Об одном поэте Максим Алексеевич Горький Впервые напечатано в газете «Волжский вестник», 1894, номер 163, 29 июня. В собрания сочинений рассказ не включался. Печатается по тексту «Волжского вестника». Об одном поэте Был поэт, который умер от нужды, не написав ни одной строчки и поэтому не успев запятнать своей чистой души ни тайным, ни явным презрением к людям, ни поклонением самому себе, ни жадным желанием славы и ничем из того, что вытравляет из душ поэтов то божественное, которое даёт им право на внимание людей. Был такой поэт однажды, поверьте мне, он был, – и я хочу рассказать о том, что помешало ему жить и сделаться известным вам. Он жил на чердаке в кривой и грязной улице, крайней улице большого города, и из его окна весь город был виден ему, неуклюжий, шероховатый, в ясные, солнечные дни казавшийся сверху разжиревшей черепахой, шумной и грязной, радующейся тому, что с неба так много падает на её спину солнца. Он не любил этого города, хотя и жалел его. У него была своя страна, где он настроил иных городов и заселил их людьми иными, чем в этом и во всех других городах земли… Это была беспредельная страна фантазии, где так легко можно заплутаться и где ещё легче потерять силу сердца и ума. Как большинство поэтов, в молодости мой поэт полагал, что этот город, развернувшийся у его ног, живёт не той жизнью, которой нужно жить, чтоб быть достойным счастия, и, полагая так, он считал себя призванным указать истинные пути к счастью, осветив тьму жизни лучами своего вдохновения и смыв с сердец людей копоть низменных желаний соком нервов своих… Тихими ночами он сидел у окна и, вслушиваясь в глухой шум борьбы за право жить, долетавший из города до его ушей и уплывавший в кроткое небо, задумчиво раскинувшее свой бархатный полог, расшитый золотыми узорами звёзд, над землёй, утомлённой бешеной нервностью истекшего дня, – вслушиваясь, он грустно качал головой, потому что сух был этот шум и не слышно было в нём кротких нот, ласкающих сердце надеждой на лучшее будущее. И тогда он брал перо и писал, изливая на бумагу свою любовь и своё негодование, свои укоры и свои похвалы, всё то, чем полно было его сердце… Но всякий раз, как иссякало вдохновение и он читал только что созданное, – глубокая скорбь проникала в его сердце, в то сердце, которое ещё так недавно было полно страстного желания делать жизнь. То, что было написано тут, на бумаге, было очень мало похоже на то, что кипело в душе; вместо могучих мыслей явились холодные, всем знакомые слова, их уже не раз слыхали люди, и вместо новых идей – старые туманные фразы и намёки… И тогда он плакал и негодовал, роптал и вновь принимался писать, тихо смеясь над тем, кто первый назвал муки творчества сладкими муками. Так он жил, мой поэт, до поры, пока с ним не произошло то, о чём я хочу рассказать. Однажды в лунную ночь, когда он, полный жажды новых слов, сидел у окна и смотрел на город, уснувший внизу, и в небо над ним, пышно горевшее живыми лучами трепетно сверкавших звёзд, и весёлых, и задумчивых, – в эту ночь пред его утомлёнными созерцанием глазами мелькнуло нечто прозрачное, как тень, и неуловимое, как сон, мелькнуло, – и голос, который слышало только его сердце, сказал ему тихо, но звучно: «Слушай!» Он не смутился, ибо и раньше с ним говорили тайные голоса, – он не смутился и слушал всем существом своим: – Мы музы, здесь нас три, и с нами прилетели миллионы слов, нужных тебе… Я – первая из всех. Мои слова холодны и красивы, как куски мрамора; это из моих слов создаются вечные творения, которыми могут наслаждаться только избранные умы и сердца. Ты знаешь, только избранным и чистым сердцам доступно полное понимание прекрасного, того прекрасного, которое всегда так чарующе печально. Оно печально оттого, что одиноко и сознаёт своё бессилие смягчить и окрасить собою жизнь в цвета нежные, яркие, возбуждающие радость. Мои слова холодны, как солнечные лучи зимой; их редко брали