Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: глаза; они сияли, словно опушенные инеем.
Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи:
– Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взлетала с выступов. Прямо в звезды.
– Вы могли убиться, – сказал Керн.
Она повторила, пушисто щурясь:
– Прямо в звезды. – И добавила, сверкнув голой ключицей: – А теперь я хочу танцевать…
В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг – и упиралась в него ее стройная нога, шаг – и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее оголенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт… Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И тусклое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков.
Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все остановились, затем захлопали в ладоши, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть.
Керн, вынув из?за манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Изабель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы.
Изабель, не глядя на него, сказала:
– Простите… Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я даже не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете.
Керн глухо взглянул на нее – и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему.
На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша пригласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой барышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну стало почему?то стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице.
«Кончено. Спать», – кратко подумал Керн.
У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отраженья окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сиянии.
Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки: так, чтобы ни единый ночной луч не втекал бы в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был холоден, как мрамор.
Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, – и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки и на крюке качалась туша, глухо бухала об стену. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать…
Керн перевалился на другой бок – осторожно, – чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.
Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав ноги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи – как ребра.
Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель – и опять искры, спирали. Сердце на миг сжалось в острый комок; раздулось, бухнуло.
«Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего – черная стена. Ничего нет».
Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает.
«Только бы вот разжать, распахнуть ее… А затем…»
И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиенья, ни ломоты.
Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, где?то щелкнула задвижка, пролетел легкий звонок – и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов…
«Это, значит, кончился бал», – подумал Керн. Перевернул душную подушку.
Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачивалось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.
Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равномерно набегающие на берега. Затем пухлых серых овец, медленно перекатывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья…
«А в соседней комнате, – подумал Керн, – спит Изабель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои…»
Он заснул на минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что?нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую…
Он проснулся посреди комнаты – проснулся от чувства невыносимого ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться – и вот он отскочил с судорожным выдохом.
Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы заснул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, – и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повторился: дзынь – и густой перелив гитарных струн.
Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.
Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее – блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, – и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.
«Неугомонная, – подумал он, – пес, гитара, морозные сквозняки».
Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла – спит.
– К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, – простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.
ii
На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.
С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.
– Я так вчера устала, – говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, – так устала, что решила понежиться в постели.
– Вид у вас сегодня оглушительный, – протянул молодой человек с экзотической любезностью.
Она насмешливо раздула ноздри.
Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
– А я не знал, мисс Изабель, что у вас есть в комнате собака, а также и гитара.
Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились – от ветерка смущенья. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
– Вы вчера слишком много гуляли под музыку, мистер Керн, – отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись – первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
Керн поглядел исподлобья и сказал:
– Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня очень легкий.
Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом: