Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Хлеб жизни

Жанр
Год написания книги
1901
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Хлеб жизни
Зинаида Николаевна Гиппиус

«Знаю, меня упрекнут в легком, поверхностном отношении к вопросу громадной важности. Но ведь я не берусь ничего решать; я только выскажу свои, может быть, отрывочные мысли, с осторожностью касаясь предмета, который, конечно, требует серьезного и специального изучения. Пусть же простят мне люди, отдавшие себя жизни, запятые тем, как напитать своих братьев хлебом телесным, удрученные мыслью о всеобщем равенстве, количестве рабочих часов и т. д. Они не сочтут себя моими единомышленниками; а между тем, мне кажется, что они правы, если, ни в чем не изменяя своих мыслей, еще прибавят к ним нечто, логически необходимое…»

Зинаида Гиппиус

Хлеб жизни

I

Знаю, меня упрекнут в легком, поверхностном отношении к вопросу громадной важности. Но ведь я не берусь ничего решать; я только выскажу свои, может быть, отрывочные мысли, с осторожностью касаясь предмета, который, конечно, требует серьезного и специального изучения. Пусть же простят мне люди, отдавшие себя жизни, запятые тем, как напитать своих братьев хлебом телесным, удрученные мыслью о всеобщем равенстве, количестве рабочих часов и т. д. Они не сочтут себя моими единомышленниками; а между тем, мне кажется, что они правы, если, ни в чем не изменяя своих мыслей, еще прибавят к ним нечто, логически необходимое.

Те же, кто считаются моими единомышленниками, – упрекнут меня в другом: они скажут, что я повторяю старые, известные мысли, сделавшиеся общими местами. Потому что я буду говорить о хлебе для тела и хлебе для духа, о их равноправности, равнонеобходимости в каждый данный момент для каждого человека, о их фактической жизни. А для этого уже есть готовые, часто повторяемые слова и фразы: «Надо соединить жизнь и религию! Надо освятить жизнь! Надо религию сделать жизненной! Надо все любить!»

Отличные слова. И как будто даже ясные. Как будто даже и рассуждать дальше нечего, а прямо приступать к действию, к воплощению слов: начать освящать жизнь, начать любить все и т. д.

А между тем никаких начинаний мы не видим; никаких воплощений нет. Мысль, в истинность которой мы верим, не может сделаться для нас слишком известной, старой – до своего воплощения; вернее – предположить, что она молода, что мы ее не знаем. И действительно, бывают слова ужасно милые и хорошие, но с притворной ясностью. Они опасны, они гипнотизируют, особенно, когда их часто повторяют: давно веришь, что им веришь, и даже того не понимаешь, что их не понимаешь. Это – догадки, пусть верные, – но все-таки догадки. Для того же, чтобы слова и догадки сделались мыслью, и для понимания мысли, – нужна возможность последовательных представлений. То есть если это – ступень, то чтобы и лестница существовала, а иначе это будет лишь перекладина где-то вверху, в воздухе, виселица или… насест. Боже меня сохрани, сравнить действительно глубокое сочетание слов: «Надо соединять религию и жизнь» – с такими перекладинами; ведь об этих-то словах я и буду говорить; а думаю только, что не лишнее нам посмотреть, каковы нижние ступени лестницы, к ним ведущей, понять, что мы, повторяя хорошие слова, – не знаем, в сущности, ни какую религию подразумеваем, ни какую жизнь, ни как их соединять, ни того даже, почему это «надо». Мы все хотим что-нибудь сделать; но, не зная, что делаешь, можно делать, а сделать ничего нельзя.

И я иду навстречу суждениям и осуждениям моих «единомышленников», говорю о первых, самых наземных, ступенях, хотя, может быть, и придется мне говорить о вещах известных, о словах, уже произнесенных. О, эти старые слова, милые – и самые страшные – притворно-ясные! «Надо любить всех»… «все»… «надо начать любить»… Любить! Вот, кажется, самое старое, известное, понятное слово; а какой человек, если он искренен перед собою, скажет: я понимаю, что оно значит? Но не отвлеченными, пока неразрешимыми, вопросами я буду заниматься. Я хочу говорить о человеческой природе, об ее здоровых потребностях, о моменте нашего теперешнего сознания и о том, как сделать, чтобы нам жить было лучше. Словом, о том, что должно быть, – на основании того, что есть.

