Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История России. Век XX

Год написания книги
1999
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 25 >>
На страницу:
3 из 25
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А где-то в памяти мерцает прошлое,
И если вдруг умолкнуть и вглядеться -
Я вижу – в теплых валенках с калошами
В снегу Девички бродит наше детство[6 - Написано В. В. Кожиновым в 19 лет. Предположительно посвящено двоюродному брату Е. В. Пузицкому.].

II

Детство. «Феномен двора»[7 - Публикуется впервые. Рукопись для публикации предоставлена Еленой Владимировной Ермиловой.]

Мне представлялось уместным рассказать о своих прадедах и дедах, в частности потому, что то или иное их «наследие» сохранялось в бытовой и душевной жизни семьи, в которой я рос. Сам дом, где началась моя жизнь, до революции принадлежал вместе с тремя расположенными в том же дворе моему деду В. А. Пузицкому и сдавался жильцам, а после 1917 года дед сам стал вносящим квартплату жильцом. Для ясности скажу, что дедовы домовладения не являлись столь уж доходными. Это были небольшие двухэтажные деревянные строения с оштукатуренными фасадом, находились они к тому же на тогдашней окраине Москвы и проживали в них рядовые люди. Дед с семьей поселился на втором этаже одного из своих больших домов, а на первом этаже и до 1917 года, и после жила семья рабочего-слесаря – правда, высокой квалификации. Квартира, в которой поселились дед, его жена, ее овдовевшая родная сестра, двое младших сыновей и дочь Ольга (моя мать), имела жилую площадь около 45 кв. м. плюс тесные кухня и передняя. Но в дореволюционное время квартиры для небогатых семей обычно состояли из небольших и даже крохотных комнат, и дедово жилище делилось на пять комнат и комнатушек (правда, две из них были «проходные»), площадь от 12 до 6 кв. м., для семьи из шести человек это было вполне сносно.

Но история страны развивалась так, что к 1941 году положение в квартире стало совсем иным. Из-за переноса столицы государства в Москву город стал бурно расти: его население с 1917 до 1939 года увеличилось почти в два с половиной раза, на 140 % (для сравнения: население Петрограда-Ленинграда выросло за это время всего на 30 %), а площадь жилищ – только на 50 %, ибо почти все силы и средства поглощала тяжелая промышленность.

Сыновья и дочь моего деда обзавелись семьями, и к 1941 году в квартире жили уже не 6, а 15 человек, включая двух «домработниц», почти обязательных тогда в семьях служащих, – даже с невысокой зарплатой. Дело в том, что после коллективизации массы деревенского населения уходили в города, и многие крестьянские девушки нанимались в домработницы за мизерную плату: главным для них было пропитание и место проживания, к тому же, со временем большинство из этих девушек устраивались на иную работу, выходили замуж и т. д. Таким образом, в «истории» дедовой квартиры отражалась история страны с ее индустриализацией, коллективизацией, подготовкой к вероятной войне и т. д. В Москве, в силу огромного прироста населения, положение с жильем было особенно прискорбным. Так, мать моего отца жила с дочерью и вторым сыном в «коммуналке», в комнате площадью 12 кв. м. Три кровати занимали половину площади, и утром на них укладывали много различных вещей, которые вечером перед сном располагались на столе, стульях и просто на полу. Но должен сказать, что я, поскольку не знал более сносных жилищных условий, не считал подобную тесноту чем-то нетерпимым или хотя бы ненормальным. Вместе с родителями я довольно часто приезжал к бабушке, мы вшестером каким-то образом (правда, не без труда) размещались за столом, а она, искусная повариха, угощала нас замечательным обедом, завершавшимся приготовленным ею в старинной мороженице вкуснейшим мороженым. Ныне о жизни людей в 1930-х годах чаще всего пишут и говорят как о крайне тяжкой или даже просто кошмарной, начисто лишенной положительных и светлых сторон; в частности, даже праздники того времени трактуются как маршировка окончательно отупевших или насильственно согнанных на улицы и площади людей.

