
Детский бог
– Спасибо, не надо. Извините, пожалуйста…
– Уехали они, – обронила она, закрывая дверь.
– Куда??
– Понятия не имею. Вчера еще.
* * *Школа, где училась Вика, породистая французская «двенашка» в переулках Старого Арбата, оказалась небольшой. Четыре этажа и одно крыльцо, выходящее на старинный храм Спаса На Песках. Там-то, слева от храма, в округлом дворике аккурат напротив школьных окон, и расположился тот, в кого я превратился.
У меня не было четкого плана. Я просто ждал. Каждый день давал себе слово, что пойду на занятия, но каждый день спускался в метро. Станция метро «Университет», пересадка на «Библиотеке имени Ленина» и через двадцать три минуты я на «Смоленской».
В скверике возле церкви по утрам сидели прозрачные от холода, еще не похмелившиеся арбатские гедонисты. Я обходил их по касательной, срезая угол, напрямую летевший к крайней скамейке слева. И занимал свой терпеливый пост.
Звонок на перемену был слышен издалека. Во время уроков я мог отлучиться в соседний гастроном или прошвырнуться к стене Цоя, но к переменам обязательно возвращался – посмотреть, не мелькнет ли в стайке угловатых пухлых школьниц изящный Викин силуэт. Больше всего я боялся проглядеть ее, одну-единственную Вику, не узнать ее под нагромождением плащей, курток, воротников. Я всматривался до рези в глазах, гадая, какой у нее может быть шарф. Смешной, ярко-красный, или шелковистый, бледно-коричневый, под цвет ее ресниц.
Но ее не было.
Я провел под ее окнами вечность. В первой половине дня, исполненный упорной веры, я ждал ее у школы, вечерами стоял у дома.
Так прошел месяц или даже больше. Отец, как назло, был в отпуске и уехал к родственникам на Урал. Эти его поездки всегда вызывали у меня недоумение. Зачем переться в такую даль? Хотя однажды мама меня просветила: «Лучше уж он к ним, чем они к нам». Резонно. Мама вообще была женщина практичная.
Когда отец вернулся, я бросил вслух ничего не значащее:
– Пап, а Гирсы-то в Москве?
Отец стоял ко мне спиной. Разогревал на плите кастрюлю с гречневой кашей, и по кухне плыл сизый горьковатый запах.
– Пока да. Но вроде как уезжают они. На год точно, а там видно будет.
Внутри что-то тоненько надорвалось.
– Куда? – спросил я как можно равнодушнее.
– В Европу куда-то. Должность ему предлагают, больницу современную, – ответил отец, перекладывая гречку из кастрюли в тарелку, – наверняка будет звать меня с собой.
Меня скрутило, как будто ударили в живот. В груди горело. Я испугался, что мне станет плохо, что будет инфаркт или типа того. Я слышал, от стресса всякое бывает. И тут же подумал: «Вот было бы здорово попасть в больницу, но чтобы она непременно узнала…»
– А ты?
– Ну а что я? Мне это все не надо, мне тут спокойнее.
– Папа, б. дь…
– Филипп! – Он выглядел, как человек, которого застали врасплох. – Ты чего, с ума сошел?
– Нет, пап, это ты с ума сошел! Ты что, правда не понимаешь?
– Не понимаю чего?
– Это же, блин, совсем другая жизнь! Ты бы хоть раз подумал не о своем спокойствии, а обо мне! Думаешь, мне не нужна нормальная жизнь?! – Я почувствовал, как трясутся руки.
Не хотелось орать на отца, но вышло именно так. Из меня вываливались не слова, а крики. И не из горла, а откуда-то из желудка.
– Филипп, у нас нормальная жизнь, – папа поставил на стол тарелку, – как раз у нас-то она и нормальная. Это Саша хочет быть героем. Он играет в это, живет как в кино, и я понимаю: в твоем возрасте это выглядит заманчиво, но если все будут такими, как Саша, некому будет лечить обычных людей. Здесь, в бесплатных больницах.
– Ну и пусть! Пусть! У тебя-то есть вариант все изменить! Прямо сейчас! Ты бы мог уехать и работать с ним! Почему ты не хочешь?! На фиг нам гнить в этом дебильном месте, если мы могли бы жить там?!
– Потому что здесь я нужнее, потому что твоя мама здесь нужнее, у нее работа, студенты ее, у нее родители здесь. А там? Кем она будет там?
– Нет… Ты отказался, потому что ты зассал, потому что ты боишься, что ты недостаточно классный для того, чтобы работать там, с Гирсом… – Я почувствовал, как от несправедливой правды в глазах стало горячо и мокро.
Отец так и застыл с ложкой в руке. Наконец он выдохнул и сказал:
– Сынок, ты… сейчас не прав. И я бы послал тебя подальше, но не стану. Потому что мне ясно, как божий день, что все, о чем ты сейчас говорил, скорее всего имеет больше отношения к тебе, чем ко мне. И вот еще что… Не все, что выглядит счастьем, на самом деле является счастьем. Подумай об этом на досуге.
Он сел, заправил кашу маслом, немного присолил и хотел что-то еще добавить, но я уже захлопнул за собой дверь.
* * *Месяцами шел снег. Не унималась промозглая голодная темнота, ветер выл, выло все вокруг. Пустые завтраки, остывший чай, бесплодные попытки проглотить выложенное на тарелку.
«Просто я не для нее… Так мне и надо…», –крутилось в голове вместо сна по ночам. И я снова и снова зарекался думать.
Я обещал себе не скучать, но я скучал по ней. Напивался вместо уроков, бродил по лабиринту арбатских переулков, лез в чужие драки. Часами ездил по кольцевой в метро, читал запоем грустное. Меланхолия Колфилда осенью, обдолбанность Алекса Ларджа ближе к январю. Я повадился ходить туда, где никого толком не знал. Какие-то тусовки у стены Цоя, пиво в мокрых бутылках, горькие сигареты, сырые спички, издерганные пальцы со съеденными ногтями. Домой после десяти вечера, когда родители железно спали. Иногда после целого дня шатаний я вырубался прямо в автобусе, прислонившись лбом к дребезжащему стеклу, расплывшись от бензинового тепла.
«Тук-тук», – стучало сердце, не останавливаясь ни на миг. И даже сквозь сон я не мог понять, почему оно упрямо продолжает отбивать свой ритм.
Я думаю, есть в детстве нечто трагичное. Горькая смесь беззащитности и жестокости.
Как сильно ребенок нуждается в близости, в постоянном присутствии и одобрении взрослых, от которых зависит хрупкая детская жизнь. И как ясно отражает он любые пороки, пока формируется, крепнет его нутро, напитываясь тем, что вокруг. Всеми формами несовершенства. В детях, как в фасеточном зеркале, можно увидеть преломленный мир родителей.
Сколько душевных и физических сил нужно, чтобы повзрослеть. Как много разочарований и боли мы должны испытать, чтобы стать взрослыми.
И все же, с расстояния лет, детство выглядит как утраченный рай. Сладкое, пропитанное солнечным светом время любви.
Глава 4
Александр Гирс
Начало тайн врача – знание хода сердца, от которого идут сосуды ко всем членам, ибо всякий врач, всякий жрец богини Сохмет, всякий заклинатель, касаясь головы, затылка, рук, ладони, ног, везде касается сердца: от него направлены сосуды к каждому члену…
папирус Эберса (XVII век до н. э.)Саша Гирс всегда покушался на слишком многое. На любовь, на удачу, на нормальную детскую жизнь. И все могло бы получиться гораздо легче, если бы не обстоятельства его рождения. Мать умерла в родах, в маленькой больнице под Вильнюсом, оставив после себя только шум дождя за окном и окровавленного младенца.
Быть маленьким, слабым и все равно быть – непростая задача. Он неутомимо использовал все силы, чтобы уцепиться за эту сторону реальности, не соскользнуть в склизкую темноту, что ждала его, последуй он за матерью.
Руины, на которых началось путешествие Саши в нашем мире, быстро остывали. Семьи не получалось. Получалось что-то инвалидное, сокращенное, где роли спутались и переплелись между собой в причудливое веретено.
* * *Лев Гирс долго стоял и смотрел на занозистый гроб посреди маленькой комнаты. Последнее ложе, в нем – пустое тело. Без ребенка и без души. Простоял так несколько часов, прощаясь с прошлой жизнью, с частью самого себя. Потом вышел и принялся жить дальше.
Лев Гирс работал тогда инженером на трикотажной фабрике Вилия. Это был новый экспериментальный комбинат, расположившийся в роскошном здании в стиле позднего конструктивизма. Комбинат-сказка, только что распахнувший свои двери и обещавший сотрудникам весьма хлебные ставки. В реальности покраска тканей и ниток не принесла производителям неслыханной прибыли, и зарплаты оказались столь же постмодернистскими, сколь и внешний вид фабрики. А человек по имени Лев Гирс, невзирая на звучность своего имени и наличие высшего образования, зарабатывал так мало, что подвязался разнорабочим где только придется.
