– А меня римские безобразия, пьянство и распутство в тоску вгоняют… – мрачно произнес Тит.
– Ох, Тит! Ох, смешной! – скалил зубы Лувений.
Тит посмотрел на него укоризненно: что за человечишка вертлявый такой! – и продолжал рассуждать:
– Сейчас бы на поле всходы осматривать да нашим крестьянским богиням Сейе и Сегетии моления совершать. Вечером на озере сеть забросить, а перед сном – посидеть под платаном, распить по секстарию[71 - Секстарий – больше пол-литра.] винца с зятем и племянником.
Апулийцу Лувению до того стало весело, что он подпрыгнул на корточках и привалился к стене.
– Ох, Тит! До чего ты прост! Все бы в земле тебе ковыряться, старый крот! И зачем ты только сюда притащился?
– Моя семья арендует у знатного господина Катулла землю под пшеницу и овощи. Прошлый год задолжали малость, аренду полностью не выплатили… Вот мне и говорят: «Поезжай-ка ты в Рим, будешь молодому хозяину прислуживать, а долг твоей семьи за эту службу зачтется».
– Рабов у них нет, что ли?
– Как не быть. Да только в наших краях все по-другому. Здесь, в Лации-то, говорят, тысячи рабов у богачей, а свободнорожденные разорены. Бродят по дорогам да на рынках подаяния просят…
– Знаем, – нахмурился Лувений.
– Рабы моему хозяину не подошли, а я, видишь, понравился. Конечно, я в лавку хожу, к завтраку Гаю Валерию сыр покупаю, а потом весь день маюсь, будто пес шелудивый… – Тит заморгал глазами и засопел, но одумался, жаловаться больше не стал.
– Тебе ли сетовать, – вздохнул Манний. – Твой молодой хозяин бестолковый, как теленок, весельчак, кутила… Не придирается, голодом тебя не морит…
Лувений придвинулся с деловым видом:
– А деньжонки у него водятся? Род богатый?
– Род Катуллов у нас известный. Отец Гая Валерия в городском совете сидит. А сам-то Гай Валерий уходит с утра, как жених, выбритый, вымытый, надушенный, а приходит хмельной да измятый…
Лувений уставился своими бесстыжими глазищами с любопытством:
– Пирует небось? Со знатными юношами дружит?
– У кого деньги есть, чего же не пировать, – заметил Манний.
– И какие деньги можно просадить в Риме – подумать страшно! – сокрушался Тит. – Мой хозяин на подарки потаскухам сколько истратил! Да книг натащил ворох… Бывает, усталый, бледный, и – нет бы выспаться – всю ночь сидит и читает. Или пишет…
– Чего ж он масло-то в светильнике переводит? – удивился Манний.
– Дня ему не хватает, что ли? Читать-писать… – Лувений корчил рожи – явно хотел поддеть и Тита, и его Гая Валерия.
– Пишет он, скажу-ка вам правду, стихи, – пояснил Тит. – До стихов и другой блажи мне дела нет, но что про Гая Валерия толкуют доброе, клянусь Юпитером, это верно.
– В Рим лезть со стихами – все равно как решетом дождь ловить. Стихоплетов развелось во сто раз больше, чем бродячих собак.
Помолчали, выпили еще по стаканчику. Манний мотал головой и вздыхал – томился по деревне, а может быть, по милой…
Лувений посмотрел на него и промолвил лукаво:
– Лучшее время в деревне осенью: урожай собран, вино забродило. Самую цветущую девку отдают самому ражему парню вроде Манния. Все пьянствуют и поют. Ну-ка, спой нам, Тит!
– Да мы не поймем его галльские песни, – пренебрежительно сказал Манний.
– Разберемся. Мы теперь все римляне, – настаивал Лувений. Тит долго отказывался, но потом махнул рукой, крякнул смущенно и затянул сипловатым баском эпиталамий[72 - Эпиталамий – свадебная песня.]:
О, Гимен – Гименей!
Услышь ты ваш дружный зов!
Приходи к нам, веселый бог,
Добрых свадеб строитель…
– Гляди, как распелся мой захмелевший Тит! – воскликнул Катулл, появляясь из-за угла. С ним был красивый юноша в короткой тунике, затканной золотыми блестками.
