– А сколько ты думаешь, Катилина, есть в Риме граждан смелых, как ты, и обладающих, подобно тебе, величием души как в добродетели, так и в пороках?
– Я не могу, славный Сулла, – ответил Катилина, – рассматривать людей и вещи с высоты твоего могущества, однако признаюсь, что я чувствую себя рожденным для любви к свободе и для ненависти к тирании, хотя бы прикрытой великодушием или лицемерно действующей во имя блага отечества; должен сказать, что это благо было бы более прочным под властью всех, чем при деспотизме одного. И искренно говорю тебе, что, не входя в разбор твоих действий, я открыто порицаю, как и раньше порицал, твою диктатуру. Я верю и хотел бы верить, что в Риме есть еще много граждан, готовых на муки, лишь бы снова не попасть под диктатуру одного человека, а тем более, если этот человек не будет называться Луцием Корнелием Суллой и если чело его не будет увенчано, как у тебя, победными лаврами, приобретенными в сотнях сражений; тем более, если его диктатура не найдет себе извинения, какое отчасти имела твоя, в преступлениях, совершенных Марием, Карбоном и Цинной[24 - Речь идет о бунтах.].
– Так почему же, – спросил Сулла спокойно, но с насмешливой улыбкой на губах, – вы не вызовете меня на суд перед свободным народом? Я отказался от диктатуры, так почему мне не было предъявлено обвинение и почему вы не явились требовать от меня отчета в моих действиях?
– Чтобы не видеть вновь резни и междоусобия, которые в течение десяти лет терзали Рим… Но не будем говорить об этом, так как у меня нет намерения обвинять тебя; ты совершил много славных подвигов, память о которых днем и ночью волнует мою душу, жаждущую, подобно твоей, Сулла, славы и могущества. Но скажи, не кажется ли тебе, что в жилах нашего народа еще течет кровь великих и свободолюбивых предков? Вспомни о том юном гражданине, который несколько месяцев тому назад, когда ты в курии, в присутствии Сената, добровольно отказался от диктаторской власти, отпустив ликторов и стражу, и уходил оттуда со своими друзьями домой, начал тебя порицать за то, что ты отнял у Рима свободу, наполнил город резней и грабежами и сделался его тираном. Согласись, что нужно быть человеком очень твердого закала, чтобы так поступить, так как по одному твоему знаку этот юноша мог бы в один миг поплатиться жизнью. Ты был великодушен – и знай, что я говорю не из лести, так как Катилина не умеет и не хочет льстить никому, даже всемогущему, великому Юпитеру, – ты был великодушен и ничего ему не сделал, но ты должен согласиться со мною, что если встречается такой юноша неизвестного плебейского звания – жаль, что я не знаю его имени, – способный на такой поступок, то можно еще надеяться на спасение отечества и республики.
– Да, это был смелый поступок, и ради смелости, проявленной этим юношей, я, всегда восхищавшийся мужеством и любивший храбрецов, не пожелал отомстить за нанесенные мне оскорбления и перенес все его ругательства и брань. Но знаешь ли ты, Катилина, какое следствие имели поступок и слова этого юноши?
– Какое? – спросил Сергий, устремив любопытный и испытующий взгляд своих полузакрытых в эту минуту глаз на счастливого диктатора.
– Теперь, – ответил Сулла, – тот, кому удастся захватить власть в республике, не захочет более от нее отказаться.
Катилина в раздумье опустил голову, но затем, преодолев себя, поднял ее и с живостью сказал:
– А найдется ли еще кто-нибудь, кто сумеет или захочет захватить высшую власть?
– Ладно, – сказал, иронически улыбаясь, Сулла. – ладно… Вот толпы рабов. – Он указал на ряды амфитеатра, переполненные народом. – Найдутся и господа!
Эта беседа происходила среди гула нескончаемых аплодисментов толпы, всецело занятой кровопролитным сражением, происходившим на арене между лаквеаторами и секуторами и быстро закончившимся смертью семи лаквеаторов и пяти секуторов. Шесть оставшихся в живых, покрытые ранами, в самом плачевном виде вернулись в темницы, а народ с жаром аплодировал. Затем поднялся смех, общий шум, сыпались остроты, шутки и замечания.