II

Что же есть?

Есть люди. Есть их история.

История – рассказ о человеческом голоде. В самом деле, история, – равно и теперешнее наше наблюдение над жизнью, – говорит нам только о том, как люди хотели есть, как стремились утолить голод, как достигали или не достигали утоления. Всегда в них было два голода, органически связанные, и утоление, – или подобие, или предчувствие его, – достигалось лишь там, где между ними сохранялось наибольшее равновесие, где они более были слиты. Действительность голода похожа на общепринятую, может быть, отчасти условную, двойственность самого человека. Тело – и дух. Казалось бы, это для нас – одно; мы не можем себе представить ни человека без духа, ни человека без тела; а между тем и понятие двух существует, ибо оно верно. Так, мы всегда видим сосуд – его внешние стенки; и всегда знаем, что есть внутренние стенки; они разнятся, но сосуд один. Из этой простой, азбучной единодвойственности человеческой природы, как следствие, такая же единодвойственная потребность – двойной голод, одинаковой силы, дающий равные, хотя, может быть, различные страдания, когда он не утолен. Мало того: двойственный голод только тогда не причиняет смерти, когда он утоляется одновременно, ибо всякая секунда полного разрыва единодвойствености для природы человеческой смертельна. Повторяю, мы можем лишь видеть внешние стенки сосуда; он долго еще кажется нам целым, когда разрушение начинается с внутренних; по ведь это одно вещество, и смерть пройдет насквозь.

Различие между стенками, внутренней и внешней, при полной их равноценности, конечно, существует; хотя бы в том, что внешними мы, люди, обращены друг к другу. Различие создало и различное к ним отношение, не всегда останавливающееся, однако, на различности, а переходящее в разнооцениваемость. Так, голод тела, заботы о его утолении то считаются менее важными, менее «благородными», менее нужными, чем голод духа, а иногда и постыдными, – то, наоборот, голод духа как бы забывается, и на первый план ставится хлеб, настоящий хлеб, ржаной или пшеничный, и думают, что его довольно для жизни. А уж после напитания этим ржаным или пшеничным, можно погадать и о другом питании. Но упускают из виду, что во время этого частичного питания внутренние стенки разложатся и смерть пройдет насквозь.

Такое преимущественное отношение к одной из двух частей целого должно, конечно, все более и более стираться с расширением нашего понимания; но различное отношение остается определенное и, при условии неразрывности целого, не меняет ничего. Об этом речь впереди, а сначала надо сказать, что именно я считаю хлебом духа и хлебом плоти.

III

Совершенно отдельно, в чистом виде, эти два понятия и не существуют в жизни, ибо они оба – условие жизни. Вернее сказать – двух хлебов нет. Принимая хлеб, ржаной или пшеничный, мы принимаем и воду, на которой замесили тесто. Хлеб виден и явен, вода не видна, хотя без нее не было бы и хлеба. Но воды может быть мало: хлеб крут и похож на камень; или много: хлеб не питателен и клеек. Общественная жизнь, культура, наука, социальные и экономические устройства, политическая борьба, взаимные отношения полов – все это хлеб телесный, тот, о котором сказано, что им будет жив человек, – хотя и не им одним.

Хлеб духа – только единственный: понятие Бога. Слово «религия» слишком широко, я его опасаюсь, его надо оговорить, чтобы ясно было, в каком смысле я стану его употреблять. Даже слово «Бог» – слово слишком общее. И его необходимо более определить. Хлеб духа нашего – понятие Бога как отца, Бога, имеющего с ним связь, с нашим духом, а следовательно, и с нашей плотью, а следовательно, и с нашей жизнью. Даже по самой сливаемости этого понятия с жизнью мы можем судить о его единой истинности; равно как по сливаемости, хотя бы в возможностях, жизни с ним – мы судим, истинна ли и верна ли наша жизнь.

