Особенно яростно князь Лючио нападает на следующих лиц:
– аристократию и высший свет – все они развращенные, растленные, думающие только о богатстве, за исключением, конечно, августейшей семьи, тут критика сразу утихает;
– продажных журналистов, издателей и критиков – с перечнем конкретных имен, и очень мило выглядят авторские примечания, что в ее распоряжении есть документы, подтверждающие все изложенные сатаной обвинения. Ну разве она не прелестна?
– авторов «дамских романов» и «современной литературы», которые развращают невинных читателей и особенно читательниц; в повести имеется драматичнейший рассказ о том, как чтение неправильных книг погубило душу одной из героинь.
Удивительно получается: сатана и христианская писательница демонстрируют трогательное единодушие в распознавании и обличении общественных пороков.
Подводя итог – повесть мне очень понравилась, хотя завышенное ЧСВ авторши местами и раздражает, а описание сатаны как романтического героя несколько удивляет, и описание его мотиваций… ммм… богословски довольно сомнительно, зато в остальном все очень-очень правильно, строго и душеполезно как и положено чопорному викторианскому роману.
PS А еще интересно, Роулинг читала «Скорбь Сатаны»? Как-то вот образ князя Лючио – красивого, элегантного, холодного и циничного явно напоминает образ Люциуса Малфоя. Впрочем, где только этот образ ни встречался.
Опасное волшебство. «Наполеон Ноттинхильский» Гилберта Честертона.
Этот диковинный роман – смесь антиутопии, притчи и философски-богословского размышления о судьбе европейской цивилизации – написан в 1904 году, на самой заре бурного, кровавого 20 века. Действие романа, как и в другой, более знаменитой английской антиутопии, разворачивается в Лондоне 1984 года, и представляет собой рассказ о вечной борьбе между империей и сепаратизмом, мещанством и романтизмом, здравомыслием и безумием, стабильностью и революцией, разумом и верой, порядком и хаосом.
Мир конца 20 века в фантазии Честертона представляет собой мечту современного глобалиста и кошмарный сон традиционалиста. Все народы объединились в одну империю размером с земной шар, никакого различия наций больше нет, повсеместно царят мир, благоденствие, рационализм, либерализм, стремление к наживе и… скука, скука, скука. Как обозначает один из героев романа, будущее выродилось в «тусклый народный деспотизм без малейших иллюзий».
Правда, по старой традиции в Англии ещё существует король, только он уже давно не правит и даже не передаёт корону по наследству; короля теперь «выбирают» с помощью лотереи. Так, королём Англии становится Оберон Квин – непредсказуемый и взбалмошный насмешник-трикстер. И первым же его указом по восшествии на трон становится Хартия Предместий, согласно которой предместья Лондона обретают как бы независимость. По распоряжению короля им приходится обзавестись собственными потешными солдатами, вооружёнными алебардами и протазанами, нарисовать гербы и пошить знамёна, мало того, король придумал для каждого из районов героическую историю.
«Как много таких, что даже и не слыхивали о подлинном происхождении Уондз уортского Улюлюкания! А взять молодое поколение Челси – кому из них случалось отхватить старинную челсийскую чечетку? В Пимлико больше не пимликуют пимлей. А в Баттерси почти совсем не баттерсеют»
Всё, как говорится, чисто по приколу, ради королевского развлечения, чтобы как-то скрасить серые будни унылого, рационального и благоразумного будущего. Жители Лондона считают это глупой затеей полубезумного короля, но поневоле втягиваются в предложенную им игру. И вот, несколько лет спустя, один молодой, но очень серьёзный, можно даже сказать фанатичный житель Ноттинг-Хилла по имени Адам Уэйн, воспринимает затею короля всерьёз и пытается на самом деле воплотить в жизнь все принципы Хартии Предместий. И когда несколько серьёзных лондонских дельцов решают проложить через Ноттинг-Хилл шоссе, снеся попутно улицу, на которой живёт Адам, он поднимает бунт. Ради доброго старого Ноттинг-Хилла, ради его славных традиций… придуманных королём забавы ради. И что с того? Традиция становится традицией не тогда, когда её знает лишь горстка профессиональных историков, а когда её соблюдают простые люди, и тогда уже всё равно, откуда она пришла – из глубины веков или из чьего-то поэтического воображения.
