Оценить:
 Рейтинг: 0

Синдром веселья Плуготаренко

<< 1 2 3 4 5 6 ... 47 >>
На страницу:
2 из 47
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Кто тебе это сказал?

– Да она же получает деньги в сберкассе на площади. Мне Баннова оттуда сказала. Получает вторую группу. По шизофрении. Не держится ни на одной работе!

Месяца через два Дама С Собачками исчезла. Придя как-то домой на обед, Вера Николаевна Плуготаренко не без злорадства поведала сыну:

– Знаешь, где живет теперь твоя пассия? Не поверишь! На Холмах! Поменяла однокомнатную в центре на хибару-развалюху. И всё из-за собак своих. Соседи выжили. Через суд. Мне Баннова сегодня сказала.

В этот же день Юрий взобрался на Холмы – район на окраине города. Всё так и оказалось, как донесла матери Баннова: Собачья Мама развешивала простыни в пустом покатом дворе с кособокой хибаркой. Без шляпы своей с цветами, в чёрной вислой юбке поверх белой нижней рубашки без рукавов, с костлявыми сырыми руками. Кодла перебегала за ней как привязанная. Лишь Людвиг караулил таз с бельём на крыльце.

Как сталкиваемая кем-то, коляска с Плуготаренкой рывками спускалась по единственной, крутой улице Холмов. Плуготаренке было грустно.

4

Вторая вычисленная матерью женщина сына была Наталья Ивашова с почты, приносящая Юрию пособие. Только увидев её фотографию на столе, Вера Николаева в сердцах воскликнула:

– Ты лучше никого не нашёл? Она же разведёнка. Детей не может иметь. Мне Баннова сказала. (Ох уж эта Баннова!)

Однако сын на этот раз не поддался. Через два дня поил пришедшую с деньгами Ивашову чаем, выписывая на коляске кренделя перед ней. Говорил и говорил без остановки. О чём? Да о чём угодно! Он не мог остановить коляску. Он доказывал и себе, и женщине, что абсолютно здоров. Как павлин, как петух он распускал перья. Растерянная мать, столбом сидящая на табуретке, не узнавала сына. Он вёл себя точно так же, как когда-то в госпитале Ташкента. Куда она в 82-ом приезжала, чтобы забрать его домой.

Невеста тоже молчала. Вытиралась платком. Часто отпивала чай. Словно чтобы он поскорее закончился. Ни на кого не смотрела, но остро видела всё. Сын и мать были точными копиями друг друга. Оба с поджатыми грачиными лицами, с круглыми головами, прямо на которые «грачи» вдруг накидали свои жёсткие грачиные гнёзда.

Как посторонняя, мать что-то сказала. Притом басом. Внезапно взялась чихать. Тоже по-мужски. Как с печки падать: ир-рах! ир-рах! ир-рах!

Наталья вздрагивала. Наталья удивлялась самой себе, почему она каждый раз, когда приносит пособие, остаётся здесь и пьёт чай. Почему выслушивает словесные фейерверки раскатывающего инвалида. Да ещё теперь под приступы его чихающей матери.

– Спасибо. Мне пора.

Пятясь к двери, только покосилась на кинувшегося с рублём инвалида. Прикрыла дверь квартиры.

Шла по Лермонтова, не воспринимая встречных, не слыша проносящихся машин. Всё виделись худые ноги инвалида. В ядовито-чёрных блестящих трениках и белых култастых кроссовках. Стоящих абсолютно недвижно на ступеньке коляски, никак не соотносящихся с мощным живым торсом мужчины, с размахивающими жилистыми его руками.

Когда она увидела первые свои фотографии, особенно одну, где полные ноги её в чулках заголились до пристёгнутых резинок – нахмурилась, покраснела.

– Зачем вы это сделали?

Он тут же порвал фотографию. «Извините. Был ветер». И больше ничего не показывал.

Через месяц как-то забылось это всё, и в очередной приход, чтобы прервать его лихорадочные речи и раскатывания по комнате, она сама спросила, как давно он занимается фотографией и почему.

Он перекинул себя к столу, налил ей снова из заварника и чайника, пододвинул печенье. Только после этого серьёзно сказал: «На фотографиях останавливается время, Наталья Фёдоровна. Фотограф может остановить его. Впрочем, как и живописец. Даже в кино время не остановишь. Хотя оно там вроде бы и законсервировано. Уложено в коробки. Наверное, поэтому. После Афганистана начал этим заниматься». И он стал сгребать со стола раскиданные ранее снимки.

Наталья шла и думала о словах инвалида. Свернула, наконец, к шестиэтажному дому. На втором этаже позвонила в одну из трёх квартир.

Расписавшись, старуха по фамилии Семибратова цепко пересчитывала деньги. Казалось, даже глаза её были напитаны едким запахом стариковского корвалола. Как и вся тёмная, заваленная старушечьим тряпьём и хламом квартира. За столом Ивашова запирала дыхание. Как же она живёт, бедолага? Уходя, мягко остановила цепкую ручонку с десятиком.