Хлеб нашего века крут, как камень. Вода есть (ведь без нее не было бы хлеба), но воды мало, и все меньше, и хлеб все черствеет. Напрасно и стараются его раздать всем поровну: братья обломают об него зубы и все равно умрут с голоду. А ведь это мечта многих и многих, не замечающих, что сами они смертельно больны: сунут всем по равному куску каменной ковриги. А пища для души? Никто ее не отрицает, сохрани Боже! Вот когда каменная коврига разделится, через некоторое время можно подумать и о «духовной нище»: народное образование, всякое обучение, развитие, культурность… Ну, а еще? Больше ничего. А если ничего – то опять болезнь и смерть, потому что все, что они называют «пищей духовной», – есть пища телесная, та же страшная, черпая, железная просвира. Но, скажут мне, в программу общего образования, «духовного питания», входит и обучение Закону Божиему. И как раз такому, подходящему: понятие о Боге как об отце. Вероятно, что-то тут не совсем так: обучение это занимает свой час среди других общеобразовательных предметов и нисколько не умягчает каменной ковриги, а точно в воздухе висит, отдельно, никуда не приложимое. Если мы спросим питателей тела по совести, зачем допускают, впускают они это обучение, они скажут: во-первых – таков правительственный строй… а во-вторых – это может быть полезно в смысле нравственности.

Больны учителя – больны и ученики. Кто, понимающий слово «Отец», не поймет, что слово «нравственность» – слово пустое, совершенно не нужное людям? Они прикрывают им свое проклятие, свою отброшенность от Отца. При Нем это слово лишнее, оно меркнет, как свеча в ясное утро. Наравне с общественностью, политикой, с наукой практической – нужно назвать хлебом тела и чистую науку, и искусство. Я нарочно упоминаю о них отдельно: искусство и пауку не одни материалисты издавна привыкли считать «пищей духовной». Искусство в особенности – оно легко поддается обожествлению. Творят кумир, который зовут потом всю жизнь Богом. И умирают от голода, вместе со своим Богом, потому что это лишь верхняя корка все той же ковриги, хлеба телесного, необходимого, святого – но и убийственного, когда есть лишь он один. В самом деле, разве мы не видим, что одно то искусство живо и может назваться истинным, которое доходит до молитвы, до понятия Бога – и сливается с Ним? Не само становится Богом – а именно сходится, сливается с ним, хлеб тела соединяется с хлебом духа, и они оба тогда – одно, хлеб жизни. Люди чуяли это во все времена. Эпоха, когда искусство, хотя бы с исторической соответственностью, было менее оторвано от религии (как и религия была менее оторвана от жизни), – как-никак зовется эпохой «возрождения», и напротив, в более позднее время, когда искусство начали обожествлять, видеть в нем самом его цель и конец, возвратили его в него же, мы чаще и чаще слышим страшное слово «вырождение». Тут, конечно, лишь слова, созданные людьми; но исторические слова иногда бывают знаменательны.

Искусство для искусства – это змея, кусающая свой хвост. Это тесный склеп без двери. Это – черствый кусок хлеба, закинутый в угол и потому проклятый, не доступный волне живой воды, которая могла бы сделать его хлебом жизни. И чем он закинутее, отдельнее, чем плотнее частокол, замыкающийся вокруг искусства, то есть чем чище искусство, чем чище наука, – тем более черствеет этот хлеб, становится почти негодным даже и для тела. И тогда – идет Вырождение. Идет Смерть.

IV

Не более годно для нашего питания, для поддержания жизни человеческой, и клейкое, вязкое, мокрое тесто, которое избрали люди, поставившие впереди пищу духовную – «понятие Бога». Они тоже больны. Забыв, что и внутренние, и внешние стенки сосуда – нераздельны до единства, – они возненавидели внешние во имя внутренних и разрушают их. А ведь опять смерть пройдет насквозь. Я говорю об истинно монашествующих, ибо они истинно проникнуты злобой против плоти. Эта злоба со строгой последовательностью вытекает из религии, как она понята ими. Такая религия (действительно ли она религия – «понятие об Отце»?) не может, конечно, и стремиться к слиянию с жизнью, она вся направлена против жизни. Это – болезнь смертельная и мгновенно поражающая, и смерть тут даже более явная для нас, потому что это смерть тела. Каким же образом единственная религия, словесно заключающая в себе «понятие о Боге, как об Отце», – могла выродиться в религию смерти тела, отвержения хлеба и плоти?

