– Весь в отца! – хвалили парня офицеры. – Знатный гусар получится.
Сердце его пело от этих слов.
Замерзнув, возвращались в гостиную, разговор возобновлялся, снова наполнялись бокалы, дым от трубок поднимался к потолку, и вот уже вместе с ними Максим сражался на полях Австрии и Италии. Господи! Как ему хотелось уехать в столицу и, поступив на службу, стать таким же элегантным и храбрым офицером как князь.
Утром запрягли лошадей, и гости поехали на кладбище. Приезжие сделались строги, угрюмы и сосредоточенны. Склонив головы, стояли они перед простым свежим крестом, и Максим увидел, как тяжелые мужские слезы, стекая по щекам, теряются в их бравых усах. Стояли молча, и каждый думал о своем.
Затем похмельный Агафон, кряхтя и шумно выдергивая ноги из грязи, прибил к кресту дощечку с надписью и отошел, любуясь своей работой. Поворотившись, поглядел на гостей, ожидая стаканчика с водочкой или, на худой конец, хотя бы слов одобрения… Не дождавшись ни того ни другого, грустно вздохнул и уставился на доску, пытаясь понять ее смысл и уразуметь значение таинственных букв и цифр.
На следующий день гости уехали, пообещав на прощание Максиму, что займутся его судьбой…
Но дни шли за днями, а никакой весточки из Петербурга не приходило. Почтовые кареты не привозили депешу с вызовом или письмо, срочно требующее его приезда в столицу.
Жить стало намного тоскливее, чем раньше.
Максим снова привык к тишине и, вспоминая отца, иногда украдкой смахивал слезы.
От матери все чаще и чаще попахивало хмельным. Ольга Николаевна все больше времени проводила с Данилой.
Новый, 1807 год встретил безрадостно и скучно, ожидая письма из Петербурга, которого все не было.
– Да дите ты еще! Куда тебе в гусары? – обнимала его нянька, стараясь поддержать и успокоить. – Потерпи еще годок-другой, успеешь саблей-то намахаться…
«Так и состаришься здесь! – грустил Максим. – А для нее все дите будешь…»
19 февраля ему исполнилось четырнадцать лет! День начался так же однообразно, как и вереница предыдущих. Со смертью отца что-то важное ушло из души Максима. Не стало прежнего веселья и радости… Нянька прибаливала, и Ольга Николаевна отправила ее в деревню. А может, болезнь была лишь поводом: барыня чувствовала себя неуютно под осуждающим взглядом Лукерьи.
Акулина сбилась с ног, готовя угощение. Барыня, чувствуя вину перед сыном, хотела хоть как-то оправдать себя и решила шумно отпраздновать его четырнадцатилетие. Но никто из соседей приехать не смог или не захотел. Разозлившись, она с обеда уже начала отмечать рождение сына, и вскоре верный Данила помог ей добраться до спальни. Акулина, заделавшись ключницей, от злости на изменника Данилу напоила Агафона, и тот, заметно кренясь, отправился в конюшню задать корм лошадям и больше не появился: «Видно, споткнулся о вилы, а встать сил не нашлось», – подумала девка. Напившись чаю, она тоже направилась отдохнуть. С утра натоплено было на славу, и сон быстро сморил ее.
Максим от безделья слонялся по дому, думая, чем бы заняться. Случайно открыв дверь в горницу, где спала прислуга, он замер в восторге: Акулина лежала в постели во всей своей красоте. На ней была лишь белая рубаха, сбившаяся на широко разбросанных ногах и открывшая взору Максима когда-то виденные им белые бедра и черные завитки в низу живота. Тихонько прикрыв за собой дверь, он шагнул в комнату. На этот раз, открыв глаза и увидев барчука, девка не притворилась спящей. Неизвестно, что двигало ей, – то ли злость на своего дружка, то ли желание отомстить барыне, а скорее всего, деревенская зимняя скука и выпитая наливка, но, приподнимаясь на постели, она сама протянула к нему руки и прильнула к теплому телу…
– Не торопись, барчук, – только и успела произнести, смятая его бешеным напором.