у меня, но из них создавали только великие творения. Те, что создавали, уже умерли, и воздвигнутые им памятники скоро развалятся под ударами времени, но ты видишь жизнь и знаешь людей, ты знаешь и то, что всё осталось тем же, чем было, когда пел великий Вольфганг и раньше его. Я должна тебе напомнить это, ибо я правдива и для меня нет ни печали, ни радости, ни добра, ни зла, – я служу красоте, и она есть высшая правда, та, которую не разрушат ни века, ни тысячелетия. Хочешь ты взять мои прекрасные слова твоим сердцем и меня в подруги себе? – Зачем? – с грустью ответил мой поэт. – Зачем, когда они и ты так мало влияли на жизнь? Я люблю людей и мои мечты, я хочу счастья всех, я хочу, чтоб жизнь была так же красива и жива, как прибой морских волн в ясный солнечный день, и чтоб она звучала так же легко и музыкально. Я хочу научить людей желать одного только счастья – счастья уважать себя за чистоту и величие своих дум и поступков. Можешь ты помочь мне в этом? – Жизнь – как река, но источники её мутны, ибо они вытекают из земли и по земле льются их воды. Ты хочешь очистить источники жизни? Перенеси их в небеса. Я же служу красоте и знаю, что часто зло бывает красивее добра. И я думаю, что, если бы доброе было так же сильно и так же распространённо, как злое, – последнее было бы предметом твоего желания. Пошло и скучно всё то, чего много. И то, что побеждает, всегда портится и гибнет от гордости, от утомления битвой и от пресыщения победой. Смотри на солнце, – оно вечно молодо и ярко светит всюду, куда проникают его лучи, и для него нет ни зла, ни добра… Это называется быть объективным, и в этом высшая справедливость, возможная на земле. Но тут мой поэт сказал, негодуя: – И в этом нет души. Довольно мыслить, нужно снова научиться чувствовать! Ибо в жизни нет цельных чувств, как нет ничего цельного. Всё разбито и расшатано могучими ударами ума, и слишком много яда подлила в чашу жизни острая, как игла, и глубокая, как змея, мысль человека. Смотри, какие великие умы есть в жизни, но где – укажи мне – великие души? И жажда жизни исчезает. Как коралловые рифы в море, возвышаются среди жизни иные люди, она же кипит вокруг них и разбивает о их твёрдость тех из пловцов, которые жаждут пристать к чему-либо. Все люди хотят одного – счастия, но они ищут его в разных местах… И нужно открыть им глаза и показать путь к истинному счастью… – Хорошо, я ухожу! – сказала первая муза, и раздался холодный и звучный, как звон золота, смех. – Вот я вторая к твоим услугам, и ты, наверное, возьмёшь меня. Мои слова просты, легки, ласковы и так же красивы, как и её. Я сожалею. Я ободряю. Иногда мои слова остры, как иглы из золота, и, вонзаясь в сердце, заставляют его болеть тоской. Я ими вызову слёзы и счастливый смех, – ими я напоминаю о лучшем в жизни. Они звучат, как тёплая музыка морских волн в тихую южную ночь, полную мягких теней, ласкающих глаз, полную грёз, сладко волнующих душу… Тихий, мечтательный свет лунных лучей, шелест листвы, пение птиц – всё это нужно для жизни. И скорбь, и боль, и все желания твои ты перельёшь в слова… – Но люди забыли своё призвание быть великими; ты напомнишь о нём, ты разбудишь жажду подвига? – сказал мой поэт. – Смоет ли твой лиризм копоть взаимного недоверия с сердец людей? Смоет ли он ржавчину эгоизма с их душ, очерствелых в бою за право жить? – Видишь ли, – сказала муза, – я смягчаю и заставляю мечтать о лучшем, чем то, что есть. – Мечтать – это не значит жить. Нужны подвиги, подвиги! Нужны такие слова, которые бы звучали, как колокол набата, тревожили всё и, сотрясая, толкали вперёд. Пусть будет ясное сознание ошибок и стыд за прошлое. Пусть отвращение к настоящему будет беспокойной, острой болью и жажда будущего – страстным мучением. – Ты не знаешь, чего хочешь. Буди любовь, вот всё, что нужно, – сказала муза. – Ах, полюбить – ещё не значит помочь! Мало любить и смягчать; нужно ненавидеть и быть