Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Офицерша

Год написания книги
1883
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Она не обратила на меня внимания до тех пор, пока кончились занятия. Тогда мы познакомились. Вся она, казалось, была переполнена счастьем. Ребята привыкли к ней и понимали быстро. Скоро вся эта толпа будет читать, будет вносить свет в гнилые избушки, полные мрака и смрада. Душа офицерши, чистая и ясная как хрусталь, не поддавалась никаким опасениям. Глаза смотрели вперед смело и наивно.

Мы говорили с ней долго и открыто. Да иначе и нельзя было: она не понимала фальши. Надо было видеть, как изумленно открывались ее глаза и какое недоумение изображалось на лице ее, когда она убеждалась, что ей намеренно говорят неправду. И это даже тогда, если неправда преподносилась в виде шутки. Свои мечты, свои поступки, мысли и намерения свои – ничего она не скрывала. Все с полнейшей искренностью сообщила она мне, лишь только увидала, что школа меня интересует и что мне не чужды интересы «высшего порядка» (как несколько книжно выразилась).

Она много натерпелась горя. Жизнь недаром наложила на нее какой-то страдальческий отпечаток, резко выступавший, чуть только она переставала говорить о школе и о теперешней своей деятельности. Тогда блаженная улыбка сбегала с ее губ, и они принимали то выражение скорби, которое столь свойственно русским крестьянкам; глаза померкали, румянец уступал место болезненной бледности, вся она как-то сжималась и делалась жалкой и беспомощной.

Во время разговора нашего такая перемена совершилась с ней, когда она отрывочно и неполно сообщила мне свою биографию. Вот эта биография. Училась она в институте, но курса там не кончила. Затем попала в родительский дом, где чахлая мать, тонная и нервозная, и здоровяк-отец, плут и пройдоха, довершили ее образование. Мать внедряла романтическую сладость и в сотый раз заставляла ее читать «Амалат-Бека»[1 - Амалат-Бек – герой одноименной романтической повести Марлинского (Александра Бестужева, 1797–1837). Повесть была написана в 1832 году.], отец убеждал сколачивать копейку и ловить жениха с капиталом. Капиталист не явился, но в деревню пришла рота. Молодой офицерик, с легким сердцем проскользнувши по растрепанным книжкам журналов, преподнес девушке, обезумевшей от лжи и тупости родительской, самовернейший рецепт от всевозможных бедствий. В заключение увлек ее… Отец проклял «негодницу», мать умерла от огорчения, соседи прозвали ее офицершей. Мало-помалу она привыкла к этой кличке. И она была счастлива: завеса открывалась перед нею. Свет бил в глаза. Бесконечные перспективы любви, добра, свободы неудержимо влекли к себе.

Это продолжалось недолго. Денщики растаскали хорошие книжки на «цыгарки», и вместо блистательных перспектив для девушки наступили бесконечные переезды. Из Тамбова полк переходил в Белев, из Белева в Муром, из Мурома в Елец, и повсюду попойки, карты, мелкие волокитства, вечные разговоры о производстве, о порционах, о шагистике… Тоска заедала ее пуще и пуще. Она училась в винт – и бросила. Пробовала пить – и не могла. К счастью, она родила, и ее покинули. Ребенок у ней умер. Измученная, изломанная, разбитая и больная, она возвратилась к отцу.

Отец в то время успел уже спустить на каких-то предприятиях именьице свое и теперь, наученный опытом, обнаглевший и дерзкий, держал трактир. Хриплый орган играл в нем арии из «Травиаты» и привлекал публику. Трактир торговал бойко. С утра до ночи слышались в нем нестройные речи, пьяный бабий визг, дребезг посуды и проворное шмыгание половых. Запах сивухи и пара, овчинных тулупов и сырости, каплями сочившейся с потолка, отравлял воздух.