Дома он бывал редко, спал тревожным сном несколько часов в сутки и снова уходил. Зато потом приносил домой маленькие узелки конфет или баранок для любимых девочек – жены и дочки, или покупал им теплые мягкие валенки.
А потом, с приходом Саши, которого мать нарекла сразу, лишь только завязалась у нее внутри новая почечка жизни, все пошло под откос. В дом пришла первая смерть.
* * *Странным образом эта смерть не настроила отца против сына. Однако немного разочаровала старшую сестру Машу, которая, потеряв мать, получила взамен крошечный влажный сверток, явившийся на этот свет погубить ее детство.
Ей тогда исполнилось семь. Ребенок был пухлый, в кожаном переплете желтовато-бежевых пяточек и ладошек. Смуглый, с редкими перьями черных волос на круглой макушке. От него пахло чем-то невиданным, хлебным, кефирным.
В первое время к ним каждый день приходила сердобольная соседка с первого этажа. Она помогала с малышом, стирала пеленки, варила кашу, учила Машу нехитрым, но утомительным премудростям.
Маша оказалась доброй маленькой матерью. Нежной, немного неуклюжей. Она кипятила молоко и, вымочив в нем марлевую тряпочку, понемногу выжимала теплые жирные капли в красный беспокойный Сашин рот. По ночам Саша грелся ее телом, прижавшись к ней в недрах старого дивана. И она обнимала его во сне, вдыхая пряничный запах младенчества и почти не горюя о том, что не сидит за партой в первом классе школы, как ее подружки, а здесь помогает выжить маленькому существу. Бесчестный, бескомпромиссный жребий.
Отец по-прежнему много и тяжело трудился, но в те редкие вечера, когда мог не гнать себя за звонким червонцем, он сидел на кухне с чашкой уютного чая, разглядывал своих детей, читал им сказки, а Маша видела, что он совершенно счастлив. И все они счастливые. Пусть и в кургузой ампутированной семье.
Так они жили какое-то время, то проваливаясь, то побеждая. Зиму, простуды, грусть. Детской душе немного нужно для отчаяния, но и для радости нужно совсем чуть-чуть. Чтобы тот, кто рядом, был рядом как можно чаще и ласково смотрел на тебя.
Отец справлялся. Он всех кормил, казался добрым и спокойным, должно быть, он был очень сильным, думалось потом взрослому Саше.
Соседка, тетя Люда, по-прежнему помогала по хозяйству, отпускала Машу погулять и даже предлагала отправить ее в школу в вечернюю смену, но Маша уже привязалась к маленькому брату животной материнской страстью, и не хотелось ей ни учиться, ни играть, если Саша не сопел где-то рядом, укутанный в мамин пуховый платок.
* * *Зато Сашу в школу определили. Шестилетний, уверенно хватающийся за каждый новый день своей жизни, он выхаживал по коридору со стареньким портфелем, который достался ему в наследство от сына тети Люды, и знал наверняка, что мир вот-вот ему покорится.
Больше всего он ждал географию, чтобы узнавать про другие страны. И что-нибудь про животных. Саша Гирс с раннего детства проявлял склонность к естественным наукам.
Однажды среди старых книг, оставшихся от деда, учителя биологии, он нашел выцветший атлас в мягкой обложке. Там, в самом сердце рыхлого издания, обнаружились замечательные в своем роде рисунки австралийских аборигенов. Они изображали людей совершенно особенно.
Вот Саша, попроси его нарисовать человека, накалякал бы круг, под ним – овальное туловище, ну и руки-ноги-палочки по бокам. Максимум мог бы добавить волосы. А аборигены, оказывается, видели человека слоями. Вроде торта Наполеон, что бронзовел тончайшими лоскутами теста в витрине кулинарии недалеко от школы.
Сначала такой вот австралийский бушмен чертил подобие скелета, потом какие-то кружочки (отец объяснил, что это внутренние органы: сердце, печень, легкие), потом уже обводил это богатство контуром – получалось, что кожей. И вот тебе – человек.
И отчего-то это знание – что все вокруг не такое, каким видится, а состоящее из многих-многих незаметных снаружи слоев, – поразило Сашу Гирса в самое сердце.
С тех пор он во всем пытался угадать внутреннюю суть.