В то время как лорарии вытаскивали с арены двенадцать трупов и уничтожали на ней следы крови, Валерия, посматривавшая на Суллу, который сидел невдалеке от нее, встала, подошла сзади к диктатору и вырвала нитку из его шерстяной хламиды. Удивленный Сулла обернулся, рассматривая ее со страшным блеском своих звериных глаз. Она коснулась его и сказала с очаровательной улыбкой:
– Не истолкуй моего поступка в дурную сторону, диктатор, я взяла эту нитку, чтобы иметь долю в твоем счастье!
Почтительно поклонившись и приложив по обычаю руку к губам, она пошла на свое место. Сулла, приятно польщенный этими любезными словами, повернувшись к ней лицом, проводил ее учтивым поклоном и долгим взглядом, которому постарался придать ласковое выражение.
– Кто это? – спросил Сулла, лишь только повернулся к арене.
– Валерия, – ответил Гней Корнелий Долабелла, – дочь Мессалы.
– А!.. – сказал Сулла. – Сестра Квинта Гортензия?
– Именно.
И Сулла снова повернулся к Валерии, которая влюбленными глазами смотрела на него.
Гортензий ушел со своего места, чтобы пересесть к Марку Крассу, богатейшему патрицию, известному своей скупостью и честолюбием – качествами столь противоположными друг другу, однако сочетавшимися в этом человеке в своеобразную гармонию.
Марк Красс сидел возле одной гречанки редкой красоты. Так как эта красавица должна будет играть довольно значительную роль в нашем рассказе, то задержимся немного на описании ее наружности.
Эвтибида – таково было имя этой девушки, в которой можно было узнать гречанку по покрою ее платья, – обладала высоким, гибким, стройным станом. Талия у нее была изящная и такая тонкая, что, казалось, ее легко можно было обхватить пальцами рук. Лицо девушки было очаровательно: белая, как алебастр, кожа, едва тронутая легким румянцем на щеках, правильный лоб, обрамленный тончайшими вьющимися рыжими волосами, огромные глаза миндалевидной формы, цвета морской воды, блестевшие и сверкавшие так, что сразу вызывали чувство страстного и непреодолимого влечения. Маленький, красиво очерченный, слегка вздернутый нос, казалось, усиливал выражение дерзкой смелости. Красоту этого лица завершали коралловые губы, пухлые и чувственные, и два ряда жемчужных зубов, как бы освещавших блеском своей белизны грациозную ямочку на изящном округлом подбородке. Белоснежная шея девушки, посаженная на плечи, достойные Юноны, над полной сладострастной грудью, была точно изваяна; плечи и грудь составляли поразительный контраст с тонкой талией и усиливали общее очарование. Нежные, словно выточенные, обнаженные руки и ноги девушки оканчивались маленькими, как у ребенка, кистями и ступнями.
Сверх короткой туники из белой, тончайшей прозрачной ткани, сплошь усыпанной серебряными звездочками, сквозь легкие складки которой угадывались и просвечивали скульптурные формы красавицы, красовался плащ из голубой шерсти, тоже весь усыпанный звездами. Волосы на лбу удерживались небольшой диадемой; в маленьких ушах висели две громадные жемчужины, прикрепленные к двум великолепным звездочкам из сапфира; вокруг шеи обвивалось жемчужное ожерелье, с которого свешивалась на полуобнаженную грудь более крупная, чем другие, звезда из продолговатых сапфиров; на руках красовались четыре серебряных браслета, сплошь отделанные резьбой в виде листьев и цветов; талия была стянута обручем из драгоценного металла с остроконечными и угловатыми краями. На ее маленьких розовых ступнях были надеты очень низкие котурны, называвшиеся сандалиями; они состояли из одной только подошвы, от которой отходили две ленты темно-синей кожи, сплетаясь и пересекая друг друга вплоть до лодыжки. Наконец, ноги были стянуты сверх лодыжек серебряными обручами изящной работы.
Эта девушка, которой едва исполнилось двадцать четыре года, была чудом красоты и изящества, олицетворением пленительной грации и чувственной прелести; казалось, Венера Пафосская сошла с Олимпа, чтобы опьянить смертных очарованием своей небесной красоты.
Такова была юная Эвтибида, невдалеке от которой занял место восторгавшийся и упивавшийся ею Марк Красс.
