– В наших домах царит нищета, вне домов – долги, настоящее печально, будущее еще хуже. Зачем влачить такую несчастную жизнь? Не пора ли нам проснуться?..
– Проснемся же! – сказал хриплым голосом Курион, который, совсем заснув, услышал последние слова Катилины, но вовсе не уловил смысла их и поэтому стал сильно тереть себе глаза.
Как сильно ни были увлечены речью Сергия заговорщики, ни один из них не мог удержать взрыва веселья при глупой выходке Куриона.
– Пусть тебя уберет Минос[48 - Минос – один из судей над душами умерших в Аиде.] и судит по твоим заслугам, проклятое чучело, набитое грязью и вином! – заревел Катилина, сжав кулаки и проклиная незадачливого пьяницу.
– Молчи и спи, проклятый! – закричал Бестия и толкнул Куриона так, что тот растянулся во всю длину на ложе.
Катилина медленно выпил несколько глотков фалернского и немного погодя продолжал:
– И вот теперь, уважаемые граждане, я вас созвал сюда в этот вечер для того, чтобы совместно разобрать, выгодно ли нам привлечь в наше предприятие Спартака и его гладиаторов. Если мы одни поднимем восстание против знати, против Сената, держащих в своих руках высшую власть, государственную казну и наши грозные легионы, то, конечно, ничего не достигнем, и нам придется все равно искать помощи у тех, кого по праву следует считать пригодными для этого дела, кто хочет последовать за нами и мстить за угнетение; война тех, кто ничего не имеет, против владеющих всем, война рабов против господ, война угнетенных против угнетателей должна быть и нашим делом. И почему не привлечь нам к делу также и гладиаторов, не взять их под свое руководство и не ввести в римские легионы? Я никак не могу этого понять. Убедите меня в противном, и мы отложим осуществление нашего плана до лучших времен.
Нестройный ропот раздался после слов Катилины, которые, судя по жестам и возгласам, очевидно, большинству не понравились, и Спартак, зорко следивший во время речи хозяина дома за настроением собравшихся здесь юных патрициев, спокойным голосом, хотя лицо его побледнело, начал говорить так:
– Чтобы угодить тебе, Катилина, человеку выдающемуся, которого я очень уважаю и почитаю, я решился прийти сюда, хотя я вовсе не надеялся, что эти благородные патриции могут быть убеждены твоими словами, в которые ты сам веришь вполне чистосердечно, но в реальности которых ты вовсе не убежден. Итак, позволь мне, и пусть разрешат мне твои доблестные друзья, откровенно говорить и открыть перед вами свою душу. Вас, свободных граждан знатного происхождения, держит в стороне от управления государственными делами и лишает богатства и власти каста олигархов, враждебная народу, смелым людям и новаторам, каста олигархов, власть которой свыше ста лет ввергает Рим в пучину раздоров и мятежей и которая ныне сильнее, чем когда бы то ни было, свирепствует в городе и расправляется с вами, как ей угодно. Поэтому для вас восстание сводится к свержению нынешнего Сената и действующих законов, к замене последних другими, более справедливыми для народа и равномерно распределяющими богатства и права, к замене сенаторов людьми, отобранными среди вас и ваших друзей. Но для вас, как и для нынешних властителей, варварами останутся всегда народы по ту сторону Альп и по ту сторону моря, и вы захотите, чтобы все они были под игом римского господства и платили вам дань, и вы захотите, чтобы ваши дома, дома патрициев, были наполнены рабами и чтобы в амфитеатрах, как и ныне, устраивались зрелища кровавых боев гладиаторов; это будет для вас отдохновением от тяжелых государственных забот, которым завтра вы, победители, должны будете отдаться. Ничего другого вы не можете желать, и все это для вас выражается в одном – стать самим на место теперешних властителей.
Но для нас, несчастных гладиаторов, дело заключается совсем в другом. Мы, которых презирают и считают самым низшим классом людей, мы, лишенные свободы и отечества, осужденные сражаться и убивать друг друга на потеху другим, мы ищем свободы, но полной и совершенной, мы хотим отвоевать свое отечество и свои дома, и в силу этого мы являемся восставшими не только против теперешних властителей, но также и против тех, которые придут им на смену, будут ли они называться Суллой или Катилиной, Цетегом или Помпеем, Лентулом или Крассом.
С другой стороны, нам, гладиаторам, предоставленным самим себе, поставившим себя одних против страшной и непобедимой мощи Рима, можно ли надеяться на победу?.. Нет, победа невозможна, и невозможным становится и само предприятие. Пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья могут стать честно нашими вождями, пока я мог предполагать, что увижу людей консульского звания и патрициев стоящими во главе гладиаторских легионов и дающими свое достоинство и имя войску, я оживлял надежды многих моих товарищей по несчастью пылом моих собственных надежд; но теперь, когда я вижу – и в долгих беседах с тобой, о Катилина, я уже это предвидел, – что предрассудки вашего воспитания по отношению к нам никогда не позволят вам быть нашими вождями, я убеждаюсь в невозможности нашего предприятия, о котором я мечтал, которое лелеял в тайниках души, которому сладостно отдавался в долгих грезах, от которого с чувством беспредельного сожаления теперь отказываюсь окончательно как от невообразимого безумия. Разве можно было бы иначе назвать наше восстание, даже если бы мы могли поднять пять, десять тысяч человек? Какой авторитет имел бы, например, я или другие из моего класса, может быть даже более храбрые, чем я, какое значение, какой престиж? В пятнадцать дней наши два легиона были бы раздавлены, как это произошло двадцать лет тому назад с теми тысячами гладиаторов, которых один доблестный римский всадник, по имени Минуций, или Веций, собрал возле Капуи и которые были вскоре же разгромлены когортами претора Лукулла, несмотря на то что во главе этих гладиаторов был юноша знатного происхождения, с душой сильной и смелой.