Теперешний строгий последователь этой религии должен с омерзением взирать на свое тело, как на ненужную, хлопотную и вредную вещь, с проклятием отвергнуться от всякого хлеба телесного – науки, искусства, культуры, общественности, денег – и только ускоряет разрушение плоти. И если бы сейчас все люди обратились в христианскую религию, как она теперь понята, приняли бы ее неотступно и полно – смерть пришла бы раньше конца, земля стала бы необитаемой, и не по воле Пославшего нас, а по нашей собственной воле. Но человек еще жив и любит то, что он жив. И потому даже признающие разумом эту смертельную религию, даже принадлежащие ей – не могут быть строго последовательны (за некоторыми исключениями, конечно), а идут на беспрерывные компромиссы, которые, впрочем, мало чему помогают. И вот перед нами два стана. Враги ли или друзья эти люди – они и сами не знают. Только все несчастны, кто сознательно, кто бессознательно. И люди хлеба телесного, и люди хлеба духовного, люди жизни и люди религии – чуют, что им надо соединиться. Но как? Где? В чем?

«Понятие Отца» – выразилось в христианстве. Христианство идет против жизни – историческое христианство. Но религия нужна. Значит, надо взять, что есть, хотя бы с ограничениями, ну, хоть попытаться… Так думают люди, грызущие окаменевшую корку современной культуры, – и точно, пытаются, и ничего не выходит. Тянутся, почти помимо воли, к хлебу телесному, чтобы им не умереть, и убежденные последователи исторического христианства; они пытаются, хотя бы с компромиссами, втиснуть свою религию в живую жизнь. Они говорят: ну, хорошо, это не так, но мы готовы допустить, попустить, простить ради слабости (какой?). Компромиссы растут, прямота совести гнется и там и здесь – а оба лагеря так и остаются разорванными и в скорби великой. Мне иногда мир представляется большой площадью, где люди в черных одеждах ходят, все ходят, не сталкиваясь, между людьми в красном. И ходят, точно по рельсам, правильно, так, что красные встречаются с красными – и только видят черных, проходя мимо, а даже и дотронуться до них не могут.

Интересно проследить, в самом деле, какую роль играет в нашей общей жизни историческое христианство и лик этой религии – церковь? Нас крестят, записывают в книгу; мы крещения не помним, как будто его никогда и не было. Потом уроки Закона Божьего в гимназии; то «обучение», наряду с другими общеобразовательными предметами, которое не связано не только с этими другими предметами, по даже не имеет никакого, по-видимому, отношения и к тому домашнему детскому Богу, с которым иные, счастливые растут в семье до гимназии. Эти редкие, легкие, не важные для гимназиста уроки стоят особняком от всей жизни его. Копчена гимназия; в университете – богословие, те же уроки, по еще менее для меня важные, еще более чуждые моим главным целям и заботам, потому что я хочу, положим, быть юристом. Кончен и университет; заботы увеличиваются, нужные, необходимые – хлеб, жизнь, дела. Потом любовь – я венчаюсь; аскетическая религия идет тут на большой компромисс – по я его и не замечаю почти – некогда: дети мои будут законные, с этой стороны я спокоен, а вот в жизнь мою врываются новые заботы, мелкие, нудные, серые, бесконечные и ужасно бессмысленные, но несомненно нужные. Аскетическая религия не смогла – да и не могла – войти в мои нужные заботы, не оросила, не умягчила моей черствой корки, и потому сама осталась не нужной мне.

Но черствая корка все-таки черства, я этого не забываю, потому что страдаю. Я голоден. А где, у кого искать духовной пищи, «понятие Бога как Отца», – если допустить, что из Евангелия оно уже взято, если оно оттуда выходит, как осуждение плоти и жизни? Я верю, что мои жизненные заботы о прокормлении, о жене, мои веселья, моя радость от искусства, моя работа, моя служба – необходимы, верпы, что они – добро; если я не буду верить – то не могу ни служить, ни есть, ни радоваться. А между тем, мне велят лежать на полу и каяться в заботах, в радостях, в еде. Но ведь покаявшись – я опять должен идти работать и жить, как бы покаявшись в покаянии, а потом опять падать ниц перед Богом (а ведь отец никогда бы не допустил обращения к нему детей на коленях, в унижении, от любви бы не допустил) и взывать: «Кто творит таковая, яко же аз? Яко же свипия лежит во калу, тако и аз греху служу: но Ты, Господи, исторгни мя от гнуса сего». Сколько бы я так не перебегал – я не стану счастливее. Не умягчится каменный хлеб моей жизни, долго буду грызть его, а потом все-таки умру от голода.