Понятно, я могу свидетельствовать о тогдашней жизни только по-московским и к тому же по детским и отроческим впечатлениям. Я родился 5 июля 1930 года и к 22 июня 1941 года, когда началась уже иная эпоха в истории страны, мне было почти 11 лет. Самые ранние мои воспоминания относятся к 1933–1934 годам. Помню, как моя мать с домработницей едут в популярный тогда «Серпуховской универмаг» (рядом с нынешней станцией метро) за «мануфактурой» и берут меня с собой, так как эту самую мануфактуру (и, конечно, многое другое) «давали» тогда на одного покупателя в небольших количествах, а ребенок также засчитывался к качестве покупателя. Запомнившаяся очередь начиналась на тротуаре Садового кольца весьма далеко от конструктивистского четырехэтажного здания универмага (построен в 1928 году), а, войдя в него, медленно передвигалась вверх по его лестницам…

Помню еще, как с несколькими родственниками заходил в знаменитый теперь благодаря булгаковскому роману «Торгсин» на углу Смоленской площади и Арбата, где за остатки приобретенных до 1917 года изделий из серебра выдавались боны (странно, но я слышал это слово только в то далекое время, однако, оно осталось в памяти), в обмен на которые можно было тут же получить какие-либо остродефицитные товары.

Но речь идет о первой половине 1930-х годов: позднее дело обстояло намного лучше.

Нельзя не сказать об этом, так как «демократические» нынешние СМИ твердят совсем иное, и многие люди убеждены, что, помимо нескольких лет нэпа, страна с 1918 по 1941 год голодала. Голод или, по крайней мере, недоедание имели место в Гражданскую войну и в первую половину 1930-х, во время и некоторое время после коллективизации. Но затем уровень жизни неуклонно повышался, и созданная в Москве в 1939 году Всесоюзная сельскохозяйственная выставка (ВСХВ), где я тогда бывал, во многом не являлась «показушной», хотя и имел хождение фрондерский анекдот о том, где лучше жить быку – у нас или в Америке? Конечно, у нас, ибо в Америке быка после хорошего откорма отправляют на бойню, а у нас – на ВСХВ!..

Крайне негативное представление о второй половине 1930-х годов основывается, естественно, и на памяти о страшном «1937-м», – вернее, 1937–1938 годах, когда обрушился вал репрессий. Я стремился раскрыть суть совершавшегося тогда в пространном исследовании «Загадка 1937 года», здесь же скажу только о том, что в 1990-х годах жертвы 1937 года, во-первых, фантастически преувеличивали (говорилось о десятках миллионов репрессированных), а во-вторых, умалчивали, что репрессии были направлены, главным образом, против членов ВКП(б). В 1937–1938 годах по политическим обвинениям были осуждены 1 344 923 человека, что составляло 0,8 % от тогдашнего населения страны.

Да, цепная реакция репрессий становилась неуправляемой и захватывала в том числе и тех, кто не был их настоящей мишенью.

В моем семейном кругу был репрессирован один человек – член партии и комкор С. В. Пузицкий, но я, признаюсь, интересовался в то время не им, а автомашиной, на которой он приезжал, ибо легковых автомобилей было тогда крайне мало, а в переулке, где я жил, они вообще не появлялись.

После ареста Сергея Васильевича в доме, вполне понятно, было беспокойство – уничтожались какие-то бумаги и, кроме того, (я это хорошо помню) извлекли из сундука шпагу В. А. Пузицкого (она полагалась чиновникам для парадных церемоний), сломали и куда-то бросили.