Трудно передать впечатление, произведенное речью Спартака, этого, по мнению гостей, варвара, и притом наиболее презренного. Одни удивлялись его красноречию, другие – возвышенности его мыслей, третьи – глубине его политических идей, а в общем все остались чрезвычайно удовлетворенными выказанным им уважением к всемогуществу римского имени. И удовлетворенное самолюбие гражданина, которое так ловко пощекотал бывший раб, вылилось в общих похвалах, открыто рассыпаемых мужественному фракийцу, которому все, и первый Луций Бестия, предложили покровительство и дружбу.
Долго еще продолжалось обсуждение вопроса. Было высказано много самых различных мнений. В результате решили, что надо отложить предприятие до лучших времен: в ожидании от времени доброго совета, а от Фортуны – случая более благоприятного для смелого плана.
Спартак предложил свои руки и руки немногих гладиаторов, которые в него верили и его уважали, – он все время напирал мимоходом на слово «немногие» – в распоряжение Катилины и его друзей. После того как он сам и с ним Крикс выпили чашу дружбы, которая пошла кругом и в которую гости бросали обрываемые ими лепестки роз с венков, он попрощался с хозяином дома и с его друзьями, и, как все ни старались удержать его на оргии, которая подготовлялась в экседре[49 - Экседра — полукруглая глубокая ниша.], он не пожелал остаться и вместе с Криксом ушел из дома патриция.
Выйдя на улицу, Спартак в сопровождении Крикса направился к дому Суллы.
Не прошли они и четырех шагов, как Крикс, первый нарушив молчание, сказал:
– Объясни мне, надеюсь…
– Молчи, ради Геркулеса! – сказал вполголоса, прерывая его, Спартак. – Позже ты узнаешь все.
Они продолжали идти молча и прошли так больше трехсот шагов. Первый заговорил рудиарий, который, повернувшись к галлу и оглядевшись, сказал вполголоса:
– Там было слишком много людей, не все они на нашей стороне и не все владели своим рассудком. Нельзя было продолжать доверяться этим юношам. Ты слышал – для них наш заговор ликвидирован, должен исчезнуть, как бред больного мозга. Сейчас вернись в школу гладиаторов Акциана и перемени наш пароль приветствия и секретный знак при рукопожатии. Паролем не должен быть больше «свет и свобода», а будет «постоянство и победа», знаком больше не будут три коротких последовательных сжатия руки, а три легких нажима указательным пальцем правой руки одного на ладонь левой руки другого.
И Спартак, взяв правую руку Крикса, три раза надавил указательным пальцем на его ладонь, говоря:
– Вот так. Ты понял?
– Понял, – ответил Крикс.
– А теперь иди, не теряй времени, сделай так, чтобы каждый начальник звена предупредил об этом своих пятерых гладиаторов и дал знать, что наш заговор стоял под угрозой раскрытия и что всякий, кто произнесет прежний пароль и употребит прежние знаки, может уничтожить навсегда всякую надежду и побудит нас окончательно отказаться даже от попытки осуществить наш рискованный замысел. Завтра мы встретимся рано утром в школе Юлия Рабеция.
Спартак пожал руку Крикса, оставил его и быстрым шагом продолжал путь к дому Суллы, до которого очень скоро дошел. Он постучался во входную дверь; его впустили и проводили из передней в маленькую комнату, которую занимала его сестра Мирца в части дома, отведенной для Валерии. Девушка, которая завоевала полное расположение своей госпожи, занимала уже очень важную должность: заведовала одеждой Валерии.
Она в тревоге ожидала брата и, как только увидела его входящим в свою комнату, бросилась к нему, обвила его шею руками и стала покрывать его лицо ласками и поцелуями.
Когда прошел этот первый взрыв любви к брату, девушка с очень веселым лицом рассказала Спартаку, что он не был бы здесь и она не пригласила бы его в этот час, если бы не приказание Валерии, ее госпожи, которая часто говорила с ней о Спартаке, расспрашивала и долго беседовала о нем, проявляя по отношению к нему больше внимания, чем это, может быть, полагалось такой знатной матроне, когда вопрос идет о рудиарии, о гладиаторе; узнав, что он еще не связал себя никакой службой, она приказала позвать его в этот вечер, намереваясь предложить ему управление гладиаторской школой, которую Сулла недавно организовал на своей даче в Кумах.
Трудно представить, какая радость осветила лицо Спартака при словах Мирцы.
