– Я не знаю, девочка моя, я не знаю…
31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе
– Вы знаете, – говорит Сергей, – я, как журналист, вам немного завидую. Люди, с которыми вы общались, для меня – легенды! Шаляпин, Дягилев, Мережковский, Гиппиус… Какие фамилии! Я бы многое отдал за то, чтобы побеседовать с ними…
Терещенко улыбается.
– Вы, наверное, года 23-го? Так?
– Почти угадали. 22-го.
– Вы просто не можете знать, что представляло собой общество во времена моей молодости. Я имею в виду ту самую прослойку образованных людей, которых ваш гений из Симбирска так сильно не любил. Все друг друга знали, пусть не напрямую, но через кого-то из близких. Страна была огромна, но прослойка узка. Известно ли вам, месье Никифоров, что отец господина Керенского был директором гимназии, в которой учился будущий вождь вашего пролетариата? После смерти отца Ульянова он взял опеку над его семьей и даже ходатайствовал о том, чтобы Ульянову дали медаль?
– Я читал парижское интервью Керенского.
– Ну, я-то знал эту историю намного раньше! Именно поэтому Керенский легкомысленно относился к предупреждениям – а ему все твердили, что Ленин опасен! – и не предпринял решительных действий против большевиков. И Протопопов был из Симбирска… Вы же знаете, кто такой Протопопов?
– Конечно, – кивает Сергей. – Министр внутренних дел. Реакционер и палач.
– Вы говорите так же, как я в феврале 17-го. Нынче я бы не стал так однозначно трактовать его роль в тех событиях. Хотя… Крови он пролил немало. Но я сейчас не об этом… Три человека! Три человека из маленького городка, провинциалы, приехавшие в столицу из глухомани, в 17-м решали судьбу империи. Если это не ухмылка истории, то я ничего не понимаю в жизни. Где бы вы ни были – в Москве, Киеве, в Крыму, в Петербурге – вы везде общались с людьми своего круга, а значит, практически с одними и теми же персонами. Или с их родственниками. Или с их знакомыми. У нас в доме – и в Петербурге, и в Канне, и в Киеве, – бывали и великие князья, и певцы, и писатели, и актеры, и поэты, и промышленники. И революционеры, кстати, бывали… Фронда была в моде. Верите, многие промышленники поддерживали революционеров. Мы давали деньги тем, кто нас потом уничтожил, выгнал из страны…
– Но, Михаил Иванович, многие остались… Приняли революцию и умом, и сердцем – и остались.
Терещенко смотрит на Никифорова с иронией.
– Давайте сэкономим друг другу время, – предлагает он. – Вы же не хотите, чтобы я врал и рассказывал вам небылицы? Тогда постарайтесь не лгать мне. Вы далеко не глупы, месье Никифоров, и далеко не так простодушны, как стараетесь показать. Я старше вас на 40 лет и могу не сомневаться ни в своем опыте, ни в своей интуиции. Я не люблю советскую власть и не пытайтесь рассказывать мне о том, что она самая гуманная на свете. Но я знаю, что с любой, даже самой бесчеловечной властью можно сотрудничать, если она готова на это пойти. Я устал ждать выстрела в спину. Или ножа под лопатку. Или удара ледорубом. И то, что вы приехали брать у меня интервью, открыто попросив о встрече через посольство, я воспринял как хороший знак. Это значит, что молоко скисло окончательно…
– Меня просто попросили взять интервью, – примирительно поднимает ладони Сергей. – Вы же кладезь информации, Михаил Иванович. Не думаю, что ваше интервью будет менее значимым, чем интервью Керенского. Кстати, вы не общаетесь?
– У нас сложные взаимоотношения… Нам не о чем с ним говорить.
– И все-таки у меня есть несколько вопросов…
– Я отвечу на ваши вопросы, – перебивает Терещенко. – А вы уж потом сами решите, что писать, а что нет. Пленки тем и хороши, что их расшифровки легко редактировать, не так ли, месье Никифоров?
– Так, – кивает Сергей, и Терещенко удовлетворенно жмурится, глядя на ослепительно голубое небо и море, простирающееся перед ними.
