Оценить:
 Рейтинг: 0

Заветная вода

1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Заветная вода
Ольга Владимировна Покровская

Июнь 1941 года. Главный герой возвращается в Москву с маленького полустанка под Красноярском, где его застало известие о начале войны.

Заветная вода

Ольга Владимировна Покровская

© Ольга Владимировна Покровская, 2020

ISBN 978-5-4498-2216-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Всю дорогу от Москвы в купе скорого иркутского поезда он чувствовал себя больным, и с каждым километром, с каждой пролетавшей мимо станцией ему делалось хуже и хуже. Ему, Петру Дьяконову – без пяти минут кандидату наук, – оставалось чуть-чуть до последнего скачка к рубежу, за которым его именовали бы Петром Венедиктовичем, и в преддверии защиты диссертации он с таким усердием рвался к необходимой повинности перед окончательным торжеством – к байкальской научной станции, – что из последних сил терпел недуг, который вгрызался в нутро, переворачивал кишки, изводил ночными кошмарами. Петр, превозмогая боль и дурноту, винил в мучениях пирожок с требухой, купленный в вокзальном ларьке, и прилежно пил розовый марганцевый раствор, пока его, почти при последнем издыхании, не сняли с поезда посреди тайги, за Красноярском – на полустанке, где, как выяснил по радио начальник поезда, была поселковая больница и где легкомысленному пассажиру без долгих разбирательств вырезали аппендикс, накачали сульфаниламидами и уложили на койку в одиночестве среди большой и пустой, пахнувшей сосновыми досками палаты.

Стояли июньские дни. По утрам за окном кричали петухи, мычало стадо, месившее копытами дорогу, гудели моторы леспромхозовских грузовиков, чистыми присвистами заливались птицы – а к вечеру больница погружалась в тишину, и только слышно было, как тяжелыми вздохами пучит тайгу, со всех сторон окружавшую неприметную точку на карте, и как стучат колеса поездов, которые идут по Транссибу – то с запада на восток, то с востока на запад. Огромная страна, нахрапом наступающая на сибирские пространства, оставалась далеко – там, где жерлами вулканов бурлили города и пузырями газа надувались стройки. К аромату сосновой смолы добавлялись запахи то карболки, то хлористой извести, которой санитарка Катя натирала крашеный пол, то медвяных цветов из палисадника, то камфарного настоя, которым медсестра Фая обрызгивала помещение, отгоняя комаров и мошек. То в окно задувало шпальной пропиткой – от бурых штабелей, уложенных вдоль железнодорожных путей. То, ночами, в остылый воздух проникал горький полынный дух незнакомых трав с привкусом угольного дыма и железа.

Петр так стоически боролся с немощью, стремясь к вожделенной цели, что, когда пропал адреналиновый запал, его тело отозвалось на опасное легкомыслие жаром, лихорадкой, горячечным бредом, в итоге – перитонитом. Он метался по койке, сбросив одеяло, и в голове кружились назойливые сны: начисто – до стекольного скрипа – вымытые окна московской наркоматской квартиры, требовательные гримасы тестя-ответработника и его мешковатый костюм, озорная жена Лена в платье цвета топленого молока, яичный желток косынки на ее светлых волосах, скользкая улыбка и уверенные светло-карие глаза, которые, кажется, знают о жизни все. Потом бредовые галлюцинации растаяли, и Петр обнаружил перед глазами заросшую рожу, которая скалила над больным гнилые зубы. Загорелая физиономия любопытствующего незнакомца была какая-то разномастная: кудлатые, переливистые – от ржавчины до прелой соломы – волосы торчали во все стороны, а брови, ресницы и даже глаза играли оттенками замысловатой палитры, которая еле постигалась полусонным Петровым сознанием.

– Ну-ну. Не дури. Болит сильно? Терпи… – С этими словами незнакомец убедился, что его хворый собрат пришел в себя, сел на соседнюю кровать и пробурчал: – И у меня болит…

Помолчав немного и покачав у растерзанного ворота больничной рубахи забинтованной кистью с йодистым пятном, он глубокомысленно добавил:

– Лена-то кто? Жена, что ли? Да, без жены нельзя…

Так в пустующей палате появился второй обитатель, которого все называли Николаичем. С ним явились раздражающие запахи немытого тела и вонючего самосада. В простоте душевной Николаич попробовал было смолить, не слезая с койки, но Фая, застав его на месте преступления, взмахнула руками и воскликнула:

– Имейте совесть! Это больница все-таки… марш на крыльцо!

