А санки скрипят, всё скрипят и скрипят.
И вот уж… но тёща устала и сбросила в снег.
На дороге я синий лежу.
Дерево – символ жизни – заманив героя в себя, обманывает его, предаёт, пожирает и убивает.
Дерево раскрыло двери,
Дерево раскрыло окна,
Дерево раскрыло ноги,
Дерево раскрыло щели,
Дерево раскрыло губы.
В дерево я вхож как нож.
В дерево я влез как бес.
В дерево я впился, въелся.
В дерево я втёрся, вполз.
Дерево меня обняв,
Мною жажду утолив,
Бросило меня в залив.
Литература, которое во все века служило людям утешением, оборачивается всё теми же мыслями о смерти.
Эдгара По нелепая улыбка,
Сервантеса неловкая походка,
Ненужная, но золотая рыбка.
Тревожная, опасная находка.
Меня убьют, я знаю, в понедельник,
И бросят тут же, где и умывальник.
И будет мой убийца умываться,
И удивляться там, где целоваться,
И умываясь, будет улыбаться.
Самое же пугающее в чтении этих стихов – понимание того, что это всё никакая не литературная фантазия, не игра с символикой, не увлечение «тёмной стороной жизни», а самая что ни на есть реальность, пережитая автором в блокадную зиму. Салазки, превращённые в катафалк, – это не тонкий, изысканный абсурдизм, а самые обыкновенные салазки, на которых ленинградцы отвозили мертвецов на кладбище. И Людоед – не плод больного воображения, нет, Гор видел реальных людоедов и, может, даже не одного. И «кошачье жаркое», упомянутое в одном из стихотворений, отнюдь не метафора.
Геннадий Гор воочию наблюдал Людоеда, этот персонифицированный образ смерти, за работой, как очень редко кому удаётся увидеть и остаться в живых. Поэтому он столь жутко точен в своих стихах и потому их чтение так поражает и шокирует. Даже не анализируя, не разбираясь с образной системой и прочими тонкостями, только на первом уровне прочтения, они бьют как дубиной и режут как ножом. Ведь каждый из нас пытается по-своему спрятаться от Людоеда. Каждый, кто видел смерть друзей и близких, каждый, кто задумывался над тем, как это может быть – вот сегодня я есть, а завтра меня нет, каждый, кто замирал в ужасе, пытаясь представить, что будет там, за гранью и будет ли там вообще что-нибудь, каждый, кто чувствовал на себе чёрный, безжалостный взгляд Людоеда.
Кто-то прячется от Людоеда в работу, кто-то в семью, кто-то в бутылку, все мы стараемся обмануть себя, сделать вид, что никакого Людоеда нет, а если он и есть, то где-то там, не с нами, не с теми, кого мы любим. Похоже, и Геннадий Гор тоже потом, после войны постарался выкинуть Людоеда из своей памяти, и эти стихи стали для него таким убежищем, способом не сойти с ума. Он написал всё, что узнал о Людоеде, выразил то, что мы сами скрываем от себя, ткнул нас в ужас существования, в эту вечную тьму смерти, что сопровождает нас везде и всюду, от которой невозможно спрятаться.
И ещё одно, уже скорее литературное, соображение появляется после чтения сборника Гора – он заставляет совсем по-другому отнестись к творчеству обэриутов. То, что раньше казалось литературной забавой, теперь воспринимается как трагедия, экзистенциальное переживание тоски, абсурда жизни и неизбежности умирания. Блокадные стихи Гора – это своего рода ключ к коду, которым зашифровано художественное наследие обэриутов. Да, их можно читать обэриутов и без этого ключа, но только с его помощью можно понять по-настоящему глубоко то, что хотели нам передать поэты и писатели той страшной эпохи.
Крик зайца и всё
То не заяц, то режут ребёнка в лесу.
И сердце раскрытое криком
От жалости сжалось.
Неудивительно, что он предпочёл в дальнейшем молчать о своих опытах литературного интеллектуала в молодости. Тот, кто увидел Мрачного Жнеца за работой, тот совсем по-другому начинает смотреть на мир.
…и современность
В этот раздел вошли заметки о современной литературе, причём о той, что относится к «большой» или, как её ещё иногда называют, «толстожурнальной» (хотя ныне роль литературных журналов уже далеко не так велика, как в прошлые годы, но они всё так же остаются некоторым знаком качества), и тут ситуация обстоит ещё сложнее и туманнее, чем в случае с классикой. Критерии, отличающие литературу такого рода от «жанровой», выстраиваются скорее по принципу не утверждения, а отрицания: не детектив, не триллер, не фантастика, не любовный роман… и это при том, что на самом деле «большая литература» часто и охотно прибегает к сюжетам и литературным приёмам, характерным для «жанровой прозы».
