Монахиня Мария без команды епархиальных калужских властей, провела брата в келью, куда пришли близкие к ней монахини.
– Лев Николаевич, обязательно посети старца Иосифа, – посоветовала сестра. – Хотя он и болеет, но тебя непременно примет, поговорит и обязательно даст полезный совет, так как славится своей мудростью, не меньшей, чем у его учителя.
– Да и игумен Варсонофий умён и начитан. С ним бы тоже полезно побеседовать, – посоветовала одна из монахинь.
– Пока он не получит разрешения из епархии, говорить не будет, – произнесла сестра.
– Знаю я их, – привычно стал обличать церковников Толстой. – Калужский епископ побоится что-либо решать и телеграфирует в Синод. Там тоже, пока суть да дело, не один день минует… Останусь-ка пока у вас, в Шамордино, – решил Лев Николаевич. – Сниму избу и буду ждать ответа из Синода и приглашения отца Варсонофия. После и в скит наведаюсь, – вернулся к вечеру в монастырскую гостиницу за вещами, где и заночевал.
На следующий день, 30 октября, отца в гостинице навестила его дочь Саша, сообщив, что мама', узнав об уходе мужа, хотела покончить с собой, бросившись в пруд, но утонуть не сумела, ибо воды там курице по колено: «Теперь собирается ехать сюда за тобой, чтоб увезти домой».
Лев Николаевич не сознался дочери и доктору Маковицкому, что более всего и желает этого… Хочется домой, в Ясную Поляну. Сил уже нет. Он устал и ему нужен покой и уход.
Но в этот день жена не приехала.
Дочь, фрондируя против матери и по-молодости думая, что оказывает большую услугу отцу, предложила ехать дальше на юг, где Софья Андреевна не сумеет найти своего супруга.
Лев Николаевич чувствовал себя изнеможенным, ничего уже не понимающим и не контролирующим обстановку. И опять эти кабаньи морды кругом: «Бежать, бежать от них. Вот что значит – шапку потерять», – с помощью дочери и доктора сел в поезд №12, что шёл в южном направлении необъятной России.
Здоровье от нервов, переживаний и физических нагрузок, которые так расхваливал поэт с фамилией великого критика, ухудшалось не по дням, а по часам.
Дождливым промозглым вечером 31 октября 1910 года к платформе маленькой, никому не известной станции Астапово, подошёл товарно-пассажирский состав.
Доктор Маковицкий, видя, что писатель совсем плох и временами теряет сознание, выпрыгнул из вагона и, увидев дежурного по станции, бросился к нему.
– Пожалуйста, не отправляйте поезд, – заполошенно кричал он, глотая слова и не умея сразу выразить мысль. – Здесь граф Толстой. Ему плохо. Где найти начальника станции?!
– Пить надо меньше, – сделал замечание издёрганному пассажиру с всклокоченной бородкой и красными глазами станционный чиновник.
Но подумав, смилостивился:
– Вон евойная хата, – указал на небольшое станционное строение неподалёку от железнодорожных путей, огороженное жёлтым штакетником.
Начальник станции Иван Иванович Озолин ужинал в кругу семьи, пригласив соседа по дому, а по службе являвшегося его помощником. Тот с набитым ртом умудрялся читать утреннюю газету: «Лев Толстой ушёл из Ясной Поляны. Настоящее местопребывание его неизвестно».
– Вы бы прожевали вначале, сударик, а потом уж читали, – сделала замечание соседу супруга начальника, – а то всю скатёрку заплевали, – услышали стук в окно, затем в дверь.
– Кого ещё нелёгкая несёт? – тоже с туго набитым ртом пробубнил начальник, окончательно рассердив супругу.
– Там какой-то господин буйный вас спрашивает, – недовольно глядя на хозяйку и вытирая руки несвежим фартуком, доложила служанка.
– Проси! – в пику жене велел немного выпивший супруг.
– Извините ради бога, – прижал руки к груди вошедший, вернее даже, вбежавший, средних лет мужчина со слезящимися глазами. – Господа, я доктор Льва Николаевича Толстого. Писатель следует этим поездом. Он болен и его жизнь в опасности.
Изо рта потрясённого начальника станции, который попытался что-то произнести, раздалось невнятное клокотание, закончившееся кашлем.
Не услышав ответа, взволнованный Маковицкий продолжил:
– У него высокая температура, частый пульс… Дальше ехать не в силах, – сжимал и разжимал перед грудью пальцы.