Из подслушанных мной разговоров отца с матерью я знал, что арестованы директор и секретарь парткома того проектного треста, в котором мой отец был главным инженером. Ранее я видел этих людей, так как отец брал меня с собой на праздничные демонстрации и вечера в здание треста (на этих вечерах я даже «выступал» с чтением стихов. Сам отец уцелел, возможно, потому, что до 1939 года не состоял в партии…

Как и многие мальчики, я увлекался армией и на стене у моей кровати красовались портреты тогдашних маршалов. Время от времени отец снимал и уничтожал один из них. После удаления портрета Тухачевского я с дурной претензией на юмор сказал, что Тухачевский, наверное, протух, но отец сердито отмахнулся.

Наконец, еще одна врезавшаяся в память сцена. Я гулял в сквере вблизи моего дома и обратил внимание на сидевшего на скамейке человека в редкостной для того времени яркой, роскошной одежде. Когда я отошел от него шагов на тридцать, раздался какой-то звук. Я оглянулся и, всмотревшись, понял, что он застрелился: голова его запрокинулась, а рядом с его упавшей на скамейку правой рукой лежал револьвер. Вскоре откуда-то быстрыми шагами подошел милиционер, забрал револьвер и удалился – вероятно, чтобы вызвать транспорт. Едва ли можно усомниться, что самоубийца был ожидавшим ареста высокопоставленным лицом; известно, что так поступало тогда немало людей, начиная с бывшего члена Политбюро М. П. Томского и начальника Политуправления Красной армии Я. Б. Гамарника.

Ныне постоянно утверждается, что во второй половине 1930-х годов в стране царила атмосфера всеобщего страха и подавленности. Как явствует из воспоминаний людей, принадлежавших так или иначе к правящему слою (прежде всего партийному), в нем это действительно имело место, но среди окружавших меня людей были только отдельные проявления тревоги и обеспокоенности. Могут возразить, что я был тогда слишком мал, однако дети, так или иначе, воспринимают настроенность взрослых.

Гораздо большую тревогу порождало все явственнее осознаваемое приближение войны. Лето 1939 года мы с матерью – в конце лета к нам присоединился и отец – провели в Крыму, сняв комнату в селении Отузы недалеко от Коктебеля, а, как известно, 1 сентября германские войска вторглись в Польшу. Началось прямо-таки паническое бегство людей, отдыхавших в Крыму. С большим трудом отец добыл билеты на поезд, и нам троим досталась одна нижняя полка в общем вагоне. Ночью родители спали сидя, я же, девятилетний, клал голову на колени матери, а тело размещалось на трети полки.

* * *

Разумеется, репрессии 1937-го были поистине чудовищным явлением. Как я стремился показать в своем исследовании «Загадка 1937 года», основная причина того, что тогда произошло, заключалась в совершавшемся с середины 1930-х годов чрезвычайно существенном изменении экономического, политического и идеологического курса, которое привело к самой широкой замене руководящих кадров сверху и донизу. То же самое происходило через два десятилетия во второй половине 1950-х – начале 1960-х годов, но в то время прежних руководителей, за немногими исключениями (Берия и др.) лишали их высоких постов или отравляли на пенсию, а в 1937-м – в лагеря или прямо в могилы. Это было следствием еще не иссякнувшей революционной беспощадности, в намного больших масштабах, проявившей себя в Гражданскую войну и в период коллективизации.

Многие противники той смены курса, которая свершалась с середины 1930-х, начиная с высланного из СССР Троцкого, – не без оснований, квалифицировали ее как «контрреволюцию» или «реставрацию». И, скорее, осуществленное в 1935 году восстановление дореволюционных – «царских» – воинских званий нельзя понять иначе.

Вот, казалось бы, мелочь, но, если вдуматься, многозначительная. В том же 1935 году было официально утверждено «восстановление» рождественских (хотя они назывались теперь «новогодними») елок. Ясно помню, с каким восторгом я участвовал в наряжении елки сохраненными бабушкой дореволюционными украшениями – в том числе религиозного характера (правда, вернувшийся вечером с работы отец снял их с елки).

