Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Что это такое?

Год написания книги
1927
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Что это такое?
Зинаида Николаевна Гиппиус

Мемуары Мартынова #8
«Я – в ужасном положении.

Если б я немного раньше понял, что со мною происходит, но бы кое-что предотвратить… или нельзя? Но я и не понял. Понимал, Бог знает как… с улыбкой. С комической стороны брал (я очень зорок на свой собственный комизм). Зато скоро мне открылось, что такое трагикомедия или даже комикотрагедия. Открылось и еще нечто… но для этого я и по сю пору не нашел слов…»

Зинаида Гиппиус

Что это такое?

Я – в ужасном положении.

Если б я немного раньше понял, что со мною происходит, но бы кое-что предотвратить… или нельзя? Но я и не понял. Понимал, Бог знает как… с улыбкой. С комической стороны брал (я очень зорок на свой собственный комизм). Зато скоро мне открылось, что такое трагикомедия или даже комикотрагедия. Открылось и еще нечто… но для этого я и по сю пору не нашел слов.

Впрочем, расскажу с начала.

Летом, в Царском, я познакомился с Анной Иеринг, дочерью нашего университетского профессора, а в сентябрь уже стал бывать у них в доме как жених.

Мне жениться было рано, во всех смыслах, но какой же молодой влюбленный об этом не думает? Пожалуй, рано выходить замуж было и Анне, – ей едва исполнилось 18 лет. На вид, впрочем, не трудно дать и больше: такая она крупная, крепкая, такие у нее уверенные манеры и такие… не то, что «грациозные», совсем нейдет это слово, – а скорее «умные» движения.

Была на курсах, но типичных черт курсистки, ни старой, ни новой, – никаких. Спортсменство разве… да и то: разве для новой курсистки оно типично? А спорт Анна любила. Мы и познакомились на царскосельском теннисе.

Я, собственно, не помню, когда я сделал ей предложенье, и было ли «предложенье». Как-то так вышло, что мы уже стали рассуждать о нашей свадьбе и будущей совместной жизни, словно это само собою разумелось и быть иначе не могло.

Спорили мы часто, – но всегда о посторонних вещах. Часто в споре побеждала она. Насчет же того, что мы друг друга любим, – у нас и сомнений не возникало.

Да что тут сомневаться? Я ее действительно любил. Душевно? Право, не умею в любви этого разбирать, вот здесь душа, а вот здесь тело. Любишь – значит любишь, и все тут. Может быть, в юности меньше зоркости и внимания к чужой душе, не так думается об этом, подходишь с другой стороны… а любишь, однако, хоть и без рассуждений, всего человека.

Не скажу, чтобы Анна внушала мне бурную, всепоглощающую страсть; но страсть была, и очень сильная. Я чувствовал Анну – необходимой. Чему-то во мне она страстно отвечала: и голосом, низким контральто, и рыжеватыми, жесткими волна волос, и «умными» движениями своего мускулистого тела, и даже твердой неуступчивостью в спорах.

Я видел, что она по-своему, но приблизительно так же относится и ко мне. Она сама, первая, поцеловала меня, – в передней как-то, провожая. Поцеловала неловко, неумело (восемнадцать лет!), но без всякой робости, со властью, и поцелуй этот я почувствовал, как «наш».

И потом, всегда, – не очень, правда, часто, – выходило, что она первая обнимет меня крепко, властно, наклонит мою голову и поцелует. Я же – не то, что не смел сделать этого, – почему бы не сметь? – но мне нравилось вот именно это ее движение ко мне, я ждал его и страстно шел навстречу.

Я не слабый и не робкий человек; но в этой девушке, во всем ее существе, было что-то, что давало мне тонкую отраду ей подчиняться, идти за ней. Капризная женская властность мне известна. В Анне было совсем не то, но – простое, прямое что-то, естественное для нее, потому и влекущее. Мы были женихом и невестой; а порою, как ни странно, нельзя было разобрать, кто из нас жених, кто невеста.

Находили на меня, впрочем, полосы буйства: я вдруг начинал не уступать, спорил с горячностью, почти с раздражением, и радовался, когда брал верх. Но до серьезных ссор и тут дело пока не доходило: у Анны был ровный характер, а дуться она и вовсе не умела.

Профессор (не из очень знаменитых), старик и чудак, мало на что обращал внимание. К нему Анна относилась равнодушно: была близка с матерью.

За чаем, по вечерам, мы сидели чаще втроем; лишь изредка вылезет профессор, в халате, добродушно шутит: «Пришел проведать своих Анн и юношу…»

Дочь он звал «Анна-большая», а жену «Анна-маленькая». Моя Анна вышла в отца, – и крупностью, и рыжеватыми волосами (у профессора они с проседью); она, действительно, казалась «большой» перед матерью. Да и не всякий бы и поверил, что эта худенькая женщина, черноволосая и задумчивая, мать Анны. Я, при первом знакомстве, подумал: не мачеха ли? Не вторая ли жена профессора? Но оказалось не так.

– Вы находите маму молодой? – спросила меня раз Анна. – И правда, я совсем на нее не похожа? Все это говорят. Ах, мама живет такой своей жизнью, она, кажется, никогда не состарится… У меня есть ее портрет, девический. Совсем та же, только платье другое. А ведь моложе меня была, когда замуж выходила!

Очень любил я наши вечера за чайным столом. Если разговор переходил в спор с Анной – Анна Ромуальдовна была чаще на моей стороне. Немногословна, впрочем; покачает, улыбнувшись, темноволосой головой и скажет два-три слова, очень просто и тонко, покраснев, как девочка.

