...Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:
«Так, дак так, а не так, дак... Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем... А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».
Прохор незаметно подошел к нему.
– Ты что?
– Да вот в лопату испражняюсь, Прохор Петрович... А попасть не могу. Курсив мой...
– Ну-ка. – Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросив на землю револьвер, пошел, сказав: – Так это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?
– Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.
– А не сам себе?
– Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, – показал он на чалму, – парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?
Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидать Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку... А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.
Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:
– Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник...
Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.
– Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, – робко сказала хозяйка. – Можно?
– Позови, Маша, позови... – отозвался тот. – Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе...
Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.
Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»
Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина – Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина – Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно... «Анфиса, Анфиса...»
Молодым жеребчиком гикал скворец на березе, и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.
Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.
Запомни, Прохор Петрович, и это!
Надрывались от любви лягушки – «ква-ква-ква» – где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно, про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней. Прохор достал голубую подвязку – ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.
Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.
Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур; из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее – кровь.
В хлеву дурью визжали поросята – звенело в ушах: это черкес резал свиной приплод. Будет ужин.
Прохор кровожадно оскалил зубы – слюною наполнился весь рот. Ему вдруг неудержимо захотелось резать, рвать, лить кровь. В закрытую дверь хлева с ревом ломилась старая свинья – спасать ососков. Прохор сгреб ее за уши. Она ударила ему в руку клыком. Прохор двинул свинью ногой и, ворвавшись в хлев, сладострастно выхватил у черкеса нож. «Взик, взик!..»
А скворцы все еще пели про любовь, еще громче квакали лягушки, всходила луна. Весенний вечер кончался.
Да! Ужин был в полном разгаре.
– А, Прохор Петрович!.. Вот и он. Этакий Еруслан Лазарич какой!
Он сидел рядом с Анфисой – с Анфисой! – потому что сам отец сказал ему:
– Подсаживайся к Анфисе Петровне, а то тесно тут.
Отец пил мало.
– Не могу, не могу, приятели... Увольте.
– Эх, изурочили тебя. С худого глазу.
– Надо молебен отслужить, – сказал тоненько старшина.
– Что ж, – весело подмигнул священник. – Ежели усердно помолебствовать коленопреклоненно, может, и запьешь опять, – сказал он и почему-то лизнул ладонь широким, как лопата, языком. Все засмеялись.
– Типун вам на язык, батюшка, – засмеялась хозяйка, поглядывая на Петра Данилыча нежно, по-весеннему.
А Петр Данилыч говорил о делах, о мельнице, – там теперь мельник новый, латыш какой-то, поселенец, на скрипке хорошо засмаливает, – сам подливал гостям в стаканы и незаметно высматривал тех двоих. А те увлеклись уж чересчур. Им самим-то думалось, что лица их спокойны, но ежели попристальней со стороны...
– Ой! – вырвалось у Анфисы; она болезненно моргнула тонкими бровями, засмеялась и вся вспыхнула. Прохор отдернул свой сапожище с маленькой туфельки ее.
– Вспомнила я случай один. Ну до чего смешной!..
– Ах, расскажите, Анфиса Петровна, расскажите, пожалуйста, – заулыбался и пристав-усач, благо не было жены.
– Так, просто пустячок... Так... Прохор Петрович, пододвиньте мне горчицу.
Прохор исполнил.
– А вы любите?.. – спросил он и вновь прижал сапогом туфельку. – Любите горчицу?
– Люблю, люблю. – И туфелька, вырвавшись, впрыгнула на сапожище. – Жизнь не мила без горчицы! – «Люблю, люблю» – плясала туфелька.
«Эге!» – коварно подумал влюбленный в Анфису пристав и, крутнув усы, нарочно уронил на пол портсигар, потом быстро нагнулся, чтоб поднять, и заглянул под стол.
Но сапог и туфелька спокойны.
– Эге-ге, – мрачно произнес пристав Федор Степанович Амбреев и, присвистнув чуть, ткнул вилкой в соленый гриб.
– Вот парочка-то! – шепнул старшина отцу Ипату. – Даже не поймешь, который же краше-то?..
– Оба – зело борзо, – пробурчал отец Ипат. – Давай-ка выпьем ерша с тобой, друже.