С середины 1930-х годов было осуществлено немало вполне позитивных изменений в жизни страны – начиная от положения крестьян (в частности, «реабилитации» большинства «кулаков») и кончая восстановлением доброго имени великих исторических деятелей России (особенно далекого прошлого), которых ранее, в сущности, проклинали. С восхищением смотрел я вместе с преобладающим большинством населения страны появлявшиеся одна за другой киноэпопеи об Александре Невском, Минине и Пожарском, Петре I, Суворове…

Это вовсе не значит, что я жил главным образом прошлым; на мой взгляд, в детском и отроческом возрасте особенно привлекает будущее, новое. Так, когда рядом с моим стареньким домиком строилось огромное (по тем временам) здание Военной академии имени Фрунзе (закончено в 1937-м), я воспринимал это с острой радостью, поскольку тем самым в малый мир моего бытия как бы непосредственно вторгалось нечто, причастное будущему.

Но вообще-то я жил до войны, в сущности, в «прошлой» Москве, которая у нынешних москвичей младших поколений, если бы они перенеслись в нее, наверняка вызвала бы глубокое удивление.

Начать с того, что я, как и большинство тогдашних москвичей, жил во дворе, который имел очень мало общего с тем, что сейчас называют дворами. Четыре двухэтажных домика, составлявших мой двор, были окружены весьма высоким забором, ворота которого вечером запирал дворник Сибуров – как и многие московские дворники, татарин, – и спускалась с цепочки собака – доберман-пинчер по имени Инга, поднимавшая лай, если кто-нибудь подходил снаружи к воротам.

Двор размещался на тогдашней окраине Москвы – в Новоконюшенном переулке, проходящем между Зубовским бульваром Садового кольца и улицей Плющиха, за которой расположены Пироговские клиники. Менее чем в двух километрах от Новоконюшенного переулка – Окружная железная дорога, фактически являвшая тогда границу Москвы; за ней, в Лужниках, были только весьма обширные огороды. Кстати, маленькие огородики имелись и в моем дворе, который вообще утопал в зелени; были в нем и свои куры.

За забором находились другие – если и не враждебные, то чуждые дворы, и перелезший в них через забор мальчишка рисковал быть побитым тамошними мальчишками. Кроме того, в соседнем дворе жил большой и злой петух, который яростно налетал на пришельцев, стараясь клюнуть их в лицо, а иногда даже совершал атаку на мой двор.

Обитатели двора, в сущности, составляли как бы единую семью, подчас собиравшуюся за одним большим столом. Нельзя не упомянуть, что в силу тогдашней высокой рождаемости доля детей до 10 лет в московском населении была намного больше, чем ныне – более 20 на 100 человек. И из 70–80 человек, живших в моем дворе, было примерно полтора десятка детей, которые непрерывно затевали общие игры, уходившие корнями в далекое прошлое (например, игра «в казаки-разбойники») и нынешним детям, наверно, неизвестны.

Как уже сказано, двор запирался на ночь, но днем в него то и дело наведывались разного рода ремесленники и торговцы, каждый из которых издавал свой напевный «крик»: «Кастрюли паять! Ножи, ножницы точить! Сапоги, ботинки чинить! Старье берем!» и т. д. и т. п., притом «мелодика» этих извещений была различной, и жители двора понимали их, даже если не расслышали слова.

Старьевщики, собиравшие самые разнообразные пришедшие в негодность вещи, предлагали взамен бесхитростные игрушки, и дети старались найти в своих жилищах что-нибудь подходящее и иногда – если взрослых не было дома – притаскивали и вполне годную одежду и обувь…