Николаич, припадая почему-то на ногу, поковылял в коридор, а стройная, облитая белоснежным халатом Фая объяснила, понизив голос:

– Это Катин муж. Он палец топором отрубил. – Потом медсестра обернулась, выпучила взволнованные глаза и сообщила полушепотом: – Говорят, он сам себя… мизинец. Катя ушла от него, а он нарочно… чтобы к ней сюда. Чтобы пожалела…

– Топор… – пробормотал Петр, безотчетно следя, как бегут к конусу стеклянного шприца крупинки воздуха и как взмывает из иглы струя лекарственного раствора. – Раскольников какой-то…

Топор, который поразил безрассудную жертву супружеской привязанности, невольно присоединился к его бредовым видениям. В ночной круговорот снов, где сменялись знакомые картины – мрачноватого дома, старых часов из кипарисового, изъязвленного старческими пятнами, дерева, легкомысленной Лены, – теперь вклинился пудовый, в кровяных рябинах топор, широкий замах которого сопровождался в больной голове ревом богатырского Николаичевого храпа. Замызганная, грубая, замотанная тряпьем Катерина представлялась теперь Петру в ореоле роковой женщины, пробуждающей гибельные страсти среди медвежьего, богом забытого логова. Утром она, как обычно, скребла мешковиной пружинящие доски пола и, поджимая губы, отворачивалась от кроткого мужа, который молча восседал на сбитой простыне больничной койки. Потом, когда она выволокла из палаты ведро и хлопнула дверью, Петр услышал из коридора ее злобный голос:

– Нет и нет! Здесь я человек, мне деньги платят, я на них что хочешь куплю!..

Николаич молча вздохнул, прикинувшись, что Катеринины слова его не трогают. Разноцветный человек держался так спокойно, что Петр списал предположения о самовредительстве на счет девической фантазии восторженной Фаи, которая увлекалась книжными драмами, скучая в тихом захолустье.

– Как же ты… – пробормотал он, выходя из воспаленной пурги, которая заметала его причудливые мысли. – Без пальца…

Николаич вздохнул.

– Без пальца можно прожить, – протянул он, кривясь в ухмылке. – Без жены нельзя. Дура… я без пальца, а она с этим щелоком без рук останется… и куда?..

Петр, мысленно соглашаясь с жертвой семейственного фанатизма, провалился в сонную сумятицу, и, когда он очнулся, был уже вечер. Янтарный свет заката заливал чистую, вылизанную Катиными трудами палату, а сама Катерина с подоткнутыми, как для работы, юбками, стояла напротив Николаича и слушала своего чудного мужа, склонив голову. Тот, плавно помахивая марлевой клешней, словно дирижер, что-то тихо и гладко выговаривал беглой жене. Их нескладная пара токовала, забыв про все на свете и лучась таким самозабвением, что Петр невольно залюбовался этой поэтической сценой, которая утишала его взбудораженные бредом чувства. Он не разбирал, что говорил Николаич, но рокочущий, бархатный басок добровольного калеки звучал для него, словно колыбельная. Петр задумался и забыл про время. Потом Катерина очнулась, опустила подол засаленной тряпичной юбки и ушла.

На другой день Николаич выписался из больницы. Он сбросил чистое казенное белье и облачился в широкую холщовую рубаху, которая оказалась такой же пегой, как ее владелец: с разводами и слоями пота и пыли, въевшимися намертво в домотканое полотно. Сконфуженную, прячущую глаза Катю больничное начальство нехотя отпускало с супругом. Тот, держа здоровой рукой Катеринин узелок, помахал Петру на прощание обмоткой и сказал:

– Я свои дела устроил, а вы уж сами – как знаете…

Он выставлял, как щит, пораненную руку, головой кивал на Катю, и Петр не понимал, что он подразумевает, говоря, что устроил жизнь: жену, возвращенную столь героическим способом, – или отнятый палец.

– Здоровья вам, – проговорила, блестя наэлектризованными глазами, прихорошенная Катя, которая как никогда отталкивала Петра, считавшего, что бывшая уборщица не стоила подобных подвигов.

– Я не здоровья, – добавил Николаич. – А везения. Теперь лучше, чтобы всем везло.

К вечеру Петру стало легче, прошла лихорадка, температура упала, и радость начинающегося выздоровления потянула его встать наконец с постели. Он неловко, опасаясь за рану, с которой еще не сняли швы, поднялся и затопал по пустой палате. Ему показалось, что вокруг странно, неестественно тихо – только жужжала в углу назойливая, сбесившаяся от наркоза дезинфицирующих растворов муха. Одиночество, о котором он мечтал, воротя нос от странного существа, оказалось гнетущим. Печальный золотистый свет ложился на беленые стены. Петр медленно, собирая силы на каждый шажок, от которого чуть поскрипывали под ногой деревянные половицы, потащился в коридор. Придерживая порезанный бок, он приковылял к закрытой двери, за которой долдонило радио. Потом кто-то громко, с ужасом ойкнул, и Петр разобрал короткий всхлип, а за ним – плач. Дверь распахнулась, навстречу вылетела, закрыв лицо ладонями, потрясенная Фая, и непрошеный свидетель увидел, как оторопело зависла над столом с развалами больничных бумаг седая, прямая, как палка, Анна Филипповна.

