Оценить:
 Рейтинг: 4.5

В казарме

Год написания книги
1904
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В казарме
Зинаида Николаевна Гиппиус

«У лампочки подмостился Ерзов с иглой, Микешкин чистил пуговицы, а Ладушкин, раскрыв под носом книгу, медленно, не громко и не тихо, не про себя и не вслух, читал Деяния Апостолов…»

Зинаида Гиппиус

В казарме

У лампочки подмостился Ерзов с иглой, Микешкин чистил пуговицы, а Ладушкин, раскрыв под носом книгу, медленно, не громко и не тихо, не про себя и не вслух, читал Деяния Апостолов.

Он каждый вечер так читал, размеренно и негромко, не смущаясь, если кругом разговаривали, и не повышая голоса, если его слушали.

Все к этому привыкли, между разговорами иногда и слушали.

Молодой солдат Дудин, веснушчатый, румяный, как девушка, сидел на своей койке против лампочки, ничего не делал, только иногда молча вздыхал и шмыгал носом.

По койкам уже спали, хотя час был еще ранний. На дворе трещал мороз, в окна, забранные решетками и внизу залепленные (окна были совсем низко и выходили в глухой переулок), смотрела холодная чернота, а лампочка светила с уютной мутностью; под сводчатым потолком казармы было почти жарко: и натоплено, и люди надышали. Пахло немножко керосином, кожей, онучами, тихой прелостью – и свежим, теплым хлебом откуда-то.

– Да, – сказал Ерзов, громадный, плосколицый, усатый солдат с Георгием, таща толстенную нитку за скрипящей иглой. – Должен признаться… теперь это наши воюют, живот кладут, а мы сидим.

– Без охраны тоже нельзя, – возразил Микешкин, ухмыляясь. Он вечно смеялся, за что его звали лупорожим.

Ерзов продолжал:

– Вам что, мужичью, согнали вас сидеть – вы и рады. – А если кто пороху понюхал, в том, должен признаться, при теперешних обстоятельствах сердце горит.

– Да что ж? – сказал молодой Дудин. – Война так война. Теперича меня взяли с коих мест, сюда пригнали, а на войну не пущают.

Микешкин захохотал.

– Ишь, храброй! Куда те воевать, ружья в руках еще не держишь! Учат те – учат…

– Да что. Конечно, мы непривычны. А только что же здеся-то. Один бы уж конец. Я не храброй!.. Куды нам! Да страхов-то везде довольно.

– Вот так солдат! – сказал Ерзов с презрением. – Деревенщина, пахотник, лапотник!

«Был – же – страх – на – всякой душе, – размеренно читал свое Ладушкин. – Все же верующие были вместе и имели – все – общее».

Микешкин прислушался и сказал:

– Ишь, ровно, как мы. Сидим вместях, и никаких. Никто не возразил. Ладушкин вздохнул, перевернул страницу и все читал.

«У множества же…»

– Ишь ты! – опять сказал Микешкин, широко улыбаясь, «…было одно сердце и одна душа, и никто из имения своего ничего не называл своим, но все у них – было – общее…»

– Согнали, значит, ну и живи, – сказал Дудин. – Где уж тут свое. Свое-то тамотка осталось.

Ерзов откусил нитку.

– Эка скула, скулишь-скулишь… Присягу, чан, принимал. И чего там, в деревнище-то своей, покинул?

– Да что, братцы, – вдруг словоохотливо начал Дудин. – Вот хоть бы сказать – бабу покинул. Бабочка у меня молодая, круглая такая, изо всех выбранная. Думка-то, она, была, что идти мне, да в уши нажужжали: не возьмут, мол, тебя, один, мол, глаз неправильный и в боках стеснение. Женись, мол, смело. Я женился, а оно вон он какой глаз-то тебе неправильный! И не оглянуться было, взяли да и угнали. Угнали да и пригнали. Воевать – не воевать, а сиди. Теперича баба у меня молодая, толь-толь взята, обзаконено у нас, – а где она? И жалею я ее, да коли нету ее. Ее-то нету, а грех-то вот он. Без бабы-то не просидишь.

– На что, на что, а на это ты, Дуда, горазд! – захохотал Микешкин. – Наташка-то твоя кажин день тут стреляет. Ничего девка, а только попадет она!

– А грех-то? – плаксиво сказал Дудин. – Теперича эта Наташка самая… Ведь я ей представлял, что в законе я… То есть как ух нет. Чего навязалась? А я к бабам жалостливый. Теперича и там баба, и тут. Греху-то одного сколь! А без бабы не вывернуться. На войне-то, может, оно бы греха-то ятого меньше.