Когда Гортензий подошел к нему, он был всецело поглощен созерцанием этого очаровательного создания. Эвтибида в эту минуту, очевидно от скуки, зевала во весь свой маленький ротик и правой рукой играла висевшей на груди сапфировой звездой.
Крассу было тридцать два года; он был выше среднего роста, крепкого, но склонного к полноте телосложения. На его бычачьей шее сидела довольно большая, но пропорциональная телу голова, однако лицо его бронзово-желтого цвета было очень худощаво. Черты лица были мужественные и строго римские: нос – орлиный, подбородок – резко выдающийся. Желтовато-серые глаза временами необыкновенно ярко сверкали, временами же были неподвижны, бесцветны и казались угасшими.
Благородство происхождения, замечательный ораторский талант, громадные богатства, приветливость и тактичность завоевали ему не только популярность, но славу и влияние: ко времени нашего рассказа он уже много раз доблестно воевал на стороне Суллы в гражданских междоусобиях, занимая при этом разные государственные посты.
– Здравствуй, Марк Красс, – сказал Гортензий, вызвав его из оцепенения. – Итак, ты углубился в созерцание звезд?
– Клянусь Геркулесом, ты угадал, – ответил Красс, – эта…
– Эта… Которая?
– Эта красавица-гречанка… сидящая там, вблизи… двумя рядами выше нас…
– А! Я ее видел… Это Эвтибида.
– Эвтибида?
– Таково ее имя… Действительно, она гречанка… куртизанка… – сказал Гортензий, усаживаясь рядом с Крассом.
– Куртизанка!.. У нее скорее вид богини!.. Настоящая Венера!.. Я не могу – клянусь Геркулесом! – представить себе более совершенное воплощение красоты благословенной дочери Юпитера!
– Ты хорошо сказал, – заметил, улыбаясь, Гортензий. – Разве недоступна супруга Вулкана? Разве не одаряет она щедро своей благосклонностью и сокровищами своей красоты богов, полубогов, а иногда и людей, имеющих счастье ей понравиться?
– А где она живет?
– На Священной улице… недалеко от храма Януса Верхнего.
И, видя, что Красс не обращает больше внимания на него и снова стал любоваться красавицей Эвтибидой, он прибавил:
– Ты потерял голову из-за этой девушки, а ведь, истратив лишь тысячную долю своих богатств, ты мог бы ей предложить в собственность дворец, который ей теперь приходится нанимать!
Глаза Красса засверкали фосфорическим блеском; затем они снова потускнели, и он, повернувшись к Гортензию, спросил:
– Тебе нужно со мной поговорить?
– Да, о тяжбе с банкиром Трабулоном…
– Я слушаю тебя.
В то время как они беседовали об этом деле, а Сулла в свои пятьдесят девять лет, за несколько месяцев перед тем потерявший свою четвертую жену Цецилию Метеллу, рисовал себе идиллическую картину поздней любви с прекрасной Валерией, звук трубы подал сигнал к сражению, которое начиналось в этот момент между тридцатью фракийцами и тридцатью самнитами, уже выстроившимися друг против друга.
Прекратились все разговоры, шум и смех, и все взоры устремились на сражающихся.
Первое столкновение было ужасно: металлические удары щитов и мечей резко прозвучали среди глубокой тишины, царившей на арене; вскоре по арене полетели перья, осколки шлемов и куски разбитых щитов; гладиаторы, возбужденные и тяжело дышавшие, нанося и отражая удары, яростно теснили и поражали друг друга.
Не прошло и пяти минут, как кровь уже текла по арене; на ней лежали три умирающих гладиатора, обреченные на мучительную агонию под ногами бойцов, топтавших их тела. Нервное напряжение, с которым зрители следили за кровавыми перипетиями этого сражения, трудно не только описать, но и вообразить; можно получить о нем лишь бледное представление, если принять в соображение то, что по меньшей мере восемьдесят тысяч из числа всех зрителей держали пари, кто на десять сестерций, кто на двадцать и пятьдесят талантов, смотря по состоянию каждого, за пурпурно-красных фракийцев или за голубых самнитов.
По мере того как ряды гладиаторов редели, все чаще раздавались аплодисменты, крики и поощрительные возгласы зрителей.