Летом после дождя Саша подолгу возился в жирной земле, разглядывая желтовато-розовых червей, приходя в восторг от кольчатых подвижных структур. Он ловил жуков и испытывал их на прочность, пытаясь определить, где крепятся крылья в их замечательно крепком панцире. Он щупал свое тело и чувствовал пальцами подвижные волокна сухожилий, плотность коленных чашечек, полукружья ребер.
Но апофеозом Сашиной исследовательской мысли стал лягушачий опыт. В третьем томе энциклопедии Брема были найдены замечательные картинки земноводных, захватившие Сашино воображение.
Требовалось срочно отыскать материал. Саша промучился все лето, пока однажды в августе ему не посчастливилось поймать в кустах юркую древесную квакшу.
Дальше дело техники: схватить за заднюю лапку, слегка ударить о крыльцо и расположить на заранее приготовленной дощечке прохладное бездыханное тельце. Стащить на кухне самый острый нож, сделать аккуратный надрез на брюшке и, раздвинув ткани, узреть, наконец, натурально внутренний мир.
Разделав лягушку до скелета, на что ушло довольно много времени, Саша зачарованно разглядывал тонкие, как иголки, косточки, нежные сочленения хрящей, овальные мешочки мышц, похожие на куриное филе.
Маша потом ругалась ужасно, чуть в обморок не упала, застав брата за анатомическими изысканиями, ну да ничего. Пережила.
* * *Все пошло шиворот-навыворот, когда отец заболел. Заболел не смертельно, но мучительно. Тело, надорванное многими годами труда, исчерпало запас прочности. Суставы болели, надувались, делая его пальцы похожими на стручки с перекатывающимися отекшими кругляшами бобов.
Потом забарахлили ноги, потом спина, и отец, вовсе еще не старый человек, оказался заложником собственного исказившегося скелета.
«Клетка-скелетка», – говорил он.
Саше тогда было семь, а Маше – четырнадцать.
Вот тут и началось.
Однажды ночью Саша проснулся оттого, что Маши рядом не было. Вместо нее зияла пустота. Диван с ее стороны остывал.
Спросонья Саша заморгал. Затем прислушался. Шорох и непонятный звук. Поблизости что-то шевелилось. Кажется, на полу происходила какая-то возня. Он перевернулся на бок и, накрывшись с головой одеялом, соорудил щель, откуда было видно комнату.
Возня продолжалась. Глаза привыкли, и он разглядел в темноте худую белую ногу, перехваченную под коленом чьей-то рукой. Вторая нога была неестественно выгнута, словно вывернута наизнанку. Он увидел голову Маши, ее светлые спутанные волосы. Ее затылок, тихонько стучащий об пол в странном размеренном ритме.
Сверху над опрокинутой на спину Машей ходил ходуном какой-то человек. Он склонился над ее голым животом, закатав платье чуть не до подмышек, и натужно дышал.
Саша не мог отвести глаз от кусочка ее груди, которую видел много раз и которая недавно стала совсем другой, не как у него, а новой – мягкой, скругленной, с розовым припухшим пятнышком в центре. Он смотрел, как пальцы непонятного человека мнут эту маленькую грудь, как мнут сосцы у коровы, будто хотят выжать из нее что-то. И нежная розовость пропадает в темной грубой ладони.
Саша застыл. В голове шумело, сердце стало огромным и заполнило своим стуком всю комнату. Кровь разливалась по телу, шла жаркой волной. Заныл живот, стало тяжело дышать.
Саша знал, что такое страх. Он боялся и летнего гудящего шершня, и бездомную собаку, живущую возле магазина за углом, и гнева отца, если тот грозился его отлупить. Но сейчас это было другое. Страх, затопившей всю его душу. И что-то еще, горячее, словно разбухающее в нем.
Раздался странный сдавленный звук. Как-будто человеку стало больно, но он сдержал стон. Потом все стихло.
Саша спрятал голову еще глубже под одеяло и заплакал.
С тех пор его жизнь поделилась на день и ночь. Днем все было хорошо, все было как раньше, он ходил в школу, а дома его ждали отец и Маша. Маша была родной и понятной, близкой. Он мог дотронуться до нее, зарыться лицом в ее волосы, втянуть носом запах. Мог поцеловать, как ребенок целует любимую маму. Или сестру. Или как в их случае – и то, и другое сразу. Она готовила незамысловатый обед и смотрела на него с нежностью. Глаза ее – точно такие же, как у самого Саши – блестели, как мытые черные сливы.
