– Прошу прощения, глубокоуважаемый Алексей Фёдорович и уважаемые коллеги!
Профессор Хохлов не удостоил его даже взглядом. Этого было достаточно, чтобы в мгновение ока из океана счастья молодой ординатор рухнул в бездну отчаяния. Впрочем, на достижение небес Луны, обители соблюдающих долг – в концепции Рая «Божественной комедии», – хватило такого же временного промежутка. В организме Саши Белозерского плескалось такое количество внутренних секреций, творящих иллюзию всесилия и поступающих в ток крови в момент выброса совсем иных секретов вовне, что он одномоментно ощущал себя и могучим кондором, и крохотной колибри. Говорят, такой же эффект оказывает опий, но в мире довольно разрешённых отрав. Те же девки. И для здоровья полезней.
На измятом белье метался безногий пациент, коих во множестве поставила «война машин», пресловутая война нового типа, о неучастии в которой так горевал Александр Николаевич. Несчастный калека был в испарине. Изменённое состояние сознания, балансируя на тонкой грани, отделяющей реальность от бреда, свалилось в галлюцинацию. Шипела и рвалась шимоза, свистела шрапнель, и, вцепившись в ворот ординатора Концевича, мученик яростно выплёвывал ему в лицо:
– Ротный! Уводи людей за фанзы!
Сестра милосердия Ася, добрый, хотя и несколько бестолковый ангел университетской клиники, пыталась обработать окровавленные культи. С соседних коек с опасливым любопытством, но в большей мере с неизбывным состраданием, свойственным простому русскому мужику, на него поглядывали товарищи по несчастью. Несчастью в той или иной мере меньшему или же несоизмеримо большему. Лишь сострадание было константой в плотном смраде многокоечной палаты, которую только и могли себе позволить те, кто является солью земли русской: солдаты. Вчера ещё бывшие крестьянами или рабочими, а теперь ставшие инвалидами. И различала их только степень и глубина инвалидизации.
Юные студенты медицинского факультета, так любящие бравировать детскими потугами на цинизм в разных «лигах любви», «свободных кружках» и «союзах», сейчас были бледны, как институтки, застигнутые за непотребным. Это были славные третьекурсники, ещё не сдавшие полулекарский экзамен, впервые вышедшие из академических садов в клиническую степь. Их буквально парализовало.
И только профессор, великолепный Алексей Фёдорович Хохлов, сохранял спокойствие.
– Перед нами, коллеги, классическая фантомная боль, впервые описанная…
Он строго оглядел студентов. Они не могли произнести ни слова. Вряд ли от незнания, ибо в университетскую клинику шли лучшие. А ни одна светлая голова, ежели она действительно светлая, не манкирует академическим чтением и старой доброй зубрёжкой теории. Студенты онемели от ужаса столкновения с действительностью практики. Желая всего лишь разбавить стоны, наполнить это чудовищное соло боли словесной оркестровкой, Белозерский выкрикнул слишком весело и легкомысленно для того, кто действительно весел и легкомыслен:
– …в тысячу пятьсот пятьдесят втором году отцом военной медицины Амбруазом Паре!
После чего Александр Белозерский достал из кармана медицинский несессер, свою собственность и любимую небесполезную игрушку. Хохлов нахмурился. И его выкрику. И тому, что его любимчик собирался сделать. Нахмурился, но не окоротил.
– Вот! Надо знать! – строго заметил он окаменевшим студентам.
Концевич наклонился к Асе и прошептал:
– Наша выскочка и здесь поспел! Студентов спрашивали, не его.
Ася хотела было ответить что-то в меру едкое (что не было её сильной стороной) и дозированно строгое (в чём она тоже не блистала) или хотя бы соответствующее (и в этом она была не слишком хороша в подобных контекстах), но не нашлась, и посему просто промолчала. К тому же её со страдальческим рыком оттолкнул несчастный пациент, вернувшийся из окопов в мирное время:
– Изверги! Мочи нет! Да сделайте что-нибудь! Хоть пристрелите!
Ася – тонкая до прозрачности – отлетела в сторону. Концевич бросился ей на помощь. Белозерский, ловко собравший шприц и наполнивший его морфием, уже вводил благостный яд пациенту под неодобрительным взглядом Хохлова. Чтобы хоть как-то отшутиться, потому как серьёзного профессорского неодобрения Саша не в силах был вынести, он снова слишком весело и легкомысленно воскликнул:
– Да будет вам известно, Белозерские – известные филантропы! Купечество угощает!
– Не может без помпы! – буркнул Асе Концевич.
– Благодарю вас! – холодно изрекла сестра милосердия и бросилась к пациенту, который затихал на игле, получив благость мощнейшего обезболивания.
– Увы, господа! – обратился Алексей Фёдорович к студентам, оживавшим по мере того, как буря страдания утихала, сменяясь рябью наркотического сна. – Болевой синдром при фантомных болях зачастую ничем не купируется. И приводит к самоповреждениям, кои мы наблюдаем, – он кивнул на изрезанные ножом культи, – и к алкоголизму. У нижних чинов. У чинов верхних – к опиомании и морфинизму!
И Алексей Фёдорович свирепо глянул на ординатора.
Пожав плечами, Александр Николаевич обратился к студентам. Как ординатору ему было позволено читать им нотации, давая разъяснения и без того очевидные:
– «Казёнка» и хлебное вино дешевле алкалоидов Papaver somniferum[1 - Мак снотворный (лат.).].