– Если я соглашусь управлять этой небольшой гладиаторской школой, не потребует ли Валерия, чтобы я вновь продал себя, или она оставит меня свободным? – спросил он сестру.
– Об этом она ничего мне не сказала, – ответила Мирца, – но она очень расположена к тебе и, наверное, согласится оставить тебя свободным.
– Значит, она очень добра, эта Валерия?
– Настолько же добра, насколько прекрасна.
– О, тогда ее доброта не имеет границ!
– Мне кажется, что ты испытываешь к ней сильную любовь.
– Я?.. Огромную, но почтительную, какую и должен человек в моем печальном положении питать к столь знатной матроне.
– В таком случае слушай… поклянись, что ты не проронишь ни одного слова об этом ей, так как она запретила мне строго-настрого говорить тебе об этом. Знай, что чувство нежности и любви, которое ты питаешь к ней, тебе внушили высшие боги как долг благодарности, так как именно Валерия убедила Суллу в цирке дать тебе свободу.
– Как?.. Она?.. Неужели это правда?.. – воскликнул Спартак, сделавшись белым как мел.
– Правда… правда… Но повторяю тебе – не показывай ей, что ты это знаешь.
И спустя мгновение, когда Спартак, склонив голову на грудь, погрузился в раздумье, Мирца прибавила:
– А теперь пусти, я пойду предупредить Валерию о твоем приходе, для того чтобы, получив разрешение, я могла ввести тебя к ней.
И легкая, как мотылек, Мирца исчезла через маленькую дверь.
Спартак даже не заметил этого, всецело погруженный в размышления.
Рудиарий в первый раз увидел Валерию полтора месяца тому назад. Отправившись в дом Суллы, чтобы повидать сестру, он встретил Валерию, выходившую к носилкам. Она тогда вовсе не заметила его присутствия в портике своего дома.
Впечатление, которое произвели на Спартака бледное лицо, черные сверкающие глаза и черные как смоль волосы Валерии было внезапным, молниеносным: он испытывал один из тех необычайных и необъяснимых порывов симпатии, которым невозможно противиться; в нем тут же внезапно зародилась, как видение, как самое смелое и конечное желание, мысль о возможности хотя бы только поцеловать край туники этой женщины, которая ему казалась прекрасной, как Венера.
Соприкосновение каких-то таинственных токов, которые могут казаться необъяснимыми, но существования которых никак нельзя отрицать, возникло, очевидно, между Спартаком и Валерией. Последняя, хотя и ее положение, и ее происхождение, и низкое положение Спартака должны были побуждать к большей сдержанности, с первого же момента испытала – как это было заметно – такое же чувство, какое взволновало душу гладиатора с той минуты, когда он впервые увидел Валерию.
Сначала бедный фракиец хотел изгнать из своего сердца это новое чувство, голос рассудка говорил ему, что его любовь не только невозможна, но что она – ни с чем не сравнимое безумие, что его любовь – это любовь сумасшедшего, что страсть его наталкивается на абсолютно непреодолимые препятствия. Но мысль об этой женщине возникала постоянно, упорно и властно среди всех забот и планов Спартака, и, возвращаясь ежеминутно, приводила в еще более ужасное расстройство его дух, и в короткое время, приняв гигантские размеры, овладела им всецело и поглотила все силы его ума.
Иногда, как бы против своей воли, он оказывался привлеченным таинственной силой, за колонной портика дома Суллы – в ожидании выхода Валерии. Не замечаемый ею, он много раз видел ее и каждый раз находил еще более прекрасной, и с каждым днем чувство, которое он испытывал к ней, – чувство, которое он не только не сумел бы объяснить другому человеку, но даже и самому себе, – становилось все сильнее.
Один только раз Валерия его заметила, и на мгновение бедному рудиарию показалось, что она посмотрела на него благосклонно, почти ласково и – он готов был подумать – с любовью, но он тотчас же отогнал далеко от себя эту мысль, как обман глаз, как чудовищную фантазию своих желаний, как мысль, которая, если бы она в нем задержалась, – он отлично понимал – довела бы его до сумасшествия.
Какое впечатление должны были произвести слова Мирцы на бедного гладиатора при его душевном состоянии, легко себе представить.
Он был здесь, думал, несчастный, – здесь, в доме Суллы, в нескольких шагах от этой женщины – нет, не от женщины, а от богини, ради которой он чувствовал себя готовым отдать свою кровь, славу, жизнь. Он был здесь и сейчас очутится перед ней, может быть, наедине с ней, услышит ее голос и увидит вблизи черты ее лица, глаза, улыбку… улыбку, которой Спартак ни разу не видел, но которая должна была быть улыбкой весеннего неба, чем-то небесным, возвышенным, божественным. Он был здесь, и несколько мгновений отделяли его от несравненного счастья, которого не только желать, но о котором он даже не осмеливался мечтать… Но что же, однако, произошло?.. Быть может, он находился во власти сладкой грезы, среди призраков своей возбужденной страстью фантазии?.. Или, может быть, он начинает сходить с ума?.. Или, может быть, несчастный, он уже сошел с ума?..