Раз, – это было уже зимою, а свадьба наша предполагалась в феврале, – мы с Анной жестоко поспорили; тут я переспросил – она замолчала. Но я чувствовал себя в ударе (полоса буйства нашла) и продолжал говорить. С предмета спора, – о какой-то книжке, – перескочил к рассуждениям вообще, чуть ли не о философии искусства заговорил, чуть ли не о стихах, наконец… Анна слушала, сдвинув брови… Но в пылу вдохновенья я взглянул на Анну Ромуальдовну – и невольно остановился: так прекрасно было ее лицо. Все оно – внимание; во взоре, робко вопрошающем, в полуоткрытых губах что-то детское или девическое. Кого она мне напомнила? На кого она похожа? Лишь через минуту встала передо мною любимая картина Мурильо: нежный овал розовато-смуглого лица, черные завитки около ушей, и внимательный, полуудивленный взор широко открытых девических глаз. Как он пронзал меня всегда, – этот взор!

Возвращался домой, ночью, задумчиво. Около Летнего Сада долго стоял, глядел на деревья в голубых, от луны, шубах, и на голубые, снежные пространства Марсова поля. Тонко визжали где-то полозья, хрустели редкие шаги. Томленье странное мной владело. Я думал об Анне… Ромуальдовне? Нет, об Анне. Да, и об Анне Ромуальдовне тоже. О них обеих?

В следующие дни томленье не прошло. Все глубело, тяжелея, и стало порою выливаться в раздраженье. Я соскучился, и так как люблю быть пред собою откровенен, то и спросил себя честно: а может быть, я уж не в Анну влюблен, а в ее мать?

Но так остро и горячо Анну почувствовал, что было яснее ясного: в Анну я влюблен.

Однако…

Я сидел у себя в кабинете, поздно, и курил, когда в первый раз пришло мне на ум, что я влюблен в двух.

Расхохотался. В двух! Это еще что за блажь! «Марья Антоновна! Анна Андреевна!» С которой же удаляться под сень струй? Все-таки с Марьей Антоновной, так как «Анна Андреевна», иначе Анна Ромуальдовна, «в некотором роде замужем»…

Но я чувствовал, что люблю их одинаково сильно, и лишь тогда любил сильнее одну, когда мысленно от нее отказывался ради другой. Сильнее ту, от которой отказывался.

Я смеялся, я издевался над собою, но, честное слово, тут не все смешно. Совсем не смешна была моя боль и ожог этой двойной любви. Самый настоящий ожог, с которым я не знал, что делать и которого не понимал.

Только тогда был счастлив… нет, не счастлив, а чуть-чуть отдыхал от моего страданья, когда обе оне сидели со мною вечером, обе Анны. Но и тут минутами задумывался, терялся, не слышал вопросов.

Анна, в передней, как прежде, обняла меня. Я жадно отвечал на ее поцелуи. Это была минута забвенья. Но чуть вышел – мурильевские глаза взглянули на меня, и так я и заснул с чувством боли, измены «ей»… и себе.

Конечно, все-таки думал, что это пустая блажь, воображение, наваждение, что обойдется. Но не проходило, раздражался я все сильнее, и уж не спор начинал с Анной, а прямо ссору.

И, наконец, случилось: однажды Анна, не отвечая мне, встала, бледная, и быстро вышла из комнаты.

Я бессмысленно поглядел ей вслед. Бессмысленно перебирал на столе какие-то альбомы, когда появилась в дверях Анна Ромуальдовна.

– Зачем вы с Аней… так не мирно живете? – сказала она тихонько и немного запинаясь. – Если, может быть, вы не… то есть, если вам она…

Я пробормотал «нет, нет»… Оба мы смотрели друг на друга растерянно. Отлично помню, что у нее был растерянный взгляд.

– Если Анна не хочет, чтобы я приходил, я не буду, – сказал я внезапно (и неожиданно для себя). – Когда захочет – может меня позвать.

Не прощаясь, мало понимая, что делаю и зачем, я повернулся, не торопясь надел в передней пальто и пошел домой.

Затем началось мое безвыходное сиденье дома, в отупении. Чего я ждал? Что намеревался сделать? Чего хотел?

Ничего. Ничего. Может быть, если порыться в памяти и довести до слов мое тогдашнее бессловное хотенье – это выразится так: чтобы пришла Анна, я бы ей все рассказал, она бы все поняла и решила бы за меня, как дальше, а я бы только ей покорился. Но уж слишком хорошо я знал, что это невозможно, а нелепые, совсем невозможные хотенья мы инстинктивно и до мысли не доводим.

Мысль обыкновенная, самая естественная, – уйти от обеих, – была, конечно. Но как-то не во мне, а около меня. Я видел ее собаку, словно чью-то чужую. Выход, очень годный для человека в моем безвыходном положении, но – не для меня.

Зимние сумерки. Я даже не помню, которые это были сумерки, которого дня.

Лампу зажег, было, но потушил. К чему? Все равно лежу на широком диване, среди надоевших подушек, в тупости, без дела, даже курить не хочется.

Какая противная тишина. И в квартире (я живу один) – да и за ярко-лиловыми четырехугольниками окон та же как будто тишина. Окна мои – высоко; в них ничего нет, кроме этой ровной-ровной лиловатости. А слышно… что может быть слышно снизу, с улицы зимней, хотя место и бойкое, угол Моховой? Ничего не может быть слышно. Ну да, это просто зимняя, снежная, сумеречная, фиолетовая тишина.

И все-таки противная. Душная. О, как хочется звука! Хочу, хочу, хочу звука…

1 2 >>
На страницу:
1 из 2