От старичка двумя этажами выше пованивало кисло. Как из винной бутылки. Однако на прощание он сказал: «Я ищу прачку. Хорошо бы платил». Глаза его вдруг заиграли. Как у развратного мальчишки. «А, девушка?» Девушка тридцати пяти лет молча пошла к двери.

В соседнем доме тяжёлый отёкший старик был ещё одним получателем пенсии на дому. Жена вывезла его в коляске в высокую сталинскую комнату будто в царские палаты. Персональный пенсионер. Неповоротливый, медлительный как водолаз. (В смысле – в скафандре. Перед спуском в воду.) Долго налаживал очки. Никак не мог понять, где расписаться. Жена, похожая на краснощёкую курицу, ткнула пальцем: «Вот здесь! Соберись!» «Собрался». Начал ворочать шариковой ручкой. И уехал куда-то вниз, зацепив своей подписью две чужих. Наталья тихо сказала, чтобы он написал доверенность на кого-то дееспособного. «Да где он напишет? Как?!» Муж почему-то запротестовал. Забубукал что-то. Жена молча покатила его из комнаты.

Ивашова опять шла по улице. Помимо воли видела увозимого возмущённого пенсионера с налившимся кровью затылком. Бедный беспомощный старик.

5

На почте высокий ящик для писем с открытыми ячейками напоминал голубятню. Ивашова быстро раскидывала по ячейкам письма, сортируя их по названиям улиц на конвертах. Это была не её работа, но, быстро раздав пенсии, она явилась в Отделение раньше двенадцати, раньше отпущенного ей времени, и Вахрушева тут же нарядила сортировать. А потом и исходящие письма бить штемпелями и раскидывать по другим ячейкам. По разным городам. Уже в ящик у окна. Вахрушева ходила по Отделению, поглядывала на склонённые головы подчинённых, на мелькающие их руки. Лоб у Вахрушевой был как рахит: очень выпуклый и белый. Производственная почтовая эта практика, разработанная ею, повторялась из года в год, почти ежедневно, все в Отделении могли заменять всех. Поэтому Наталья мало обращала внимания на гордую начальницу, автоматически била штемпелем. Как и Плуготаренко недавно, поглядывала на зелёненькую апрельскую кашку только-только начавших распускаться тополей. Но в отличие от фотографа, смотрела с тоской. Сквозь решётку окна. Как заключённая.

К слову сказать, даже гражданского мужа своего, Семёна Семёновича, когда того сдуру заносило на почту, Вахрушева сразу нагружала работой – сортировать письма или оформлять в первом окне подписку. Семён Семёнович имел лишь косвенное отношение к почтовому отделению № 4: он ездил в поездах начальником почтового вагона, постоянно бывал в поездках, в Город приезжал, чтобы отдохнуть, набраться сил, но Вахрушева и его не жалела. У Семёна Семёновича была совершено голая, без единого волоска, беззащитная голова. Портретист Сатказин из парка смог бы, наверное, всего несколькими штрихами нарисовать его. Вместо носа – вытянутая книзу обувная ложка, вместо бровей – две вздёрнутые печальные скобки, вместо глаз – чёрные две точки. Бедный, бедный Семён Семёнович, вздыхала Наталья с остальными работницами почты.

Вечером, сняв платье, Наталья смотрела на себя в зеркале прихожей. Ноги в коричневых чулках походили на два окорока на верёвках. Подвешенных в гастрономе. Ещё и обиделась из-за таких ножищ на инвалида. Уродина! Сняла с себя всё, пошла в ванную.

Однако Плуготаренко гонял перед ней на коляске всегда. Когда бы ни пришла к нему. Всегда показывая и ей, и себе, что он здоров, что двигается, что полноценен. Однажды её удивили такие слова инвалида: «Когда актёры в театре играют великих русских поэтов (Пушкина, например, Есенина) – мне всегда становится стыдно. И за них, и за себя. Сам не знаю почему. Не могу смотреть на сцену. Закрываю глаза. А они ничего не подозревают даже. Стараются на сцене, изображают этих поэтов… С писателями на сцене всё же легче. Можно смотреть. А вот с поэтами… Вы любите театр, Наталья Фёдоровна?»

За пятнадцать лет жизни в Городе Наталья была в театре всего два раза. И то – обязательными двумя культпоходами. Организованными неугомонной Вахрушевой. Которая в антрактах, как клушка выводок, водила за собой подчинённых – холостячек и разведёнок – по фойе драмтеатра, рассказывая о висящих на стенах актёрах и актрисах. В буфет, откуда всё время слышался призывный звон бокалов и смех, никого не пускала. Плоскостопная Послыхалина пошлёпала было туда как покалеченная балерина, но Вахрушева тут же догнала её, привела обратно и вставила в единый ряд: не отрывайся от коллектива!

От пенсии до пенсии Наталья бы и помнить не помнила об афганце Плуготаренко с его рассуждениями, но почти каждый день ходила по Лермонтова, мимо его дома, и инвалид с фотоаппаратом торчал в окне всегда. Ноги Натальи становились чугунными, чужими. Она не узнавала себя, свою походку. Иногда чуть ли не бегом спешила мимо окна. Вроде киноактрисы «не замечающей» камеры. Однако инвалид успевал-таки сделать несколько снимков. И можно было только представить потом, какой она на них получалась.