Адам призывает ноттинг-хильцев к оружию. В ответ дельцы, поневоле втягиваясь в могучее романтичное безумие, собирают ополчение из своих районов, конфликт разрастается и переходит в гражданскую войну – скромного масштаба, но с вполне реальными жертвами. Ноттинг-Хилл одерживает победу и становится первым среди равных в числе лондонских предместий. За последующие двадцать лет Лондон под влиянием распространяющегося романтического безумия меняется до неузнаваемости: вновь возвращаются средневековые понятия о чести, люди опоясываются мечами и шпагами, меняют серые сюртуки на разноцветные камзолы. И всё чаще и чаще раздаются голоса возмущения тем, что Ноттинг-Хилл и его предводитель возвышаются всё выше и выше над прочими предместьями. По старой доброй средневековой традиции феодалы забывают распри и объединяются, чтобы выступить против выскочки и поставить его на место. Колесо истории поворачивается. Взявший алебарду готовится погибнуть от алебарды.
В наше время, держа в памяти историю 20 века, несколько странновато читать наивные, экзальтированные строки романа, написанного в 1904 году, в самом начале, когда «все ещё живы». Легко и приятно было Честертону ругать скуку, сытое благополучие и тихую деспотию, легко говорить:».. все, отчего люди дряхлеют – будь то империя или торгашество, – все подло. А то, что возвращает юность – великая война или несбыточная любовь, – все благородно».
Он ещё не видел и даже не предполагал, какое «веселье» мировые державы устроят всего лишь десять лет спустя. Джоны, Фрицы и Иваны будут три года косить друг друга из пулеметов, травить газами и рвать на части артиллерийскими снарядами. И гнать на фронт их будут под те самые милые сердцу Честертона речи о старой доброй Англии/Германии/Франции/России (нужное подчеркнуть), родных вязах/тополях/берёзках, пронзительных закатах над Темзой/Эльбой/Невой/Сеной и о том, как «сладка и прекрасна за Родину смерть».
Легко и приятно было ругать общественный прогресс и ностальгировать по яркому, изящному и героичному средневековью, не подозревая, что спустя тридцать лет Европа погрузится в новую Тёмную эпоху, которая озарится кострами из книг, печами крематориев и пылающими после бомбёжек городами. Легко и приятно было восторгаться героической личностью, которая разрушит благополучный серый обывательский мирок, перевернёт привычный мир и навяжет всем собственное романтичное безумие, не зная, что вскоре такие фанатичные романтики придут к власти в нескольких странах и действительно подчинят Европу своей безумной воли. Да, как и предсказывал Честертон, в этих людях будут и романтизм, и возвышенность, но будет и жуткая, нечеловеческая жестокость по отношению ко всем тем, кто не послушен этой воле.
Забавно было в 1904 году писать о маленьких гордых предместьях, которые выступают против «тусклой деспотии» и завоевывают свою вольность. Тогда ещё никто не видел, как в медленно разваливающихся империях вызревают национальные государства, строя своё самосознание на основе смутных воспоминаний о каком-то великом прошлом, которое было то ли пятьсот, то ли тысячу лет тому назад, и было то ли на этой территории, то ли где-то поблизости. Как «реконструируются» традиции, имеющие под собой столько же оснований, сколько «пимликование пимклей в Пимлико», как при первых же признаках ослабления империи эти маленькие, но гордые нации радостно освобождаются от «власти оккупантов», а в отдельных случаях ещё и устраивают резню представителей имперской нации.