Здесь-то поселилась офицерша. Отец указал ей место за буфетом. И насмотрелась она, налюбовалась за этим буфетом! Пьянство, невежество, разврат, буйство – все прошло перед ней отвратительной вереницей. И, боже, как горело ее сердце… Отрезвить, научить, просветить хотелось ей всех этих «несчастных» (так она выразилась); но она была слабая, больная, подневольная. Что она делала? – Она ночи напролет плакала и мечтала.

И, в конце концов, во что бы то ни стало, решила быть учительницей.

Долго это решение таила она про себя. А когда сообщила о нем отцу, он обозвал ее дурой. Но тут подвернулись березовские мужики, и она совершенно внезапно очутилась учительницей.

Познаний у ней было очень мало. Все институтское давно испарилось. Никакого понятия о педагогике она не имела, о звуковом методе слышала смутно, книжек Корфа[2 - Корф Николай Александрович (1834–1883) – видный русский педагог и методист, прогрессивный деятель народного образования.] и Ушинского[3 - Ушинский Константин Дмитриевич (1824–1871) – великий русский педагог, один из основоположников русской педагогической науки и народной школы в России, автор книг для первоначального обучения, по которым в течение многих десятилетий учились десятки миллионов детей.] не видала никогда… Но все ее существо было переполнено страстным желанием: водворять грамоту в селах. В грамоте она чаяла спасение. Этого было довольно.

– Какой же метод у вас? – спросил я.

Она не понимала, что такое «метод». И когда я объяснил ей засмеялась.

– А вы видели? Нарезала я кружочки из картонок и на них нарисовала буквы. Вот показываю я эти буквы и говорю: это – мыслете! Они уж и знают. Покажу все, назову, а затем и спрашиваю – ну, отвечают. Это я сама выдумала, – наивно прибавила она и с некоторой гордостью посмотрела на меня, но тотчас же сконфуженно поникла головою и продолжала, как бы оправдываясь: – Я долго думала, и думала сначала по азбукам… Но ведь это ужасно много нужно денег и неудобно же… И вот теперь отлично. О, какие смышленые эти ребята!.. И вы не поверите, как они быстро понимают… Есть уже такие, что знают склады, а ведь это ужасно удивительно…

Я ей сообщил о звуковом методе. Она сначала было задумалась, но немного спустя в смущении сказала:

– Нет уж, знаете ли, я по-своему. Я ведь ужасно глупая – я ничего не пойму! Мне нужно долбить, долбить… А теперь я уж привыкла, и мне очень будет трудно, ежели отвыкать. И вы не подумайте – право же, они отлично понимают… О, это такие умные!.. А вот вы чему научите меня, где бы мне найти такую книжку, чтобы все, все в ней было означено: как учить, как говорить, как что… Право же, я ничего не знаю. И опять вот о чем: где бы купить таких книжек, чтобы они были умные, умные и чтобы очень дешевые?.. Я это для них. Я вот о чем думаю: ну, выучу я их, а что ж они читать-то будут?.. И так придумала, что непременно нужно найти книжки… Но самые, самые дешевые! Я тут недавно купила… – Она быстро вскочила и, порывшись в сундучке, подала мне тоненькую желтую книжку. – Вот видите, «Как нужно жить, чтобы добро нажить». Это очень дешево. Но знаете ли, штука какая… – Она застенчиво потупила глаза и произнесла нерешительно: Нехорошо в ней что-то, не правда… Может, я и не понимаю, но право же странная она какая-то, эта книжка!.. Барин тут… и опять научается, чтоб крестьянин особняк бы заводил… Я не знаю, но право же, мне кажется, это не правда… Вот только дешева она и славная такая, чистая… – Она пристально посмотрела на меня, помолчала и затем, совсем опечаленная, добавила: – Где же я возьму этих книжек?

Я посоветовал ей, что мог. Тогда, успокоенная, она снова пустилась в рассказы о своих учениках. Особенно восхищал ее десятилетний сынишка Василия Мироныча. По ее словам, он обладал изумительными способностями. Он уже читал и начинал писать. Были и еще такие. Были такие, что понимали грамоту как-то сказочно скоро и относились к этой грамоте с серьезнейшим и полнейшим благоговением. При этом она указала на девушку, постоянно жившую с ней, – строгую и задумчивую красавицу Алену.