– И на какие шиши нищий безногий инвалид будет приобретать зелье, к которому вы его так любезно собираетесь приохотить по безмерной доброте, Александр Николаевич?!
Профессор злобно уставился на одного из лучших своих учеников, выставив указующий перст в направлении крепко забывшегося пациента. В ответ Саша безвинно заморгал. Хохлов, махнув рукой, прошипел:
– Мальчишка!
И решительно двинулся к следующей койке, окликнув Концевича:
– Дмитрий Петрович!
Концевич, Белозерский и студенты поспешили за профессором. Замешкалась только Ася. Она, наконец, толково наложила повязки – в этом она была великолепна! – на раны культей затихшему страдальцу. И никак не могла от него отойти, поправляя то одеяло, то подушку и украдкой смаргивая слёзы. Дмитрий Петрович уже докладывал следующего пациента, а профессор никак не мог оторвать взгляда от милой Аси, понимая, что с такой кожей, которая никак не дубится, надо или что-то делать, или… Мысль его дальше не шла, и мудрый Хохлов злился на себя.
– Прооперирован накануне на предмет нагноения инкапсулированной шрапнели…
Концевич выдержал красноречивую паузу, ожидая, что Ася вспомнит об обязанностях сестры милосердия и откинет одеяло, дабы господа врачи и студенты могли осмотреть предмет доклада. Ася не реагировала.
– Анна Львовна! – чуть добавил сердитого докторства Дмитрий Петрович.
Пациент от такого тона по-солдатски выпрямился под одеялом по стойке «смирно». Профессор застыл с выражением: «Чёрт бы вас всех побрал с вашими субординациями! И, главное, я не вправе…» Пока длилась сия пантомима должностных обязанностей и профессиональной этики, Александр Николаевич запросто откинул одеяло, обнажив прооперированное бедро.
– Как тут у нас дела? – ласково обратился единственный наследник миллионного состояния к простому мужику.
Тут уж профессора прорвало. Прорвало, как это и положено, на тех, на кого позволено прорваться, коли ты профессор, – на студентов.
– Вы, господа, что?! Себя расплескать боитесь, покуда сестра милосердия другим пациентом занята?!
Гневался Хохлов, конечно же, на ординаторов. На молодого, счастливого, талантливого, полного жизни дурака Белозерского. На не менее молодого, но уже куда более житейски опытного и какого-то надорванного, хотя и небесталанного, холодного Концевича. На Асю, с её чрезмерной увлечённостью каждой болью. На себя – за невозможность изменить ничего, куда уж мир, который он так хотел изменить в молодости. Он гневался на кого угодно, кроме этих чудесных щенков-студентов, лучших на курсе – Нилова, Астахова и Порудоминского. Но накричал он именно на них.
Мир в принципе несправедлив. И неизвестно, что с этим делать. Скорее всего – ничего. Возможно, несправедливость мира является несущей, основополагающей тканью его конструкции. Возможно, несправедливость – это печень мирового устройства. Пока она есть – болит, беспокоит, ноет. Убери печень – не станет и мира. Не станет его субъективной реальности, вне которой мир, собственно, и не существует. Или как минимум – становится несущественен. Для индивида без печени – уж так точно!
Глава III
Вуниверситетской клинике шёл обход, где-то плавили металл, мели улицу, готовили обед, доили корову, кто-то любил, кто-то умирал – совершалась обыкновенная жизнь города и всех населяющих его форменных элементов – жителей.
На Набережной царило оживление, представленное в самом широком спектре. Кто-то неистово выражал радость. В иных речах горчил сарказм. Восхвалений и осуждений заключённого мира присутствовало в равной степени, как и положено для сохранения той субстанции, что великие умы называют гармонией. В истинно питерском нервном ропоте толпы, состоящем всё больше из скрипучих голосов, вдруг неуместно разливался московский мелодичный весёлый смех, уравновешивая какофонию. Звучание напоминало фантазию для симфонического оркестра Модеста Петровича Мусоргского «Ночь на Лысой горе», воистину по-российски самобытного произведения, за которое, по собственному признанию композитора, его бы выгнали из консерватории, не будь он признанным мэтром к моменту написания. «Ведьмы сплетничали, шашничали и поджидали набольшего… В сущности, шабаш начинается с появления бесенят…»
В толпе тут и там носились мальчишки-газетчики.
– В Портсмуте заключён мирный договор!
– Граф Витте подписал с японцами мирный договор!
– Дяденька! Государь лично давал инструкции графу Витте, купите газету!
– Тётенька, по-цумасу-дзё-яку! Плансон-Набоков-Витте-Розен-Коростовец-Адати-Отиай-Комура-Такахира-Сато!
Речитативу «чертенят» позавидовал бы сам Фёдор Иванович Шаляпин.
Стройный высокий молодой человек военной выправки, которую не могло скрыть гражданское платье, ловко швырнул газетчику монету, получив не менее искусную моментальную подачу газеты. Мальчишка лишь на мгновение заглянул в лицо молодого человека, но тут же отвлёкся на следующего потенциального покупателя, вцепившись тому в рукав и яростно выкрикнув:
– Несмотря на договор, японцы не выводят войска из Маньчжурии! И не намерены!