– Вот и хорошо, – говорит он. – Вернемся к тому, с чего начали… Я действительно общался с актерами, литераторами, поэтами. Это теперь они в учебниках и энциклопедиях, а тогда… Тогда все мы были молоды, амбициозны и мечтали завоевать мир! Единственная разница между мной и ими заключалась в том, что я мог поддержать свои амбиции деньгами, а они – нет. Но я с удовольствием приходил к ним на помощь. В то время я стал чиновником для особых поручений при Дирекции Имперских театров. Правда, содержание мне за это не платили… Но работа на благо Мельпомене была для меня лучшей наградой…
Июнь 1911 год. Петербург
Дворцовая набережная, по ней катит автомобиль. Это не роскошный «роллс-ройс» с Лазурного берега, а более уместный в Петербурге «даймлер» последней модели. За рулем – Михаил Терещенко.
Он повзрослел, заматерел фигурой, и теперь с виду уже не юноша, а молодой 25-летний мужчина: уверенный в себе, прекрасно одетый, холеный.
И Петербург 1911 года – прекрасный и холеный. Богатый, красивый столичный город. Новые здания, хорошие дороги, улицы по европейскому типу, на них машины, коляски извозчиков, трамваи и великое множество людей. Столица кипит жизнью.
Город хорошо виден из авто Терещенко – Сенатская площадь, Исаакиевский сквер, мост через Мойку…
«Даймлер» притормаживает возле здания Мариинского театра и въезжает во внутренний двор.
Рядом с театром множество колясок, машин, и подъезжают все новые и новые – вечер, в театре будут давать балет. На афишах фамилии крупными буквами – «Вацлав Нижинский», «Русский балет Дягилева», «Шаляпин в опере «Хованщина» и конечно же «Анна Павлова».
Терещенко входит в здание театра, поднимается по лестнице…
Вот он идет по коридору, где расположены театральные уборные. На каждой двери – табличка с фамилией.
Он останавливается возле двери с надписью «Артистка Павлова» и стучит. В руках у Михаила букет роз.
Дверь распахивается.
На пороге – Павлова. Она еще не в балетном костюме, но волосы уже взяты повязкой, на лице грим.
– Господин чиновник по особым поручениям? – говорит она букету, которым Мишель прикрыл лицо.
– Новая звезда русского балета? – спрашивает Терещенко, выглядывая из-за цветов.
– Единственная! Единственная звезда! – поправляет его Павлова. – Прошу вас, господин инспектор, заходите, не стойте на пороге!
Михаил входит в гримерную.
Как только дверь закрывается, он обнимает Павлову и целует ее. Анна выскальзывает из его объятий, подхватывая букет.
– Миша, у меня спектакль… Ты испортишь мне всю красоту…
– Испорчу твою красоту? Сомневаюсь, что у кого-то это получится!
– А почему букет до, а не после? – спрашивает она, устанавливая розы в вазу.
– Второй букет ждет в авто, – улыбается Михаил. – Просто после спектакля тут впору открывать цветочный магазин, а сейчас мои розы у тебя единственные.
– Ты ревнуешь?
– Как можно ревновать тебя к зрителям? Мне лестно, что они поклоняются тебе. Ты для них – богиня…
– А для тебя? – говорит она кокетливо.
– Для меня ты тоже богиня, Анна. Муза танца, Терпсихора. Когда ты танцуешь Лебедя, то сердце мое каждый раз замирает, как перед смертью. Но когда мы остаемся наедине… Я вспоминаю о том, что прежде всего ты – женщина!
Ей нравится то, что он говорит, и нравится то, КАК он это говорит.
– Ты делаешь мне комплименты потому, что я снова уезжаю и оставляю тебя одного?
– Иногда я жалею, что дал Дягилеву совет заняться балетом. Ваши постоянные гастроли! Вот пожалуюсь Теляковскому, что без Анны Павловой Мариинка уже и не Мариинка!
– Слышал бы тебя Сергей!
– Он сделал себе состояние на ваших гастролях! – обиженно говорит Терещенко. – Неужели нужно постоянно куда-то ездить!