Он учил ее тому, чему сам выучился в школе, и они смеялись над задачками в учебниках, где люди никак не могли посчитать кирпичи или измерить расстояние. Но особенно ей нравилось, когда он рассказывал о чудных животных, которые живут в жаркой стране Африке.
– Какой? Земляной поросенок? Ой, не смеши, меня, – хохотала она, когда он рисовал ей причудливого зверька с длинными ногами, огромными ослиными ушами и вытянутым пятачком – то ли слоник, то ли ослик, то ли кабан.
– Правда! Нам рассказывали сегодня! Они живут в Африке.
– Да быть того не может! Ты придумал все!
– Не придумал!
– А расскажи еще! – просила она, и ее лицо зажигалось любопытством.
Саша довольно быстро сообразил, что, если бы не он, Маша сама училась бы в школе и, как все девочки, по ночам спала бы в своей постели.
Вечерами ему было муторно.
Маша часто приходила не одна. Отец сидел в своей комнате и то ли не знал, то ли делал вид, что не знал, то ли ему правда стало все равно, что к Маше ходит полгорода. Он вдруг стал похож на камень. Такой же бесшумный.
Саша ужасно злился на него, но Маша с ласковой настойчивостью убеждала Сашу, что все в порядке и папе рассказывать ничего не нужно. Его нельзя расстраивать, его нужно хорошо кормить. И она изо всех сил постарается.
Саша стыдился спрашивать, о чем именно он должен молчать, потому что понимал: происходит что-то неправильное, иначе сестра не просила бы его держать секрет.
Рядом с ней он часто испытывал странное: вот она, тоненькая, почти прозрачная девочка, не ребенок, как он, но и не женщина, как теть Люда. Суетится на кухне или просто сидит на крыльце, болтая ногой. А вот вдруг из нее сочится что-то темное, что-то взрослое, что-то, к чему он не может даже приблизиться, и это пугает и будит под кожей горячее, волнительное.
Однажды он подрался. Ужасно подрался, потерял зуб, слава богу, еще молочный, удивился, как больно, оказывается, бывает, но остался доволен.
Во дворе кто-то вихрастый, чуть старше, а может, и нет, крикнул ему: «Машка – б. дь!», и Саша, не помня себя, налетел на него, разогнавшись что есть силы, опустив голову, боднул его в тощий живот.
Саша не был уверен в том, что означает это слово, но сразу было ясно: что-то очень обидное, липкое, от чего не избавиться иначе, чем пролив кровь обидчика. В другом случае – зачем дразниться.
Он был готов поколотить весь мир и с удивленной радостью обнаружил, что после драки ему стало легче. Отвел душу, раздираемую мрачными вопросами, которые ему некому было задать. Получил как следует, но эта боль – простая, понятная – сразу заслонила смутное внутри.
Саша не мог с точностью объяснить себе, что же не так с Машей. Он начал догадываться, что все самое гадкое происходит обычно днем, когда он в школе, а отец сидит взаперти у себя в комнате.
Но случалось и ночью.
Они все были на одно лицо. Люди, появляющиеся и пропадающие, сливающиеся в монотонный ряд одинаковых, пахнущих водкой мужчин. Снова и снова он слышал одни и те же звуки, видел ее то лежащей на полу, то распростертой на кресле, появившемся в комнате сравнительно недавно. То на коленях, спиной вверх, так что даже в темноте было видно каждый круглый выпирающий позвонок, похожий на бусину.
Года два он честно притворялся спящим, представляя себе, как убивает каждого по очереди.
Сначала он планировал сам жениться на Маше. Потом подрос и перестал мечтать о чем-то, кроме мести. Это он после понял: в любом возрасте сложно мириться с собственным бессилием, а в детстве – почти невозможно, если не сбегать в мир чудесных фантазий. И он фантазировал, неумолимо приканчивая каждого, кто коснется его любимой сестры.
Из той поры лучше всего он помнил сочетание жгучего стыда, возбуждения и ненависти, которые испытывал по ночам. И самое немыслимое – невозможность спасти. Невозможность сделать так, чтобы она принадлежала ему одному, как было прежде. Только ярость, только бессилие.
Когда Саше исполнилось двенадцать, он вернулся из школы и увидел на столе 5 копеек.
5 копеек на автобус и записку: «Ехай скорее. Адрес: ул. Жолино, 9. Папа умер».
Саша Гирс стоял возле гроба, но смотреть не смотрел. Глаза у него чесались так, что казалось, из них вот-вот хлынет кровь.