Впрочем, справедливости ради стоит отметить, что Честертон при всём своём искреннем и самозабвенном любовании ноттингхилльским новым средневековьем, осознаёт ту цену, которую приходится платить за отказ от мира и благополучия:
«– Есть колдовской жезл, но он мало кому по руке, да и применять его можно лишь изредка. Это могучее и опасное волшебство, особенно опасное для того, кто осмелится пустить его в ход. Но то, что тронуто этим жезлом, никогда более не станет по-прежнему обыденным; то, что им тронуто, озаряется потусторонним отблеском.
<…> – Что еще за жезл? – нетерпеливо прервал его король.
– Вон он, – отозвался Уэйн, – указывая на сверкающий меч у подножия трона.
– Меч! – воскликнул король, резко выпрямившись».
«Наполеон Ноттингхильский» – это история о невозможности построить идеальное мирное общество, идеальное вечное государство, Хрустальный дворец, в котором всегда будут царить разумность, стабильность, тишина и скромная деспотия. Всегда найдётся какой-нибудь Оберон Квин, тот самый джентльмена с «неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией» из «Записок из подполья», который «упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить! Это бы еще ничего, но обидно то, что ведь непременно последователей найдет: так человек устроен».
И сейчас «Наполеон Ноттинхильский» звучит на удивление актуально, как будто он написан не сто лет назад, а буквально только что, по следам «цветных революций». Если кажется, что наступил «конец истории», что все народы слились в одно процветающее, мирное царство, что повсеместно воцарилась непоколебимая стабильность, то жди – вскоре людям это надоест и они устроят всё то, что так подробно и ясно описал Честертон в своём романе. «Когда будут говорить: „мир и безопасность“, тогда внезапно постигнет их пагуба» (1 Фесс. 5:3).
Остров Сахалин-2. «Каторга» Власа Дорошевича
Одна из самых тяжелых и мрачных книг в русской словесности. Дорошевич поехал на Сахалин через десять лет после Чехова, посмотреть, что изменилось, а что нет. Интересно сравнить впечатления этих двух писателей: Чехов пытался обрисовать Сахалин с разных сторон: через типажи заключенных, через элементы их жизни, и даже через подробный анализ каторжной статистики. Дорошевич же в своих очерках гонит реализм, чернушный реализм о «правде жизни» – убийства, издевательства, грязь, ненависть.
Но вот ведь как вышло (причем, кажется, без желания самого автора) – «Сахалин» Дорошевича распадается на как бы два плана, первый из которых очень страшен, а второй… еще страшнее. На первом плане – собственно, Сахалин во всей его инфернальной красе. Черных красок журналист не жалеет, да, впрочем, при такой фактуре это и не сложно. Остров, населенный только преступниками, бывшими преступниками, перешедшими «на поселение» (что не так уж отличается от самой каторги) и надзирателями. Каторжане психологически искалечены – вначале фактом своего преступления, затем каторгой. Надзиратели, понятно, тоже люди не совсем нормальные, в таком месте это неудивительно.
Нравы каторге царят жутчайшие. Прирезать за копейку здесь дело обычное, даже и за преступление-то не считается. Обмануть, украсть, смошенничать, сжульничать в карты – норма жизни. Единственный поступок, который единодушно осуждается каторжанами, – это каннибализм во время побега. Все остальное можно. Дорошевич нагнетает обстановку мастерски – не буду пересказывать, лучше прочтите, трэш жутчайший, особенно с учетом того, что это никакая не фантазия, это обычные люди так жили, такое друг с другом делали и считали это нормальным.