На этот раз он удивил ее…
Сначала Акулина старалась сдерживать стоны наслаждения, но через какое-то время перестала владеть собой и кричала уже в голос, забыв, где она и с кем. Благо, что никто ее не услышал…
Когда все закончилось, она лишь сумела произнести: такого я еще не испытывала, с восхищением посмотрела на новорождённого и сочно чмокнула в щеку.
Максим, напротив, остался разочарован!
«И чего это Акулька вопила как дура? – недоумевал он. – Поди пойми этих баб…»
А письма из Петербурга все не было и не было, и он перестал ждать… Боль от потери отца постепенно притупилась – жизнь брала свое. Летом он вместе с Кешкой ездил в ночное, скакал на коне не хуже взрослого и неплохо отточил коронный отцовский удар. Акулину вскоре мать неизвестно за что тоже отправила в деревню, и в доме теперь прислуживали две пожилые женщины довольно-таки невзрачного вида. Данила не мог на них глядеть без зубовного скрежета и содрогания… Максиму было все равно: Акулина успела ему надоесть. Агафон напивался до того, что, запрягши одного жеребца, доказывал, будто их в оглоблях три, за что, по приказу барыни, получал розог от Данилы на родной своей конюшне. Самой заветной его мечтой стало отплатить той же монетой «этому проклятому Данилке».
За лето Максим вытянулся и возмужал, превратившись из отрока в стройного привлекательного юношу. В годовщину смерти отца Агафон вез его на погост в новой бричке, которую молодой барин надумал обкатать. Неподалеку от кладбища в желтеющей уже липовой аллее он заметил парочку, медленно идущую к большаку и беспрестанно целующуюся. Женщина была в белом платье и шляпке, мужчина – в красной рубахе, синих штанах, заправленных в сапоги, и картузе, который снимал всякий раз, наклоняясь к лицу женщины.
Каково же было его изумление, а затем горечь и гнев, когда разобрал, что это мать и Данила… Он давно слышал перешептывания челяди и крестьян, намеки Акулины, но по молодости или по глупости не обращал внимания на пересуды, да и не верилось, что мать, схоронив мужа, тут же найдет себе полюбовника, да еще из простых мужиков. Он с Акулькой – другое дело…
Увидев сына, Ольга Николаевна поначалу растерялась, и краска стыда залила ее лицо. Но на кладбище она уже помянула мужа, поэтому быстро взяла себя в руки и стала придумывать, что сказать в оправдание. Максим, не обращая внимания на мать, вырвал кнут из рук Агафона и, к его неописуемому восторгу, принялся охаживать Данилу. Тот попытался поймать больно жалящий плетеный кожаный жгут.
– Не сметь! – грозным окриком остановил его Максим и так глянул побелевшими от ярости отцовскими глазами на пытавшуюся заступиться мать, что она испуганно отпрянула в тень лип и затаилась там.
Войдя в раж, Максим сбил с ног здорового мужика, даже не удивившись этому, и продолжал полосовать его, пока от усталости не заломило руку. Видя, что барин выдыхается, Агафон решил оказать содействие.
– Не так, не так, – бережно взял кнут из вялой уже руки и несколько раз перетянул с оттяжкой дергавшееся от каждого удара тело.
Это была самая счастливая минута в его жизни!..
И лишь на пятнадцатилетие нежданно-негаданно пришел пакет. Будущее Максима хранилось в тонком синем конверте, залапанном пьяными почтарями, под тремя сургучными печатями с расплывшимися вензелями. Он много раз в своих мечтах переживал этот момент, но не думал, что все будет так буднично. Артиллеристы не подкатили пушки и не салютовали, не гремел гром, и не сверкали молнии, а зимнее солнце спряталось за серую невзрачную тучку, которая, как ни тужилась, не сумела выдавить из себя даже махонькую одинокую снежинку. Словом, никаких катаклизмов, но конверт-то был в его руках… Он мог мять его, нюхать… «Это не сон! Господи! – трясущимися руками рвал бумагу. – Только бы не проснуться…» – Сломанный сургуч упал к его ногам…
Сборы были не долги! Проводить молодого барина пришли Лукерья и Акулина. Они-то, попеременно выбегая из дома, и нагружали припасами сани. Мать участия в сборах не принимала. Вот уже полгода, как она почти не разговаривала с сыном. Ждала и надеялась, что он первый придет просить прощения, но так и не дождалась. Поэтому особой тоски и грусти не испытывала и, ужасаясь себе, в душе радовалась, что он наконец уезжает, оставляя ее полноправной хозяйкой. Средств на дорогу выделила самую малость: «Пусть сам заботится, а то больно высокого мнения о себе стал…»
Старая нянька, напротив, так и заливалась слезами, думая, что видит свою кровиночку в последний раз.