Во дворе жили очень разные люди: старый большевик-инвалид Ягунов, на его окне красной краской было написано «Интернационал» и «СССР», вдова царского генерала, железнодорожный машинист, носивший почетный значок, и известный всем как вор Витька Волков, побывавший в тюрьме. Тем не менее, все были свои. Большевик не обличал генеральшу, а вор крал в других дворах. И каждый готов был посильно помочь соседям. Словом, существовал определенный лад и уют общей жизни, что, без сомнения, благотворно влияло на детей. Ныне живущие в отдельных квартирах москвичи подчас почти ничего не знают даже о своих соседях по лестничной площадке. Я вовсе не имею намерения как-то идеализировать дворовый мир 1930-х годов; хотя бы тот факт, что жизнь шла на виду у всех, что не каждому было по душе – особенно людям с развитым личностным сознанием. И едва ли теперешние москвичи – в том числе и я сам! – пожелали бы вернуться в тот давний мир. Но все же была в нем своя безусловная ценность, и, помимо прочего, он имел связь с многовековой традицией российской общинности.

Дети, выраставшие в «общине» двора, легко и естественно вливались в школьный класс и, далее, в трудовой коллектив, или армейское подразделение. Известно, что безобразное явление так называемой дедовщины в армии возникло сравнительно недавно; юноши, чья жизнь начиналась в дворовой «семье», не могли творить нечто подобное.

Многие московские дворы потерпели урон в годы войны, когда из- за резкого сокращения поставки дров их заборами нередко топили печи (к 1941 году 54 % жилой площади Москвы имели печные отопления). А после войны заборы уничтожались целенаправленно властями. Как я слышал, это делалось из-за тогдашней вспышки преступности: многочисленные московские заборы помогали грабителям скрыться от охотившихся на них милиционеров. Утрата оград неизбежно нарушила дворовое бытие…

Обрисованный мною феномен двора – это, конечно, только одно из проявлений своеобразия московского бытия 1930-х годов, но очень существенное. Формировавшиеся в «общине» дети получали определенный иммунитет против эгоизма, эгоцентризма, собственничества, пренебрежения к другому человеку и т. п., поскольку подобные черты встречали твердый отпор – вплоть до хотя бы временного бойкота со стороны остальных детей. Вполне ясно, что эти дворы невозможно было законсервировать; генеральный план реконструкции города Москвы, утвержденный еще в 1935 году и весьма последовательно осуществлявшийся в продолжение нескольких десятилетий, должен был уничтожить их. Но в связи с этим лишний раз приходится сказать, что «прогресс» всегда означает не только приобретения, но и потери.

И я готов спорить даже с теми, кто, обратив внимание на только что приведенную цифру – 54 % жилой площади Москвы к 1941 году имели печное отопление, – скажут о недопустимости такого положения, при котором нужно добывать дрова и тратить силы и время на возню с печью, – вместо само собой действующих водяных батарей отопления. В цивилизованной стране, тем более в ее столице, такое, мол, немыслимо. Между тем и сегодня в Центральной Европе в массе домов есть камины, а в Северной – печи.

Мне довелось жить зимой в загородном доме, в котором имелись и батареи, и печь. В очень морозный день батареи не спасали от холода, я затопил печь, и с одной стороны на меня излучалось тепло от металлической батареи, а с другой – от кирпичной, то есть глиняной, земляной печи, в которой пылало дерево. И эти тепловые излучения оказались совершено различными. Тепло от печи было как бы живым и добротным, а от батареи – каким-то искусственным и, говоря метафизически, недобрым: от него даже несколько ломило кости.

Но дело не только в этом. Ясно, – словно это было недавно, а не шестьдесят лет назад, – помню, как бабушка с моей посильной помощью вечерами топила большую печь в нашем доме, – что она делала поистине любовно. Из сарая приносились пахнущие лесом дрова, которые после некоторых усилий разгорались и с веселым треском пылали, превращаясь в угли. Мы с бабушкой внимательно следили за тем, чтобы в печи исчезли синие огоньки – показатели угарного газа, после чего можно было закрыть вьюшку (заслонку) в дымоходе, дабы тепло не уходило из печи до утра.

Молодым москвичам в это, думаю, трудно поверить, но дома с печным отоплением имелись в центре Москвы еще в 1960-е годы. И, кстати сказать, до 1962 года на месте двадцатидвухэтажного дома, в котором помещается известный «Новоарбатский гастроном», был большой склад- магазин распространявший вокруг себя дровяной запах.