– На военном положении, должен признаться, над тобой мученический венец витает, а потому всякий грех прощен, – сказал Ерзов важно и насупил усы. – Это ты, братец, глуп еще, то и скулишь. Невидаль твоя Наташка! А вот как стояли мы под Пекиным…

Ерзов часто и охотно рассказывал, как он был в Китае, правду ли – неправду ли – неизвестно, но всегда рассказывал все новое, и его любили слушать.

– …Как стояли это мы под Пекиным, – долго без дела стояли, жара это, и в ожидании мы, – будет нынче дело – не будет ли… так вот, должен я признаться, китаек этих там – туча. Так и лезут, прямо сказать – лезут. Жара, скука, сам в неизвестности, – а они, чуть смеркается, – тут как тут. Маячат, роздыху нет. Ну, мы уж, конечно…

– Ай-ай-ай! – воскликнул Дудин. Ерзов внушительно продолжал:

– А греха, должен признаться, никакого и не было. Первое – что военное положение и мученический венец, а затем и то сказать, какой же с ей грех, коли в ней душа язычная, вроде как бы пар, и даже слов ты ей ни малейших говорить не можешь. Пришла – и ушла, и никаких, ровно и не было ее. И которая, эта ли, та ли, – и того не постичь, потому, братец, что должен я признаться, все они, китайки, на одно лицо.

– Н-ну? – сказал Микешкин, расплываясь в улыбку, – А с чего ж так?

– Да кто их знает. Волосы, это, сваляны, глаза вдоль, черноватенькие, нос пупом, а морда рыжая.

– Ры-жая?

– Рыжая. Ну а во всем прочем отношении, должен признаться, ничего, баба как баба. Прильнущая она только больно, а то ничего.

– И много их там, говоришь?

– Беда! Невпроворот. Одно дело – жара, да и скука; пищу же давали хорошую, и водку давали… Француз с нами стоял, так страсть сатанел на китаек на этих. Агличанин – тот крепче, по ем ничего не узнаешь, что он. Француз посвободнее. Ну, конечно, как зачались дела, выведали, что неприятель вблизях шатается, пошли мошки кой-когда летать, китаек этих у нас поубавилось. Спрятались. А вскоре и двинули нас.

С ближайшей койки давно кто-то прислушивался к разговору. Свесилась круглая голова. И густой молодой голос произнес:

– А куцы ж двинули-то? Недалеко, небось. То какая война была! Вроде как угрожение. А не настоящая.

Ерзов, не взглянув на говорившего, с достоинством крякнул.

– Коль бы дел не делалось – и Георгиев бы не давали. Не нашим умом рассуждать. Нынешняя война, слов нет, кровопролитнее по числу жертв, однако что в ту пору, что теперь – одинаково каждый свою грудь под вражескую пулю подставляет, и сколько их, числом то есть, жертв ни будь, а для всякого он сам и есть одна-разъединственная жертва. А что вообще кровопролитнее – это спору нет. Тогда что? Тогда перебитых ну пять, ну десять возов наложить – и того, может, нет. А нынче, – я от его благородия слышал, – ежель все наши казармы наложить, во все этажи, да двор у нас пустой – двор вплотную набить, так куды! Еще мертвых тел останется. Еще столько же, коль не вдвое.

– Ох, Господи, страсти какие! – взвыл Дудин.

– Страсти! И никакой тут страсти нет, потому геройство. Ты мужик, так мужик и есть, а полез бы на окоп, да ему-то, дьяволу, в харю посмотрел, так уж тут не до страха. Тут, братцы, дух в тебе пробуждается, одно сказать – геройский.

Ерзов помолчал.

– Вот это точно, – продолжал он, – должен признаться, мошки когда летают – приятности никакой нет. Свистит-жужжит, хлопнула зря, свалила – и неизвестно откудова. Кто, что, почему? Лежит человек безо всякого удовольствия. Ружья дальнебойные, его-то, дьявола, на пустом месте и глазом не достать – а пуля прет, как дура. Тоже и мы: стреляй, – а куда? У орудия тоже кто: команда – запалит: вспыхнет, оно, шаркнет, – и след простыл. А убило ли – не убило ли – ничего не известно. Это и нынче много так, слышно. Это что! От этого, должен я признаться, дух геройский не возгорается.

– В штыки, што ль? – спросил Микешкин. Ладушкин, не слушая разговаривавших, читал: «… И вышедши за град, стали побивать его…»

– Уж расскажу я вам, братцы, так и быть, про этот про геройский дух, – начал опять Ерзов. – В подробности расскажу, как он во мне разгорелся. Такое было дело.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2