– Да чего ты плачешь? – стараясь выглядеть бодрым, спросил ее Максим.
Неожиданно ему тоже стало жаль расставаться с дедовским домом, с деревней и с устоявшейся жизнью. Сердце беспокойно забилось от страха перед неизвестностью, но барчук отогнал от себя грустные мысли.
– Нет, я счастлив, я очень счастлив, – твердил он.
Агафону поручено было доставить его в Петербург.
Выпив на дорожку, так, самую малость, чтоб не озябнуть, он значительно сидел в санях и оглядывался по сторонам, ища взглядом Данилу. Но тот проводить молодого барина не вышел.
– Спесивец чертов! – ругался Агафон. – Ничего, мы тебя еще обломаем…
– Матерь Божья! Сохрани раба Твоего Максима, под Святым Покровом Твоим! Да сопутствует ему ангел Господен; да ослепит он очи врагов, да соблюдет его здравым, невредимым и сохранит от всякого бедствия! Аминь! – крестила дитятку нянька.
Вслед за ней простилась Акулина, и все-таки вышедшая на крыльцо мать. Она холодно поцеловала сына на прощание и, зябко передернув плечами, ушла в дом. Нянька, утирая слезы, махала рукой до тех пор, пока сани не скрылись из виду.
– Ничего! Доберемся не спеша! – подбадривал Агафон, время от времени доставая из-за пазухи бутылку пшеничной. – А то с этими почтовыми – деньжищ уйма уйдет, да и жулье там одно, – с удовольствием приложился к горлышку и громко чмокнул губами, оторвавшись от него через довольно приличный отрезок времени. Лошади, подумав, что чмокают им, пошли быстрее, бодро размахивая хвостами.
Максим сидел, закутавшись в пыльную медвежью шубу, и глазел на родные места: «Жалко с Кешкой не простился, – пригорюнился было он. – Да ничего, еще свидимся…»
Зима в этом году была нехолодная и малоснежная. Сани ходко шли по накатанной колее.
В столицу прибыли почти в середине марта. За эти три недели Максим увидел больше, чем за всю прожитую жизнь: «Ай, да и обширна Россия, держава наша!» – любопытными глазами смотрел на города и села, через которые вез его Агафон. Кучер когда-то по молодости поездил-поскитался по матушке-России и теперь с важным видом рассказывал о местах, по которым они проезжали.
Петербург просто потряс Максима своим великолепием – дворцами, высокими каменными домами и широкими бульварами.
– Да-а, барин, это вам не Рубановка! – философски изрек Агафон с таким видом, будто он тут все и построил.
Но пока искали дом князя Голицына, его матерно облаял городовой и перетянул плетью куда-то торопящийся гусар. Так что к вечеру, когда разыскали нужное место, настроение у Агафона стало не такое бодрое, и даже Даниле в его воспоминаниях стали присущи некоторые человеческие черты. Рубановка уже казалась много милее этого безразличного необъятного города.
Трехэтажный дворец князя Голицына был ярко освещен огнями. Робея, Максим поднялся по широким ступеням. Его, оказывается, ждали, и лакей, услышав имя, тут же повел приезжего к барину. Проходя через ярко освещенные свечами залы, Максим поражался богатству и роскоши обстановки. Дом генерала Ромашова, в сравнении с этим великолепием, казался убогой конурой. Князь встретил его запросто, как старинного знакомца и приятеля, расцеловав в обе щеки и осмотрев со всех сторон, кажется, остался доволен.
Через некоторое время в кабинет влетела и княгиня. Она сразу глянулась Максиму своей простотой и непосредственностью. Гибкая и невысокая, она порхала вокруг гостя и всплескивала руками.