Наутро он проснулся и не смог разлепить склеенные гноем веки. Конъюнктивит. Да еще какой: он потом еще месяц не мог ни читать, ни писать – буквы расплывались, зрение отказывалось служить. А потом ничего. Восстановилось, оставив лишь легкую минусовую дымку.
* * *Ему было пятнадцать, когда он понял: пора делать ноги. Застывший в традиционной провинциальной летаргии город предлагал невеликий ассортимент будущего: бедность, пьянство, танцы гопоты в черных изножьях домов.
Вначале у него не было плана. Он просто знал, что однажды возьмет Машу за руку, увезет в Москву, и все изменится. Там он поступит на медицинский. Непременно, чего бы это ни стоило. Он мечтал об этом, крутил в голове так и эдак. Время на мечты кончилось в один день.
Придя домой, он нашел ее в кровати. Она лежала, бумажно-белая, с закрытыми глазами, укрывшись стареньким отцовским пледом. Саша потрогал ее лоб: горячий.
Он потянул плед, чтобы укрыть ее получше – в нос ударил сладкий железистый запах. Он отпрянул: простыня вокруг ее бедер задубела, окрасившись бурым.
Это был очередной аборт, но первый, который прошел так неудачно. Саша прикрыл тело, отплевывающееся остатками матки.
Врач со «Скорой» вытерла руки. Голос ее звучал напряженно:
– Ей бы капельницу…
– Так ставьте!
– Да нет у нас.
– Тогда поехали в больницу!
– Скорее всего, нет смысла: слишком велико заражение. Не видишь, что ли, гной везде. Ну помрет она в больнице или тут. Почему вы не обратились сразу?
– Я не знаю… – Саша развел руками. – А что делать? – Больше всего он боялся заплакать. Но не удержался, разревелся, как маленький.
– Антибиотики колоть, что ж еще, если бы они были. – Врач надела пальто. – Для гнойных ран. Ампициллин.
Дверь за ней захлопнулась.
Дождался, надо было раньше соображать.
Он боялся смотреть в сторону кровати, на которой скрючилась сестра. Бессилие, снова бессилие.
Тоже мне врачи.
Ампициллин. Он сдернул с крючка куртку, кое-как запихнул длинные, невесть когда вытянувшиеся руки в рукава и выскочил на улицу.
В аптеке пахло йодом.
– Скажите, пожалуйста, у вас есть ампициллин?
За прилавком лоснилось лицо провизора. Кажется, от его дыхания тоже пахло йодом.
– Не бывает.
– А где можно найти?
– Не знаю, может, в центральной.
В центральной аптеке нашлось несколько упаковок. Это Саша разузнал сразу, но у них не могло быть таких денег, особенно после того, как Машка отдала последнее на аборт. Отнесла своему мяснику.
Легко не замечать чего-то, о чем не хочется думать, пока это что-то не выпрыгнет на тебя, как черт из-за угла. Как, например, мясник-акушер и умирающая сестра.
В красноватой вечерней витрине растворялись последние посетители. Саша задумчиво переминался с ноги на ногу во дворе соседнего дома. Он не мог пойти домой, не мог даже подумать вернуться туда с пустыми руками.
Он вспоминал потом, что не было у него тогда никакого определенного намерения. Он просто прилип к качелям и поскрипывал ими до тех пор, пока не увидел, как провизор закрывает дверь аптеки.
Саша прошелся, разминая ноги, нагнулся и взвесил в ладони шершавый обломок кирпича, подвернувшийся тут же. Потом еще посидел, подождал. Пока темнота не загустела и не остыли от шорохов подворотни.
Тогда он встал и двинулся в сторону аптеки. Все оказалось до смешного просто: кирпичом разбить стекло, залезть в витрину, перемахнуть через тщедушный деревянный прилавок и среди множества маленьких ящичков найти один с надписью «антибиотики». Вскрывать даже не пришлось. Все на соплях да на честном слове.
Прижимая к груди приветливо позвякивающие ампулы, он запихнул в карман несколько шприцев и вылез на улицу. На улице никого не было. Храни Господь провинциальную милицию.
* * *Когда лет десять спустя он впервые увидел в раздвинутых тканях грудной клетки человеческое сердце, его собственное остановилось. Замерло на одно мучительное мгновение, а затем ударилось о ребра и обрело какой-то новый, мощный неутомимый ритм. Этот ритм никогда больше не подводил его. В радости, в горе, в смертельной усталости, в любую секунду жизни он мог рассчитывать на свой неукротимый пульс, на свое сердце, которое в любых обстоятельствах бьется упруго и ровно.