– Старик поет с чувством, не правда ли? – продолжал Катулл, – хотя и сильно шепелявит, что сразу выдает жителя Цизальпинской Галлии.
– Наверное, от него ты и набираешься тем для элегий… Или скорее для гимнов, – сказал юноша, поправляя нежной тонкой рукой черные волосы, падающие на плечи.
– Что ж, Камерий, ты прав: кроме александрийских ямбов, я склонен находить своеобразную прелесть в песнях народа. Поэт, избегающий их, напрасно ограничивает свое воображение. Однако, Тит, бессовестный, я привел гостя, а ты и не думаешь подать нам по чаше вина.
Тит молча забрал миску, оловянный стаканчик, бутыль и пошел вокруг дома к невысокому приделу, облицованному бетоном. Это и была та пристройка, которую Катулл снимал за две тысячи сестерциев в год. В первой ее комнате размещался Тит со своим хозяйством, во второй и третьей стояли скамьи, стулья, спальное ложе, туалетный столик и шкаф со свитками книг. Тускло желтела бронзовая чеканная ваза из Коринфа, на шкафу расставлены терракотовые статуэтки, светильники, дорогая посуда красного стекла, мраморная статуя Дианы – Латонии, у спального ложа – письменный прибор и таблички – церы.
Катулл небрежно отбросил хлену. Покусывая нижнюю губу, он вспоминал объятия оливково-смуглой сицилийской гречаночки Ипсифиллы. Сегодня он заявился к ней с утра и до полудня слушал ее млеющий лепет.
Выходя от Ипсифиллы, Катулл встретил юного Камерия. Подозрительно, что этот красавчик оказался именно здесь. Неужели похотливая девчонка пригласила и его? Катулл со смехом погрозил Камерию, сделавшему невинный вид.
Камерий беспечен и остроумен; он состоит в актерской коллегии при храме Минервы. В Риме к актерам по традиции питают презрение, не то что в Греции, где они пользуются любовью сограждан. Правда, в недалеком прошлом и на римских подмостках выступали великие трагики и мимы, заслужившие всеобщее признание, – такие, как Эзоп и Росций.
– Итак, дорогой Гай, ты увлекаешься крестьянскими песенками… Но что же из этого последует достойного и благородного для поэзии? – разглагольствовал Камерий, развалившись на стуле.
– Скажите, какой чванливый нобиль! Не припомнить ли нам твою родословную?
– Ничего нет легче. Я не испытываю ложного смущения, называя своих предков. Мой отец отпущенник, сын римского всадника Камерия Дивеса и его рабыни-сириянки, мать моя – дочь гречанки из Тарента и торговца шерстью, наполовину лукана, наполовину оска.
– Клянусь Аполлоном, жаль, что в тебе нет еще умбрской, этрусской, иберийской, иудейской, галльской и разной другой крови, тогда бы уж истинно можно было сказать: «Вот малый, соединивший в себе целое человечество!»
– Самое главное, что моя смешанная и перемешанная кровь не кипит от гордости и не препятствует мне исполнять женские роли.
Остроумие Камерия располагало Катулла к взаимному веселью. Он напустился на юношу с шутливой бранью:
– О, ублюдок неизвестной породы! О, бесстыдник, носящий коротенькую тунику, чтобы показать свои стройные ноги! О, женоподобный Нарцисс, отрастивший локоны и покрасивший ногти, словно кокетливая девка! За тобой ведь бегают толпою все развратные старикашки в городе!
– Это восхищенные поклонники моего актерского дарования. Однако хватит обо мне. Прочти-ка лучше свои последние стихи.
Катулл разыскал среди разбросанных черновиков нужную табличку.
– Помнишь ли ты судебный процесс, на котором некто Коминий выступал с гнусным обвинением против смелого трибуна, пожелавшего облегчить судьбу запутавшихся в долгах граждан?.. Забыл, наверное?
– Отчего же, я помню. Все возмущались и проклинали Коминия, ставленника алчных ростовщиков.
– Так вот, недавно вблизи Форума я обратил внимание на отталкивающе желчного старика с крючковатым носом орла-стервятника. Зная, что особо отъявленных негодяев боги, как правило, наделяют соответствующей внешностью, я из любопытства спросил: «Кто он?» – «Коминий, – ответили мне. – Да, да, тот самый. По-прежнему является на собрания и отравляет воздух смрадным дыханием клеветника».