все-таки урывался в отпуска и подержал на своих руках наследника.

Долго мне об отце никто ничего не говорил, и ничто мне его не напоминало, кроме молитвы, которой меня научила, в числе других молитв, няня Марфа Мартемьяновна.

Каждое утро и вечером, перед укладыванием меня в постель, я повторял сначала за нею, а затем выучил и наизусть, кроме «Отче наш», «Богородицы» и «о здравии мамы, бабушки, сестрицы и всех сродников», еще и такую молитву: «упокой, Господи, душу родителя моего, раба Божия Платона и сопричти его к лику праведных твоих».

Не будь этой молитвы, сочиненной, очевидно, сердобольным рвением самой Марфы Мартемьяновны, мне бы не приходило в голову, что у меня, кроме бесконечно любимой матери, был еще и отец.

Только уже почти в годы отрочества, из рассказов матери и других, близких мне (а их было множество, и все говорливого, женского пола), я узнал кое-что доподлинно о моем отце.

Он женился на моей матери бездетным вдовцом и прожил с нею недолго, всего лет шесть. Старшая моя сестра Соня умерла, не дожив и года; вторая, Ольга, старше меня года на два, была бессменной подругой всего моего детства. По общему отзыву, она была «вылитый отец», я же походил, скорее, на мать.

Судя по сохранившимся двум портретам покойного отца, он был видный, бравый кавалерист. Мать, которая вышла за него замуж по страстной любви, уверяла, что он был «просто красавец». На одном портрете (акварель) он изображен на своем белом, арабской крови, «Алмазе», в полной парадной форме своего полка. На другом, малом, рисованном на слоновой кости, он изображен только по пояс. По отзыву матери, этот особенно разительно передал сходство. Здесь, рядом с белыми, во всю грудь, лацканами его мундира, он выглядит жгучим брюнетом, с черными, как воронье крыло, опущенными вниз усами, небольшими, по тогдашней моде, бачками и черным, как смоль, слегка вьющимся коком, над высоким смугловатым лбом.

Позднее родной брат покойного, Владимир Михайлович Карабчевский, утверждал и объяснял мне, что род Карабчевских – турецкого происхождения. У него была даже какая-то печатная брошюрка, семейная реликвия, содержавшая в себе соответственные сведения. Во время войн при Екатерине, при взятии Очакова, был пленен мальчик-турчонок, родители которого были убиты. Его повез с собою в Петербург какой-то генерал, там его отдали в военный корпус и дали фамилию от «Кара», что значит черный. Он мог быть дедом моего отца и, стало быть, моим прадедом. Весь род Карабчевских, вплоть до меня, служил в военной службе, преимущественно в кавалерии.

Из формулярного служебного списка покойного отца, который и сейчас у меня цел, я знаю, что образование он получил «домашнее», причем в той же графе почему-то особо обозначено: «арифметику знает». В полк он вступил юнкером, довольно поздно, так как пробовал раньше какую-то штатскую службу. В военной он подвигался очень быстро; очевидно, нашел свое призвание. Полковником и уже полковым командиром был, когда ему едва стукнуло сорок лет.

После знаменитого Чугуевского смотра, на котором перед Николаем Павловичем парадировала преимущественно кавалерия, отец удостоился особой, занесенной в его формуляры Высочайшей благодарности. Предрекали, что следующей для него наградой будут вензеля и флигель-адъютантский аксельбант; но рок судил иначе. Именно с этого смотра, предшествуемого бесконечными учениями и маневрами, он, по словам матери, вторично жестоко простудившись, стал хворать, но ни за что не хотел оставить службы и перемогался, пока не слег совсем.

Умер он на 43-м году жизни там же, в Кривом Озере, где стоял его полк. Там и похоронен близь самой церкви.

В графе формулярного списка покойного отца со стоическою краткостью обозначено: умер «от кашля».

* * *

Оставшейся молодою вдовою, матери не раз, по понятиям бабушки, представлялись «прекрасные партии», и она очень склоняла ее выйти вторично замуж; но мать – трижды будь благословенна ее память! – из любви к детям не решилась дать им отчима и не стала вить нового гнезда, оберегая прежнее, осиротелое.

Мать свою я любил бесконечно.

Величайшим в раннем детстве было для меня счастьем забраться к ней за спину, когда она по вечерам читала или вышивала, сидя у лампы, на своем «вольтеровском» кресле, и играть с завитками ее волос у шеи и целовать их. Иногда я тут же и засыпал, свернувшись клубочком, или притворялся спящим, потому что тогда она сама уносила меня в кроватку и помогала раздевать меня. Я обнимал ее шею и долго не отпускал от себя.

Я был большим «плаксой». Бесчисленные мои кузины, носившие меня на руках, не напрасно утверждали, что у меня «глаза на мокром месте». Но это было не от капризов, а от чрезмерной впечатлительности.

Мать любила общество, ездила на балы и вечера, но это повторялось не слишком часто. Эти ее выезды были для меня одновременно и большим блаженством, и большой мукой. Мы с сестрой всегда присутствовали при ее туалете в эти вечера, усаживались в креслах с двух сторон ее туалетного зеркала. Какою она мне представлялась тогда красавицею с открытой шеей и округлыми матовыми плечами, в изумрудном ожерелье, таких же серьгах и фермуаре, отливавших бриллиантовыми искрами. Я понимаю теперь, почему из всех драгоценных камней изумруд до сих пор мне особливо люб.

«Женское царство» окружало меня в детстве.

Я был в то время единственный «мужчина» в доме.

Дядя Всеволод, который впоследствии был долго неразлучен со мной, в это время служил еще в Петербурге.

Бабушкин сын от первого ее брака, Всеволод Дмитриевич Кузнецов, был флотским офицером. По его собственному признанию, он был плохим моряком, так как жестоко страдал от морской болезни. Уже во время мичманского кругосветного плавания его вынуждены были, где-то за границей, «списать на берег», так как он не только не свыкался с морем, но каждая новая качка становилась для него смертельной угрозой.

Благодаря этому ему стали давать береговые места, а в данное время он состоял офицером Морского корпуса в Петербурге.

Остальной морской элемент обширной бабушкиной семьи, так или иначе прикосновенный к флоту, был либо в Кронштадте, либо в Севастополе, где вскоре должна была начаться знаменитая Севастопольская страда.

В качестве единственного наличного представителя мужского элемента в семье, балуемого женским полом, был, таким образом, я, и потому нетрудно себе представить, сколько женской любовной ласки выпало на мою долю с первых дней моего существования.

Однако с кормилицей у меня, как мне рассказали потом, вышло огромное недоразумение: на восьмом месяце моего кормления она неожиданно скрылась, «как в воду канула». Ее так и не разыскали, хотя все меры к тому были приняты.

Были от полиции и «розыск», и «публикации». Публикации в то время так производились: ранним утром ходил по улицам своего околодка «служивый будочник» с барабаном и барабанил вовсю. Проходящие и из домов посланные, выбежав на улицу, должны были его спрашивать: «служивый, о чем публикация?» Он останавливался и собравшейся около него кучке народа объяснял: так, мол, и так, пропала корова, сбежала дворовая собака или учинена покража таких-то вещей, а в данном случае сбежала, дескать, дворовая девка помещицы, генеральши Богданович, таких-то лет и приметы, мол, такие-то. Нередко сулилась при этом и награда за указание и розыск. Таким же порядком оповещалось городское население о предстоящих публичных казнях и телесных наказаниях.

1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7