А вот второй план, который проглядывает за этим «адским островом», он еще более пугающий. Дорошевича в его репортаже занимали не «рядовые»преступники «украл-выпил-в тюрьму», а необычные натуры:
– Талантливый инженер, зарезавший своего опекуна;
– Баронесса, сосланная в каторгу за поджог;
– Добродушный силач, который «мухи не обидит» – он служил у жестокого генерала, который довел бедолагу своими издевательствами до убийства (отечественное начальство это хорошо умеет);
– Истово верующий христианин, которого каторга почитала святым и на старообрядческий манер именовала «христом» – он забил оглоблей до смерти двух человек, пытавшихся его ограбить;
– несколько «тюремных аристократов» (тогда их называли «иванами» и от нынешних «воров» они практически ничем не отличались) – их писатель характеризует как людей выдающихся, способных на многое, но по тем или иным причинам оказавшихся вне закона.
И вот когда читаешь об этих людях, которые по идее, ну никак не должны были попасть в тюрьму, которые с тюрьмой вообще не сочетаются, нарастает темное, страшное понимание – любой человек может стать преступником. Это не зависит от образования, происхождения, интеллигентности, талантов, даже от веры в Бога не зависит. Конечно, бОльшую часть преступников порождает определенная социальная среда, та, которую именуют «городским дном», да, это так, но если бы только этой средой преступность ограничивалась… Нет.
Такое чувство, что есть некий, не знаю как назвать… механизм, закон, правило жизни… идол общества, который постоянно требует жертв. Некий перст судьбы, который может коснуться любого и в одночасье превратить его в каторжанина. И вот от этого становится куда страшнее, чем от рассказа о том, как люди на каторге измываются друг над другом. Потому что получается – невозможно ликвидировать каторгу, можно только изменить условия содержания в лучшую или худшую сторону. А каторжане будут всегда. И надзиратели будут всегда. И любой человек в любой момент может стать каторжанином. Вот такое оно – наше общество. Каждый ходит по грани и соскользнуть за эту грань – легче легкого.
PS В то же время при всей убедительности и мощности текста, мне кажется, именно из-за страсти к нагнетанию мрачности и склонности к дешевым эффектам Дорошевич, при его безусловно выдающемся журналистском таланте, не смог подняться до уровня Чехова.
Несуразная книга. «Горы моря и гиганты» Альфреда Дёблина
Первое, что стоит сказать о книге «Горы моря и гиганты» – она крайне, просто-таки возмутительно, несуразна. По объему, стилю, содержанию, характерам персонажей – по любому параметру, какой ни возьми, она никак не вписывается в рамки какого-либо привычного жанра, да и вообще в рамки того, что мы привыкли считать литературой. Если взять содержание книги – историю человечества от Великой войны (так называли когда-то Первую мировую) до 25 века, включающую в себя развитие мегаполисов (или, как их именует Дёблин, градшафтов), нашествие диких народов из Азии и Африки, проект по растапливанию льдов Гренландии при помощи вулканов Исландии, пробуждение доисторических чудовищ и борьбу с ними, и, наконец, крушение городов и возвращение людей к дикой природе – так вот, при пересказе кажется, что перед нами обычная научно-фантастическая книга на тему футурологии. Но проблема в том, что никакой «логией», никакой наукой в книге и не пахнет, с рациональной, логической точки зрения те достижения техники будущего, о которых пишет Дёблин, это просто бред, или, мягче выражаясь, сказка. Все эти диковинные виды оружия, не менее диковинные методы растопления гренландских льдов с помощью неких «волшебных» панелей, превращение людей в гигантов и других странных существ – никакая не наука, а магия.
Так что же, получается, «Горы моря гиганты» – детская сказка, облачённая в научно-фантастическую одежду? Так да не так. Для сказки Дёблин слишком уж точен в своих предсказаниях. Наплыв эмигрантов в Европу, феминизм, различные формы тоталитаризма, возрождение язычества, оружие массового уничтожения, генетические опыты, ведущие к расчеловечиванию человека – и это далеко не полный список тех примет второй половины 20-го века и первых годов века 21-го, что Дёблин с поразительной точностью описал 90 лет тому назад. Хотя чего писатель предвидеть не смог, так это замены гужевого транспорта автомобилями, и в его высокотехнологичном будущем герои передвигаются в каретах, а на поле боя накатываются конные лавы. Впрочем, это обстоятельство, как ни странно, идёт на пользу тексту, придавая ему ещё более гротескный и сюрреалистичный вид.