твёрдым. Всё дело в том, чтобы, не забывая себя, помнить о других и, не унижаясь, возвышать. – Я помогу тебе, я! – сказала третья муза. – Мои слова – как бичи и иглы терновника. Ничто так не двинет людей, как удары. О поверь, оскорбления они скорее поймут, чем ласки, они так изощряются, оскорбляя самих себя и друг друга!.. Но они, эти люди, имеют способность привыкать ко всему, и тот, кто любит их, не должен забывать об этом. Для того, чтоб двигать людьми, нужно превзойти их во всём. И нужно быть холодным, как снег, и равнодушным, как камень, чтоб миновать их и не тронуться их стонами. А также не нужно позволять им заметить твою любовь к ним, ибо они сочтут её за слабость и, уверенные в ней, не будут бояться тебя. – Это страшно! – сказал мой поэт. У него было нежное сердце. – Это так. Ты знаешь, ещё в детстве мир услыхал в первый раз проповедь добра; он слышит её до сей поры и всё-таки остался, как и в детстве. Он колеблется, он всё колеблется, – и не хуже ли он нынче, чем вчера? Попробуем же ещё раз прогнать его сквозь строй огненных упрёков и ядовитых уколов совести. Попробуем, – хотя трудно быть более сильным, чем Джонатан Свифт. Тут муза замолчала, а мой поэт задумался. Он почти понял, чем нужно быть, чтоб решиться поучать людей, и ужаснулся той ответственности пред самим собой, которую налагает эта роль. Он вспомнил, что нет виноватых и нет правых, есть только люди, которым хочется жить… И он всё глубже опускался в бездну сомнений, думая о том, как много нужно иметь, чтоб быть живым и справедливым, и как много нужно дать жизни, чтоб, умирая, иметь право сказать: я был справедлив, несмотря на то, что действовал. И, пока он думал обо всём этом, ему вдруг послышался шёпот, и это шептали слова: – Мы просим тебя, как честного и чистого, не насилуй нас! Не слагай из нас гимнов идолам и не отуманивай нами идеалов! Не делай нас двусмысленными, как делают многие из робости, другие из цинизма, третьи потому, что они низки душой. Нужно знать душу каждого из нас, и тогда только мы будем во тьме как звёзды и факелы. И не злоупотребляй нами, не злоупотребляй нами!.. Мой поэт слышал всё это, и ему казалось, что вот его сердце разорвётся от тоски. Когда же всё умолкло, он долго ещё прислушивался к тишине. И ему стало ясно, что, чем бы он ни был, он не будет справедлив, что ответственность пред самим собой за ошибки по отношению к людям не по силам ему, что никакое деяние не пропадает бесследно в жизни, люди же истомились от ошибок, и что ложное учение или совет рождают несчастие. А несчастий в жизни так много, что вся жизнь стала походить на одно сплошное несчастие. И тогда он сломал свои перья и сжёг бумагу. Я повторяю – он сломал свои перья и сжёг бумагу. А потом умер от тоски и отчаяния, полный сознания своего бессилия, полный боли за людей и любви к ним. В сущности же он умер оттого, что был не по-человечески честен. Теперь, когда я рассказал всё это, я должен сознаться, что ничего подобного не было. А если бы было это или что-либо подобное этому, то тогда в жизни было бы меньше необдуманных теорий, незаслуженных упрёков, туманных рассуждений и всего того, чего так много теперь, когда каждый думает, что, умея говорить, он может учить и советовать, указывать и упрекать, и, думая так, засоряет жизнь. А жизнь засорена и без его помощи. Он же, если он хочет очистить её от хлама, – прежде всего пусть очистит свою душу от честолюбия, пусть очистит свой ум от зависимости времени, которое зыблется и исчезает, тогда как идеалы незыблемы и вечны, пусть сознаёт себя и свой путь и только тогда уже пусть осмелится сказать своё слово. Оно должно быть кратко, просто, искренно и горячо, как огонь. В жизни так много учителей, а учащихся мало, учений много, а истина? Кто знает, где и в чём истина? Лучше, поборов торопливое и не всегда чистое желание быть учителем, молча умереть, чем увеличить ложь жизни и умножить ошибки людей. Вот и всё…