После ванной Наталья опять смотрела на себя в зеркале прихожей. Поворачивалась в профиль. Схваченный банным полотенцем зад походил на свисшую торбу. И чего во мне такой вот толстой он нашёл?

Вспомнилась ещё одна сентенция раскатывающего инвалида, услышанная через месяц: «Счастье человека, Наталья Фёдоровна, в том, что он не видит себя со стороны. Другие видят, а он себя – нет. Понимаете? Это всё равно как в туалете не слышать своей вони». И он раскатывал дальше и смеялся, прямо-таки счастливый от своего открытия.

Он вот как раз и не видит себя со стороны. А если видишь? Видишь, себя в зеркале? Как сейчас? Видишь такую тушу и страдаешь?

Вахрушева прошлым летом погнала всех на стадион. Словно бы сдавать ГТО. Вспомнила вдруг из советских времён. Наталья на ста метрах упала. Снесла кожу на левой ноге. Уходила к раздевалке, сильно хромая, полоща порванной до колена штаниной. (Случись там в тот день фотограф в коляске – уж точно бы сфотографировал её.)

В телевизоре над раскрытой могилой английского кладбища висела тесная стая чёрных зонтов. Как будто организованно скорбели под дождём летучие мыши. Наталья смотрела, после плотного ужина расслабленная, с бурым лицом. Султан на вымытой голове был как у турка. Изредка отпивала из стакана чай.

Потом был ведущий передачи «Человек и закон». Серьёзнейший зануда. После слова «смотрим!» – всё время расписывался в какой-то бумажонке на столе. Наталья отпивала, смотрела. Фотограф с Лермонтова тоже бы заснял эту домашнюю картину: отдыхающая у телевизора умиротворённая толстуха.

Даже не помыв посуду, Наталья рухнула на диван, сбросила на пол книжку «Ювенильное море». Выключила свет.

Во сне увидела бухгалтера Колотилина. Первого своего мужа. Фёдор Степанович гонялся за ней по Новоявленке, бил по заду большим дрыном. Кричал: «Гадина! Гадина! Мерзавка!» По всей деревенской улице стояли платоновские мужики с обложки книги «Ювенильное море». Ничего не делали, чтобы защитить Наталью. Исхудалые, молчаливые. С длинными, как лопаты, руками.

Колотилин Фёдор Степанович был старше Натальи на двадцать лет. Женившись на ней, очень серьёзно воспитывал. Для себя. Для своей размеренной, спокойной, осмысленной жизни. И в Правлении, где под его началом она стучала на счётах, и дома – в просторном коттедже, построенном специально для него совхозом. За полгода, что прожил с ней, он ко многому её приучил.

Супружеская кровать в спальне коттеджа была, наверное, выше эшафота. Наталья забиралась на неё тяжело. Неповоротливой толстой куклой. Фёдор же Степанович всегда запрыгивал. Эдаким лихим наездником. Однако вместо того, чтобы обнимать жену, сразу же разворачивал центральную газету. Такую же газету давал и Наталье. Оба долго читали. Всегда были в курсе текущей жизни Страны. Потом свет выключали. С блестящими глазами лежали полностью удовлетворённые. Словно подвешенные на канцелярские какие-то дыбы. Засыпали.

Всё поломал вернувшийся из армии в тельняшке и берете ВДВ Лёнька Троеглазов. В коттедже он кинул Фёдора Степановича приёмом в спальню. Затем увёл рыдающую неверную невесту к себе, в мазанку на окраине деревни. Однако мать его, тощая Троеглазиха, всё гнобила Наталью, всё припоминала ей измену сыну, ела её поедом. Да и Лёнька после ВДВ стал диким, непредсказуемым. Скрипел зубами, ходил по деревне, бил о голову кирпич, потом злыдарил дембельную песню под гитару.

Мать Натальи умерла три года назад. В родном доме брат развёл уже большую семью. И, пожив в мазанке с Троеглазихой и её сыном только месяц, Наталья сбежала в Город. К Тане Зуевой. Верной подруге. Три года уже живущей и работающей там.

6

В мае, в солнечный день, опять увидела фотографа-инвалида. Теперь уже на Тургенева, когда шла на обед домой. Он гнал на коляске навстречу. И вроде бы не видел её. Но, подлетев, тут же завернул и начал выписывать по своему обыкновению вокруг неё круги.

Он выскакивал с разных сторон. Он смеялся, он хвастался, что Уставщиков Герман Иванович уже отослал снимки в Москву, что самые лучшие снимки в подборке – это снимки её, Натальи!

Она шла и словно налетала на коляску. Она не могла смотреть на пригнувшуюся голову и спину инвалида, на его руки, дёргающие и дёргающие рычаги. Встречные люди замедляли шаги. Она глаза уводила, опускала голову, А он и не думал останавливаться. Как невероятный какой-то, собранный из железа и плоти плясун, наяривал и наяривал рычагами.

– Смотрите, Наталья Фёдоровна! – вдруг остановился и крикнул он.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 47 >>
На страницу:
2 из 47