– Слышали, Петя? – проговорила Анна Филипповна, и его испугало ее известковое, белое, как халат, лицо. – Война!..

Но через минуту она, настоящий врач, совладала с собой.

– Почему встали? Ложитесь!..

Фая куда-то сбегала, умылась и, шмыгая носом, явилась успокаивать больного, чтобы новость не возбудила его в ущерб некрепкому здоровью.

– Сволочи, фашисты, – выговаривала она дрожащими губками. – Но мы их разобьем… это ненадолго. Вы, может, и поправиться толком не успеете, а все закончится.

Петр скептически качал головой, хотя ему, загипнотизированному этой пейзанской тишиной, не верилось, что безмятежная глушь может втянуться в мясорубку, которая завертелась на западных границах, и что где-то уже стреляют, рвутся бомбы и горит земля. Он только понимал, что вместо желанной работы на байкальской станции ему придется возвращаться обратно, к семье, к Лене, и что ненавистный враг напал не только на родину, но и на его личные планы и чаяния.

Но все же, томясь временным пленником в бревенчатых стенах больницы, таящейся, в свою очередь, в гуще необозримых лесов, в глухом краю, откуда до баталий были сотни и тысячи километров, он сразу понял – учуял, что традиционный уклад изменился даже здесь. Через день весь поселок провожал мобилизованных, и от станции доносился бестолковый гомон, рвавший душу: там голосили, причитали, выкрикивали речи и терзали скверную гармошку, вымучивая строевой марш, который все равно отдавал плясовыми переливами. Потом наступила долгая тишина, которую раскалывал молоточный грохот военных эшелонов, и Петр без ошибок отличал его от убаюкивающего перестука пассажирских поездов. Никто не понимал, что происходит на зловещем западе, – Петр вместе с персоналом, который заметно поредел из-за Николаичева вмешательства, исправно выслушивал информационные сводки, но ему недоставало кирпичиков, чтобы сложить ясную картину, и даже не исхитрялся вытащить из формальных фраз какую-нибудь понятную ему смысловую деталь, которую мог бы потом обсудить со своими няньками. Главное командование сообщало об отбитых атаках противника, об уничтоженных вражеских самолетах, о сгоревших танках, и после каждой передачи обмирающая Фая, восстанавливая пресекшееся от беспокойства дыхание, говорила:

– Пойду тоже! Я военнообязанная… – и потом, поправляя накрахмаленный колпак, добавляла: – Наверное, не успею… пока доберусь, разобьют уже фашистов.

Анна Филипповна недоверчиво качала седой головой со снежным, жидковатым пучком на затылке, кое-как свитым на скорую руку.

– Не все так просто, – говорила она.

Но все Петровы попытки выбраться из-под медицинского надзора Анна Филипповна отказывалась обсуждать всерьез.

– Петя, вас снимут по дороге с поезда, – говорила она, поджимая губы. – Будет вам плохо, и снимут. Думаете, лучше станет?..

Днем окружающие занимались служебными обязанностями, и Петр развлекался, приглядываясь к пациентам, которые приходили в больницу с соседних станций и с далеких заимок. Но вязкая вечерняя скука, когда он оставался единственным больничным обитателем, продлилась недолго: как-то у дверей тормознул леспромхозовский грузовик и на крыльце засуетились. Приковыляв к окну, Петр услышал незнакомый испуганный голосок:

– Отдайте, фляжка!.. Там фляжка… и деньги на билет…

– Никто твое барахло не трогает, – проревел убедительный бас. – Вцепился, как черт в грешную душу… перебирай ногами-то!

Анна Филипповна с Фаей заметались, захлопали двери, грузовик уехал, а Петр терпеливо гадал, придется ли ему сегодня ночевать в одиночестве или невезучий горемыка осядет на койке, на которой Фая после Николаичева ухода застелила свежее белье и тщательно взбила увесистую перьевую подушку.

Он так соскучился без компании, что был безмерно рад, когда женщины ввели в палату нового пациента. В свободной руке Фая несла сиротскую котомку, на которую больной, дергая, как дятел, замотанной головой, постоянно оглядывался. Не успели его усадить на чистую простыню, как он хваткими, словно сведенными судорогой пальцами потянулся к веревочной завязке.

– Никто не тронет твое имущество, – с обидой проговорила Анна Филипповна, но пришелец уже нетерпеливо рвал затянутый накрепко узел.

– Фляжка и деньги. Много денег. Мне в Москву надо.
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3