V

Прежде чем продолжать речь об этих двух станах, тянущихся друг к другу и не слитых, я хочу сделать маленькое отступление в область примеров, взять один из ближайших и показать, что всегда, всякая «религия», всякое понятие Бога, стремится в жизнь и что оно по существу не вовлекает в жизнь, если это не «понятие Бога как Отца». Даже допустив, что оно – хлеб духовный, – мы должны стоять над ним праздно; не всякая пища для человека съедобна. Я говорю о «философских разговорах» Минского. Они не кончены[1 - Печатались в журнале «Мир искусства» С тех пор книга Минского вышла отдельным изданием (Примеч 1907 г.)], но «рождение Бога совершилось»; поэтому можно и говорить об этом Боге. Не хочу вдаваться в литературную критику; она к делу не относится. Скажу прежде всего, что эта книга (это, конечно, книга) удивительна: множество о ней приходилось слышать мнений – и все они, все до одного – кажутся верными. «Очень интересная вещь, глубоко продуманная». Да. «Ужасно тяжело читается, трудно понять, куча ненужных иностранных слов, и рассудочно, а лирика безвкусна». Тоже да. «Позвольте, это буддохристианство!» Может быть. «Это пантеизм, только наоборот, с хвоста!» Конечно. «Если это все и так, то, во всяком случае, оно никому не нужно и даже не забавно. Камень в укромном углу, где он даже не мешает». Увы, да. Каждое из этих мнений односторонне – и все по-своему верны. Что же, собственно, говорит Минский? Кто его Бог?

Скажу в двух словах, насколько Бог Минского уже понятен в первых напечатанных «разговорах».

То, что есть, – не может быть. Минский доказывает это, насколько могу судить, – со стройной логикой, со всем оружием разума. Но хотя того, что есть, и не может быть – оно все-таки есть; это противоречие устраняется признанием Бога, который, таким образом, и есть – «Не Может Быть». Ясно, что Бог «Не», Бог, которого мы, существующие, убиваем, вытесняем оттуда, где мы есть, тем, что мы есть, – не только не Отец, но вообще Бог, не имеющий к нам никакого отношения, как и мы к нему, ибо мы и он – взаимно друг друга исключаем.

Сознание этой истины – и есть «религия» Минского. Если такое сознание, говорит он, сделается достоянием каждого – жизнь человеческая изменится. Как она изменится – Минский не объясняет, не определяет. Естественно, потому что этого представить себе нельзя. Возможно, что люди, пришедшие к сознанию такой «истины», умерли бы или впали в тихий идиотизм; но это лишь предположения, ни на чем не основанные; я не знаю, и потому именно не знаю, что подобная «религия» невосприиимаема человеческой природою – религия четвертого измерения. Мне даже все равно, если тут действительно «истина». Она пройдет сквозь человека, а он ее не заметит; она – безотносительна. Это не хлеб тела – ибо это понятие о Боге, хотя как не Отце. Это – для нас – просто ничего, пустое место.

Но создающий религию – любит ее и, из-за любви, еще не видит, что и его она не спасет: ведь в нем та же, наша же, человеческая природа. Он знает, что религия крепка лишь жизнью, и потому хочет ввести ее в жизнь, говорит, что жизнь от нее изменится. Но раньше надо дать религии лик, поставить ее на ноги, осветить ее символами – и это Минский старается сделать.

Тут в его обещаниях уже есть некоторая определенность.

Мы готовы слушать его обещания – но можем и не слушать. Когда человек или умрет, или вообще так изменится, что потеряет свойство чувствовать голод – тогда, может быть, он и полюбит пустоту, и станет она ему нужной. До тех же пор человеку нужен другой человек, хлеб, работа, обязанности и, ежели свобода – то последняя, высшая, которое есть высшее повиновение: «не моя, а Твоя да будет воля». И пока все это человеку нужно, то есть пока он человек – ему нужен Отец, а не пустота, хоть и божественная, не пустые молитвы, молитвы для молитв. Никогда пустые храмы не построятся на нашей земле – потому, что нет для них земного камня.