Немного пришедший в себя Озолин, раскрасневшийся и с таким же пульсом, как у его кумира – заболевшего писателя, вскочил со стула:
– Да… Я просто счастлив, – тоже стал сжимать и разжимать перед грудью пальцы. – Вы не так меня поняли… Хоть что-то сделать… Как-то услужить… Оказать любезность… Гостиницы у нас нет… Ведите Льва Николаевича сюда…
– Располагайтесь в этой половине дома, а мы перейдём в другую, – выручив мужа, внятным голосом произнесла его супруга. – Хотя у нас всё немудрёно и незатейливо, но постель свежей простынёй сейчас застелю и милости просим…
– Простите! Если это удобно. Иного выхода у нас нет…
– Удобно, удобно. Ну что вы, мужчины, какие растерянные. Иван Иванович, – строго глянула на мужа, – ступай, помоги графа довести.
У вагона уже собралась толпа, потому как кондуктор успел по секрету шепнуть торговавшей семечками бабе, что тут едет сам Толстой.
Хотя Россия и считалась неграмотной страной, но пришли даже рабочие из железнодорожного депо. Кто посмелее – заглядывали в окошко, мечтая увидеть писателя, и всю жизнь потом этим хвалиться.
– Лев Николаевич, комната найдена, – пробравшись сквозь толпу в вагон, обратился к Толстому доктор. – Начальник станции любезно предоставил своё помещение.
– Благодарю вас, – коснулась руки Озолина дочь писателя.
Обмирая одновременно от счастья и горя, Озолин бережно подхватил под руки тяжело дышащего старика, и вместе с доктором осторожно повел его по вагонному коридору к выходу.
– На руках, на руках надо нести. Сам не дойдёт, – раздались голоса.
Рабочие подняли графа и аккуратно, стараясь не сделать больно, понесли к пристанционному домику.
Лев Николаевич, когда его поставили на ноги, внимательно оглядел невзрачное одноэтажное строение с низкими окнами и, неожиданно для себя перекрестившись, шагнул внутрь.
Тяжёлая деревянная дверь громко захлопнулась за ним.
Ранним утром 7 ноября Льва Николаевича Толстого не стало.
Просто и тихо ушёл из жизни великий писатель, умерев так, как мечтал жить – среди простых людей в бедном доме «станционного смотрителя».
«Как в данном случае вести себя? – получив письменный доклад о смерти Толстого, размышлял император. – С одной стороны его смерть – большая русская утрата. С другой – он отлучён от церкви и согласно православным канонам и традициям государственная власть не должна воздавать ему посмертные почести. Придётся выбрать компромисс: не принимать участия в гражданских похоронах, но и не препятствовать тем, кто придёт на погребение», – взяв ручку и макнув перо в чернильницу, поставил на докладе помету: «Душевно сожалею о кончине великого писателя, воплотившего во времена расцвета своего дарования в творениях своих родные образы одной из славнейших годин русской жизни. Господь Бог да будет ему милостивым Судиёй».
Позже императору доложили, что в похоронах приняли участие несколько тысяч человек – в основном студенческая молодёжь.
«Последний приют у Льва Николаевича уютный, – закурил государь, размышляя о смерти. – Зелёный летом холм в цветах у Ясной Поляны. Судьба сподобила умереть графа в избушке богом забытой станции. Это же надо… Но хотя умер в избушке, похоронен при большом скоплении народа. В основном – студенчества. Его антипод, отец Иоанн Кронштадский тоже похоронен при огромном стечении людей. В основном – крестьян. Я-то, ясное дело, упокоюсь в Зимнем дворце Петербурга или в Александровском, Царского Села. Но вот придёт ли ко мне по велению сердца столько подданных, дабы отдать последний долг и проститься? Скорее всего – всё сведётся к традиционным протокольным похоронам. И кроме дочерей, сына и жены вряд ли кто хоть слезинку уронит… Лицемеры…» – вспомнил великих князей и ближайшее окружение.
Смерть Льва Толстого, как и ожидалось в министерстве внутренних дел, вызвала студенческие беспорядки.
«Не начало ли это поворота?» – ликующе писал Ленин в заграничном органе социал-демократов.
Да ещё в конце месяца, на каторге, в знак протеста против телесных наказаний каторжан, отравился и умер убийца Плеве Егор Сазонов.
В Петербурге, на Невском, произошли уличные демонстрации, к которым, впервые после 1905 года, примкнула небольшая часть рабочих.
В середине декабря начались рождественские вакации, и студенческие волнения пошли на убыль.