В этих заметках говорится о разных книгах. Какие-то в своё время прогремели и вошли в списки литературных премий, какие-то появились незаметно и не встретили активной реакции критики. Какие-то печатались в крупных издательствах, какие-то в мелких. Какие-то мне понравились, какие-то разочаровали. Объединяет их только то, что они так или иначе привлекали моё внимание, порой случайным образом, и, кстати говоря, сложившаяся в результате мозаика прочитанного удивляет меня самого.
Жизнь после Катастрофы. «Ложится мгла на старые ступени» Александра Чудакова.
Александр Павлович Чудаков (1938—2005) был известен в отечественной литературной среде как крупный филолог, специалист по Чехову, преподаватель МГУ им. Ломоносова и Литературного института. О том, что он пишет беллетризованные заметки-воспоминания о своём детстве и молодости, знали немногие, и напечатанный в 2000 году в журнале «Знамя» роман «Ложится мгла на старые ступени» стал сюрпризом и поднял немалую волну интереса. В 2001 году этот роман вошёл в короткий список Букеровской премии, но лауреатом премии тогда так и не стал. Зато спустя десять лет, в 2011 году, Александру Чудакову за роман «Ложится мгла на старые ступени» была посмертно вручена премия «Русский букер десятилетия». И в следующем году вышло новое издание романа, отредактированное его вдовой Мариэттой Чудаковой. В него были включены фотографии и дневниковые записи из архива Александра Чудакова.
Роман-идиллия (такое жанровое определение дал своему произведению сам автор) Александра Чудакова представляет собой разрозненные воспоминания о жизни в посёлке Чебачинск на границе с Казахстаном в 50-х годах XX века и об учёбе в МГУ.
Поселок Чебачинск, как и многие поселки того времени в тех местах, представлял собой социальный и культурный «винегрет». В нём рядом жили «местные» (категория, включавшая в себя и казахов, и потомков русских переселенцев царских времён), ссыльнопоселенцы (бывшие зека, осевшие неподалеку от мест своего заключения), и просто «бывшие» – купцы, дворяне, священники, те, кто предпочли сами уехать из столиц и вообще из европейской части России раньше, чем их отправят в Сибирь в арестантских вагонах.
Жизнь в Чебачинске более всего напоминает сюжеты романов Жюля Верна и Даниэля Дефо или же популярную ныне посткатастрофическую литературу: чудом выжившие и согнанные судьбой в небольшую, замкнутую общину люди пытаются восстановить нормальную жизнь на обломках былой цивилизации. В школах посёлка преподают бывшие профессора университетов, бабушка главного героя Антона учит его манерам, принятым в лучших столичных домах, в котельной бросает уголь в топку кочегар с броненосца «Ослябя», участник Цусимского сражения. Посёлок живёт фактически натуральным хозяйством: здесь сами варят мыло и сахар, выращивают небывалые урожаи на огороде, из картошки делают крахмал, а из толчёного мела с древесным углём – зубной порошок, плавят свечи и мнут кожи.
В поселке каждый из «бывших» пользуется знаниями, полученными в прошлой, городской, сложной, образованной жизни для того, чтобы хоть как-то наладить существование. Здесь каждый второй вынужден быть Сайрусом Смитом и Робинзоном Крузо, проявлять чудеса изворотливости, чтобы создать на пустом месте, из любого мусора, целые отрасли производства.
Таким косвенным, не прямым образом Чудаков даёт представление о масштабах той Катастрофы, что постигла Россию в первой половине XX века. Первая Мировая война, революция, Гражданская война, коллективизация, репрессии 30-х, Великая Отечественная война, послевоенные репрессии. С 1914 до 1953 – 39 лет как 39 ударов. Катастрофа изменила облик всей страны, разрушила привычную жизнь, уничтожила десятки миллионов людей, вышвырнула из страны сотни тысяч, сорвала с обжитых мест миллионы, смешала сложившийся социальный строй, кого-то подняла с самых низов наверх, а кого-то низринула вниз, в самую глубь. Чудаков пишет о том времени, когда люди едва-едва потихоньку приходят в себя, ещё не веря тому, что всё закончилось, что можно расправить плечи и начать строить нормальную, полноценную жизнь.
Обитатели Чебачинска продолжают жить воспоминаниями о той, другой жизни, о России, которая сгинула в пучине внешних и внутренних войн. И каждый след «бывшего» времени – фотография, статуэтка, чайный сервиз – хранится как зеница ока и демонстрируется как величайшее сокровище. Окружающие Антона люди продолжают споры того времени, говорят с горячностью о Марксе, Троцком, Лысенко, и у Антона голова идёт кругом от того, насколько разнятся эти разговоры и идеи с тем, что ему преподают в школе. Настоящее и «бывшее» сливаются в одно, непонятное и запутанное, и вот он, обучавшийся грамматике у своего деда, пишет свой первый диктант в школе:
«Клавдия Петровна прочитала, что написал Антон, исправила что-то красными чернилами и еще долго молча смотрела в тетрадку. Потом сказала:
– Давно я не видела ера в ученической тетради.
– Там ошибка?
– Нет, все в порядке, за диктант – пятерка.