* * *
Усталый от слов и забот, от жизни и суеты, я ложусь. Лампа горит на столике рядом с кроватью. Часы показывают глубокую ночь. Сколько-то времени проходит, прежде чем я вновь забываюсь. И тогда передо мной оживает моя причудливая жизнь.
2012–2016
Родники и камни
Наклонись над струйкой, следи за тем, как вода вырывается из-под камня, скользит и вьётся, и вливается в озерцо. И, успокоившись, течёт между травами и корнями деревьев, по песчаному руслу. Проводи её глазами, покуда она не исчезнет из виду. Сколько времени понадобилось воде, чтобы пробиться сквозь толщу земли, отыскать трещину в окаменелостях далёкого прошлого, растворить в себе соль веков. Подумай о том, что твоя жизнь, единственная, замкнутая в себе, на самом деле только пробег ручейка от порога к другому порогу: не правда ли, мы не догадывались, что в нас продолжается подземный ток, что ты сам – бегущая вода. Из тёмных недр прорывается безмолвие голосов, так бывает во сне, так даёт о себе знать череда предков, ты понятия не имеешь о них. А между тем ты их продолжение. Ты весь составлен из подробностей, накопленных ими, ты их совокупный портрет. Ты сбриваешь рыжую, уже поседевшую щетину на щеках – её оставил тебе в наследство пращур, современник царя Давида, а ему – патриарх Иаков, тот, кто поцеловал у колодца смуглую девочку с тёмными сосками, с лоном, как ночь, и с тех пор чёрная и рыжая масть спорили в поколениях твоих предков. Ты вперяешься в молочный экран и раздумываешь над каждой фразой, лелеешь и пестуешь язык – это потому, что твой согбенный прадед весь век вперялся в зеркальные строки квадратных букв с заусенцами и обожествил алфавит. Ты лежишь на пороге своего дома в Вормсе, в годину чумы, с проломленным черепом – тебя обвинили в распространении заразы. О тебе в Кишинёве сказал поэт: встань и пройди по городу резни, и тронь своей рукой присохший на стволах и камнях, и заборах остылый мозг и кровь комками; то – они. Их уличили в том, что они – это они, а не кто-нибудь другой. Ты в очереди перед газовой камерой, и рядом стоит твой соплеменник, босой пророк из Галилеи, Царь Иудейский, чтобы вместе со своей верой, которую он возвестил в Иерусалиме, со всеми вами вдохнуть циклон «Б» и сгореть в печах. Потому что заодно с теми, кого изгоняли и убивали из века в век за несогласие признать Иисуса Христа богом и, наконец, сожгли в печах, сгорело и христианство. Да, мы древний народ, мы поплавок, качающийся на поверхности взбаламученных вод, там, где на страшной глубине, занесённые илом, лежат целые цивилизации. И вот теперь ты остановился, тайный двойник, соглядатай, в зелёном лесу, и не можешь оторвать взгляд от родника – что стоит копнуть лопатой и засыпать его землёй!
Владимир Порудоминский (Кёльн)
Из книги «Поверх написанного»
Грустный солдат. Мечта
Глава первая
1
«Именем его императорского величества государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому!».
2
Редко, когда писателю посчастливится так начать текст.
Так энергично. Так захватывающе. Тотчас забирает и уже – не отпускает.
Так многозначно.
3
Перечитываю Всеволода Гаршина.
«Красный цветок».
4
Требуется большое умение, чтобы хорошо начать.
Впрочем, про Гаршина, пожалуй, не скажешь: умение.
У него это как-то само собой получалось – хорошо, сильно начинать.
Может быть, от предельной искренности.
Когда главное, то, что мучает, не дает покоя, рвется наружу, требует воплощения в слове, когда такое главное не утаивается в гуще и круговращении слов и фраз – выговаривается тотчас, полнясь мучительной, жгучей любовью к тем, к кому оно обращено, к нам, и такой же мучительной, жгучей болью, оттого, что сумасшедший дом, в котором нам выпало обитать, устроен скверно, требует немедленной ревизии.
5
(«Лицо почти героическое, изумительной искренности и великой любви сосуд живой», – это Горький о Гаршине. Хорошо сказал.)
6
Вот и письмо к графу Лорис-Меликову, всесильному диктатору последней поры царствования Александра Второго. Гаршин и письмо так же начал – сразу суть, сразу на самой высокой ноте:
«Ваше сиятельство, простите преступника!..»
Это он убеждал диктатора простить революционера, террориста, несколькими часами раньше в него, в Лорис-Меликова, неудачно стрелявшего.
«Простите человека, убивавшего Вас!»
Всего-навсего!..
(Письма Гаршину показалось мало. Жизнь и творения у него всегда в одном русле – продолжают, обгоняют друг друга. Ночью, накануне казни террориста, он чудом пробился к диктатору на квартиру – плакал, требовал, убеждал, умолял совершить подвиг милосердия. Лорис-Меликов, чтобы от него отделаться – всё же известный писатель! – чуть ли не пообещал пересмотреть дело. Утром покушавшегося повесили, конечно…)
7
И начало единственной встречи Гаршина с Толстым тоже предельно неожиданно и необычно.
Почти невероятно.
Вечером, уже в сумерках, Гаршин появился в Ясной Поляне. Попросил позвать хозяина.
Лев Николаевич вышел к незнакомцу.
«Что вам угодно?»
«Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки».
«Прекрасное лицо, большие светлые глаза, всё в лице открыто и светло…» (будет много позже вспоминать Толстой).
8
…Глаза Гаршина были черные, но светлые глаза у Толстого – не цвет, а нечто иное. Не цвет, а свет (внутренний). В «Холстомере» находим: «глаз – большой, черный и светлый»…
Лев Николаевич пригласил нежданного посетителя в кабинет.
9
Они вместе обедали, потом долго беседовали. Почти всю ночь.
Гаршин вспоминал: эта ночь была лучшей, счастливейшей в его жизни.
10
Толстой не сразу понял, что перед ним – писатель.
Тот самый Всеволод Гаршин, молодой, недавно начавший, но уже снискавший имя и всеобщую любовь. (Толстой несколько его рассказов прочитал – да и появилось всего несколько, – они ему понравились.)