Но и футурологическая часть – это лишь одна из составляющих романа, и используется она отнюдь не так, как это свойственно фантастике. Не для того, чтобы показать торжество научно-технического прогресса, ведущего к светлому будущему человечества. Для Дёблина развитие науки и техники – это свидетельство проявления сил человека, обретения могущества и утверждения власти одновременно и над окружающей, внешней природой, и над самим собой, своим внутренним миром; иначе говоря, наука и техника – это те вещи, которые позволяют человеку превзойти самого себя. Так что же, Дёблин был ницшеанцем, певцом сверхчеловека? Да, был, но не только. Ницшеанство Дёблина двусмысленно. Человек стремится стать сверхчеловеком не по доброй воле, а потому что его толкает к этому трагическая сила рока; человек обречён на то, чтобы постоянно пытаться превзойти самого себя, и потом расхлёбывать последствия этих попыток. Все великие начинания, описанные в романе, – строительство градшафтов, вулканы Ирландии, растапливание льдов в Гренландии, создание гигантов – с одной стороны, показывают величие человеческого рода, а с другой, оборачиваются для этого самого рода сущим кошмаром. И вполне логичным завершением романа служит то, что градшафты гибнут, а люди вновь возвращаются к той самой живой природе, которую в начале книги отвергли. Сверхчеловеческое у Дёблина прекрасно, могущественно, захватывающе, но оно неизбежно губит само себя, такова его трагическая судьба.
Что ж, идём дальше. Футурология и ницшеанство, взаимосвязанные между собой, являют, можно сказать, «общечеловеческую» часть романа, но Дёблин не ограничивается одними масштабными описаниями, он постоянно меняет поле зрения: в одних местах говорится о грандиозных событиях, затрагивающих всё человечество, а в других – об истории отдельных людей на фоне глобальных перемен. И в этих жизнеописаниях Дёблин столь же странен, своеобразен и даже зачастую жутковат, как и в описании мировых войн и катастроф. Его герои практически всегда, за редким исключением, – люди могучие духом, привлекательные, волевые, сильные и при этом внутренне трагичные, изломанные, балансирующие на грани безумия. Они проходят через страшные испытания, закаляются в них, обретают черты титанов, но теряют черты человечности. Таковы участники проекта по растапливанию льдов Гренландии, таковы консул Берлина Мардук и королева Бордо Мелиз. Любовные отношения, возникающие между героями Дёблина, отличаются злой извращённостью, изломанностью, диким выражением надломленных чувств и почти всегда заканчиваются гибелью хотя бы одного из партнёров.
Жестокий трагизм – ещё одна сторона таланта Дёблина. Описание мутаций, болезней, пыток и смерти у него отличаются невероятной сочностью и реалистичностью; они настолько любовно и достоверно прописаны, что поневоле начинаешь проникаться странным авторским мироощущением, находящим красоту и величие в ужасных страданиях и смертях. Трагическое в «Горы моря и гиганты» не просто неизбежный спутник жизни, нет, только трагическое придаёт жизни смысл и величие.
Когда читаешь Дёблина, то неизбежно задумываешься о схожести его мировоззрения с идеологией германского фашизма 30-х годов: одинаковое отношение к науке и технике, как некому магическому средству, дающему власть над человечеством, одинаковая тяга к социальному экспериментаторству, одинаковый пафос устремлённости к сверхчеловеческому, одинаковая масштабность и грандиозность замыслов, одинаковая готовность прибегнуть к любым средствам ради достижения своих целей. Да ведь даже нацистские концлагеря и медицинские опыты над людьми – это же настолько по-дёблински! Только вот отношение ко всему этому у Дёблина и нацистов было разное. Там, где он видел наряду с величием трагедию, там, где его восхищение мешалось с отвращением, нацизм видел только всеподавляющую силу. Там, где Дёблин по-декадентски мрачен и надломлен, там нацизм ясен и прост. Парадоксальный факт – столь живо описывающий тёмные стороны человеческой жизни, садизм и жестокость Дёблин оказывается куда человечнее, чем оптимистичные и энергичные деятели нацизма. Неудивительно, что в начале 30-х годов писателю пришлось покинуть Германию, слишком уж неприятен он был для нацистской идеологии, одновременно и очень к ней близкий, и невероятно от неё далёкий.