Таким образом, логическая истина Минского (пускай это будет истина!) – не религия, ибо она не приемлема жизнью и, как религия, не может иметь ни одного последователя, даже своего собственного творца. Если бы в ней было больше спутанного, неясного, какая-нибудь тень, которую можно бы принять обманно за тень надежды, или страха, или того, что люди зовут любовью, – то из нее, очень вероятно, образовалась бы небольшая секта. Для секты в этой «религии» есть материал, а именно «не» – отрицание, разрушение. Впрочем, и самое «не» тут слишком выявлено, его нельзя понять внешним образом, в виде протеста, как оно нужно для секты. Тут оно имеет свой, к тому же чересчур обнаженный вид и делается бессильным, бездейственным, отходит в пустое пространство. Удивительная вещь – секты, и наши, и вообще все: их сущность, их сила – именно протест, отрицание несектантского. Самое зарождение их – отрицание. «У вас так, а у нас не так» – вот на что обращено главное внимание сектантов. Я ничего не утверждаю, для этого нужны знания более глубокие, специальное изучение дела – но мне кажется, не одна секта, сделайся она вдруг господствующей, очутилась бы в странном положении – без почвы протеста, без надобности в пропаганде своих «не». Даже секты не религиозные, а нравственные, но мнящие себя религиозными и потому старающиеся втиснуться в жизнь, – и те питаются почти одним «не»: не надо обрядов, не надо курить, не надо пить, не надо ходить на войну – опять это: у вас так, а у нас не так. Пропагандой своих «не» и держатся рожденные от «не» секты.

Пропаганда их единственное дело, или, вернее, призрак дела, потому что жизнь их все-таки в себя не пустила. Ни одна не создала – церкви. Церковь, прежде всего, понятие единости; она не допускает ничего невходимого в нее, а видит только не вошедшее, смотрит внутрь себя, на свое «да», и не сравнивает его ни с чем. Такая церковь, такой лик религии «понятие Отца» – и войдет в жизнь, сольется с нею, наполнит ее, пронижет ее, как дух пронизывает человеческое тело – если только они еще не одно.

VI

Впрочем, пока интереснее говорить о том, что есть, о двух (враждебных или дружеских?) станах людей, умирающих с голоду и не могущих соединиться. Конечно, компромиссы, уступки не помогают ничему. Уступки всегда оскорбительны, они отталкивают того, кому уступают. Я боюсь сказать, что тут нужна любовь; любовь нельзя создать, когда ее нет, даже если она и нужна, да и неизвестно, что собственно значит «любовь». Таким образом, сказать «нужна любовь» – все равно, что не сказать ничего. Нужно пробить стену, разделяющую два лагеря. Хорошо, но как? Откуда начать? Мы боимся начинаний, потому что стыдимся малого. А не надо ли терпеливо стукать долотом, не смущаясь, что падают вниз мелкие пылинки и углубление едва видно? И сто рублей составлено из первой, второй, третьей… копейки, зачем же пугаться и стыдиться копейки?

Вот мы, бедные, голодные люди, у стены на стороне хлеба плоти, с нашей наукой, культурой, искусством, повседневными заботами, любовью к нашим детям, службой, обязанностями. Мы их не отдадим, но нам нужно, чтобы их облила волна живой воды, и мы уже знаем, почти все, – что эта вода – понятие об Отце и Сыне. Да, и Сыне, потому что только Сын углубляет, утверждает и оясняет до конца понятие об Отце.

И ежели там, за стеной, – люди, действительно имеющие эту пищу духа и алчущие жизни, – мы не можем не встретиться с ними в наших таких усилиях разбить камень стены.

Разделение единодвойственной пищи, тела и духа, жизни и Бога, – создало и два отдельных слова – общество и церковь. Мне хотелось бы знать, которым из них можно назвать собрание людей в первые века христианства? Что это было, церковь? Нет, потому что между ними были и внешние связи, общие интересы общей жизни, взаимные реальные обязанности, внехрамные, телесные. – Значит, это было Общество? Нет, потому что эти общие интересы общей жизни родились одновременно и в зависимости с понятиям Бога – Отца и Сына. Что это не была ни секта, ни община – ясно само собою: это (церковь или общество) было в то время единое, обладающее понятием об Отце, создалось не отрицанием, не отпадением, не протестом, выросло не на «не», а на «да». Если и был протест – то уже по создании, а не активный, не наступающий, а лишь обороняющийся.