Я уже говорил об утратах, к коим ведет «прогресс». Живой огонь, природная стихия, обитавшая прямо в доме, воспринималась как нечто таинственное и чудесное, вызывая своего рода «религиозное» переживание.

Отмечу, что, хотя и был при рождении по воле двух моих бабушек окрещен, непосредственного отношения к религии и церкви я не имел. Одна из бабушек привела меня еще в раннем детстве в храм, и я смутно помню впечатляющее действо литургии, однако отец, узнав про это посещение (вероятно, я сам рассказал о нем) настрого запретил приобщать меня к церкви.

Но врезалось в память одно видение. Зимним вечером я шел с домработницей Нюрой, которая играла также роль няни, по переулку недалеко от дома среди белых стен из снега, который тогда увозили только с центральных улиц – в переулках же дворники в течение зимы возводили вдоль тротуаров высоченные снежные стены, благодаря малочисленности автотранспорта. И вот в обрамлении этих светящихся даже в вечерних сумерках стен предстал также белый еще сохранившийся (действующий) храм, над входом в который – загадочный лик Богоматери, освящаемый лампадой. Это было очень сильным и глубоким впечатлением, своего рода неоспоримым свидетельством существования иного мира…

И еще одно – многократно повторявшееся – соприкосновение с тайной. Рядом с моим домом – сквер с поэтическим названием Девичье поле. Фонари на нем были тогда очень редкие и тусклые, и в морозные вечера со всей силой светилось звездное небо. Я ложился спиной на санки, подолгу глядел ввысь, и это завораживало. Разумеется, я не знал тогда кантовское изречение о звездном небе над нами и нравственном законе внутри нас, но, как мне кажется, нечто близкое к сему чувствовал.

Вместе с тем такого рода переживания без каких-либо противоречий сочетались с увлеченным восприятием тогдашней чисто советской жизни – прославляемыми подвигами летчиков, уже упомянутой ВСХВ, праздничными демонстрациями, на которые отец брал меня с собой с ранних лет.

В последние годы телевидение нередко показывает кинокадры, запечатлевшие физкультурные парады, которые предваряли проход демонстраций на Красной площади; одинаково экипированных и однообразно жестикулирующих спортсменов явно предлагается воспринимать как бессмысленных и бесчувственных роботов. В физкультурных парадах я не участвовал, но что касается демонстраций, в них и в 1930-х годах, и позднее не было ни следа какой-либо закрепощенности и роботизации. Люди, иные из которых, кстати, выпивали стопку-другую у расположившихся вдоль пути демонстрации лотков, были неподдельно веселы, почти непрерывно пели, танцевали и плясали под музыку множества оркестров, баянов и гармошек. И даже перед Мавзолеем в шествии на Красной площади не было никакой тупой парадности, никакого раболепия.

Во второй половине праздничных дней толпа людей заполняла упомянутое Девичье поле, где накануне сооружались всяческие аттракционы, шла бойкая торговля едой и напитками и на помосте, сидя на лавках, часами заливисто пели запомнившиеся мне пестро одетые женщины, которых почему-то называли «бабами рязанскими».

Огромную действенную роль играл тогда кинематограф, – так, фильм «Чапаев» породил популярную среди детей игру «в Чапая», а после появления «Александра Невского» на широком асфальтированном (остальные улицы и переулки возле моего дома были булыжными) проезде перед Академией имени Фрунзе сотни мальчишек постарше меня (мне тогда было восемь лет) с деревянными мечами, щитами и чем-то вроде шлемов, разделившись на два войска, подолгу разыгрывали сражение. Вся Москва знала историю мальчика, в качестве шлема надевшего на голову тесный чугунный горшок, снимать который пришлось в больнице…

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 25 >>
На страницу:
3 из 25