Впрочем, схожесть мироощущения романа «Горы моря и гиганты» с нацизмом не так уж удивительна, если учесть, что оба они уходят корнями в то явление культуры начала 20 века, которое принято называть «экспрессионизмом». Явление, которое характеризовалась запредельной эмоциональностью, лелеяло отчаяние, воспевало хаотичное, дионисийское начало человеческой природы и творчества, любовалось темой болезненности, психических расстройств и смерти. После Первой мировой войны, разрушившей представление о нравственном прогрессе человечества, войне, которая больше напоминала безумную бойню, экспрессионизм окрасился в ещё более трагические, мизантропические тона, что хорошо видно как раз на примере Дёблина. Ощущение войны проходит через всю его книгу. Воюют между собою градшафты, разворачивается великая война Востока и Запада, в которой сгорает половина континента, во второй части книги на человечество нападают чудовища, пробудившиеся от спячки после растапливания льдов Гренландии. Да и сам этот проект, описание которого занимает чуть ли не половину текста, он ведь тоже описывается языком военных действий. И точно так же строятся отношения между персонажами с их взаимной любовью-ненавистью, любовная проза у Дёблина выглядит пересказом военной операции – атака, отступление, оборона, плен, расправа. Всё повествование пропитано ощущением нескончаемого сражения между народами, городами, отдельными людьми и, наконец, внутренним конфликтом, раздирающим души персонажей.
В качестве итогового замечания добавлю лишь то, что всё мною написанное на самом деле не дает даже приблизительного представления о «Горы моря и гиганты». Я старался отобразить её основные черты, но эта книга ускользает от меня, она слишком чуждая, слишком инаковая, она не вписывается в привычную систему литературных координат. Да, она обладает чертами научной фантастики, романа, футурологической публицистики, притчи, мелодрамы, и в то же время не является ничем из перечисленного. Такое ощущение, что перед нами произведение из какой-то альтернативной литературной реальности, в чём-то похожей на нашу, но в самом своём основании – чужой, непонятной и несуразной.
Заметки на полях «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова.
Перечитывал роман «Мастер и Маргарита» к книжному клубу. Давно уже не открывал эту книгу, со студенческих времён, кажется. Оказалось, что очень хорошо помню текст. Не наизусть, конечно, но на удивление подробно, впрочем, это говорит не о моей способности к запоминанию, а о феноменальной «цеплючести» этого текста, неудивительно, что он так плотно въелся в позднюю советскую культуру.
Заметил очевидную вещь, на которую почему-то раньше не обращал внимания. Заглавные герои романа появляются в тексте очень поздно, Мастер впервые – в конце 11 главы, Маргарита – и вовсе в начале второй части. До рекорда Айн Рэнд, которая ввела главного героя «Атлант расправил плечи» в повествование перед самой кульминацией, это не дотягивает («Атлант» с литературной точки зрения, кстати, потрясающе сделан, жаль только, что никто не обращает на это внимания, все кидаются обсуждать авторские идеи, довольно скучные, как по мне, и уж точно намного уступающие по качеству той литературной форме, в которой они изображены), но тоже неплохо. Тут, правда, возникает вопрос, а являются ли Мастер и Маргарита главными героями романа, учитывая, что на эти роли не менее убедительно претендуют два других персонажа – поэт Иван Бездомный и иностранный консультант Воланд, а они-то как раз появляются в тексте сразу в начале.