Я думаю, и пропаганда не была там главным, единственным «делом» – для общей массы людей, для всех членов, как это бывает у сектантов, когда секта, не имея места в жизни, держится ликом религии – храмом и проповедью.

Я не забываю сотен годов, прошедших со времен первого христианства; история преобразила наше сознание, уточнила, обострила, объяснила наши желания; мы не хотели бы и даже не могли бы принять прошлое, каким оно было, в том соответствии. Тогдашние люди подошли к колодцу и наполнили свои сосуды до краев, сколько вместилось. Наши сосуды – иные, большие, может быть, – их-то мы и должны наполнить «до краев». Наша человеческая природа не изменилась, и если было тогда слиянье, бросившее свет на историю мира или хоть образ его, значит, – слияние возможно, значит, оно – может быть и теперь, то же, но соответственное нам, теперешним и более совершенное, потому что желанья наши нам понятнее и голод острее и мучительнее.

Трудно говорить с уверенностью о том, что так далеко в прошлом; можно лишь догадываться, получувствовать – полуверить; по все-таки, что же это такое было? Какое слово?

Если и возьмем слово «церковь» – то опять не в нашем, привычном, современном значении. Но другого, слитного, слова нет. Пусть это была церковь; то есть – жизнь людей во всей полноте; жизнь взором Сына Человеческого.

VII

Помимо истории мира – есть и у каждого из нас своя история. И если не все – то многие, более счастливые, помнят еще, что в детстве у них было что-то вроде такого слиянья – детской жизни с детской религией. Не полно, потому что около – жили большие, такие иные! но все-таки намек, предчувствие было; соответственно детскому двойному голоду было и двойное утоление. Утренняя молитва, без которой не дадут чаю; за огнем зеленой лампадки карие глаза того Бога, который любит детей и даст все, чего у него ни попросишь, потому что он еще добрее папы и мамы; тихая гордость своей святостью после причастия; день такой особенный, заветный, с подарками и радостью; Страстная неделя, с куличами, пасхами, вкусными и тоже несомненно Божьими; заутреня, когда ночью будят и, дрожа от холода и ожидания, спешишь в церковь, чтобы не пропустить минуты, когда Он воскреснет, и не как-нибудь, а в самом деле воскреснет, вот только что не видишь Его; пасхальное утро, когда солнышко играет, как видел это Багров-внук; была хорошая погода, чтобы папа простил дурную отметку и чтобы все вообще было хорошо. Если заболеет кто – сначала страшно, а потом вспомнишь, что есть Тот, кого попросишь – и будет, и уже не страшно, а хорошо. Вся короткая, несложная жизнь гнулась под Божьими руками, зависела от Его рождения, смерти и любви, и казалось, что и быть иначе не может.

Но мы стали большими, подошли к большим, которые могут дать нам только то, что сами имеют. Они имеют культуру, искусство, науку; жизнь выросла, вышла из детской комнаты – а религия не выросла рядом. Им нехорошо – по они видят, что это так, и привыкают к мысли, что религия – «понятие Отца и Сына» – неподвижна и если может сливаться с жизнью – то лишь с жизнью детей или прошлых, древних христиан: у них равно нет, не было ни культуры, ни науки, – словом, что это понятие – только им и «под рост». Хлеб тела расширился, приумножился, – но так как вода осталась в том же вечно-малом количестве, то громадный каравай выходит еще черствее, еще каменнее. Выросшие дети хотели бы, по старой памяти, Бога, сливаемого с жизнью, растущего рядом с ними, – а им говорят: нет, такого нет; такой Бог – только для тех, кто прост, как дитя, кто кроток, как голубь. Хотите жизни – живите в ней без Бога; а хотите непременно Бога – будет вам Бог, по тогда прокляните хлеб, радость, любовь и работу. Бросьте их, или даже не бросайте, если никак не можете, вам простят вашу слабость, но вы должны вечно каяться и знать, помнить, что это тлен, гниль, грязь, прах.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2