И когда офицерша говорила о преуспеянии учеников своих, лицо ее как бы просветлялось, и его некрасивые черты получали особую привлекательность.

Я пробыл у ней до вечера. Мы пили чай, ели теплый черный хлеб, посыпанный крупной солью, и уху из свежих окуней. А когда смерклось, она предложила мне посидеть на крылечке.

На дворе едва морозило, – было тепло и тихо. Серые тучи заволокли небо. С юга тянул влажный и ласковый ветер. Ручейки однообразно булькали, нарушая тишину шорохом и звоном. Грязные проталины у крыльца медленно застывали. Лужи подергивались тоненькой пленкой. Серое поле уходило вдаль, пустынное и печальное. На западе, тускло проникая сквозь тучи, желтела заря. И поле, и деревню, и крылечко наше озаряла она умирающим светом, странно и задумчиво. Где-то в конце поселка блеяли овцы и пронзительный бабий голос раздавался явственно и протяжно:

– Ари-и-шка-а-а!..

И затем переходил в быструю скороговорку:

– Аришка, пес тебя закарябай, неси ведро!

Офицерша, плотно завернувшись в поношенную шубку с беличьей опушкой, уже наполовину повытертой, сидела на низенькой скамеечке и, не сводя глаз с потухающей зари, говорила возбужденно и радостно. Чувство какой-то светлой и славной бодрости, казалось, набегало на нее непрерывными волнами и как будто подмывало ее, как будто уносило куда-то… Иногда обращалась она в упор ветру и глубоко вдыхала воздух, мягкий и влажный… Счастливая улыбка почти не сходила с ее губ.

На перилах крылечка сидела Алена. Она тоже смотрела в сторону зари. Но брови ее обычно были сдвинуты, и темные глаза глядели сумрачно и строго. Она чутко прислушивалась к словам офицерши. Иногда какое-либо незнакомое выражение вызывало недовольство на ее лице, и брови ее хмурились еще пуще, но через мгновение она снова походила на изваяние и сидела неподвижная, решительная, внимательная. Ее грубые руки, сложенные крест-накрест, лежали на коленях. На указательном пальце правой чернело чугунное колечко от св. Митрофания.

– И как это не поймут люди, и как это люди не обсудят, что народ – его непременно надо учить!. – говорила офицерша. – Вот вы научите его, посмотрите на него… Я все видела, я к нему так приглядывалась… И право же все, все от невежества!.. Дайте-ка ему книжку в руки!.. И стала я еще думать, стала я припоминать: ну хорошо, ну с благородными я жила… Что же, лучше они? Они ведь, вы думаете, лучше, благородные-то люди?.. Ах рассказать бы вам, какие они!.. – Она на мгновение было затуманилась, причем характерная страдальческая черточка появилась около ее губ, но затем тряхнула головою и с прежней бодростью в тоне продолжала: – Ну, бог с ними!.. А я вот лучше расскажу о пьяных, о грязных, о таких, которые вот вроде диких бывают, и вместо всего-то этого все ж таки лучше благородных…

Тут она всплеснула руками и с увлечением воскликнула:

– О господи, да где же бы мне быть-то, если бы не они, не мужики-то крестьянские!.. Ведь я бы в могиле давно лежала… Ведь я бы на свет-то божий не глядела… Только и было офицерше веку, что засыпали бы землею… Вот я расскажу вам, какие они.

Она глубоко вздохнула, прислушалась на мгновение к ручьям, мерно и слабо звеневшим, и, усмехнувшись счастливо, начала:

– Горе-то мое я вам все рассказала. А вот чего не рассказала. Рота наша в деревушке стояла, в Пензенской губернии. Ну, как пришло мне время родить – бросили меня. И совсем, совсем я одна осталась. Ни денег у меня, ни вещей, сама я больная, слабая… О, как было тяжело и как грустно!.. Ну и что же, пропасть мне по-настоящему-то, – ничего-то я не знала, ничего не умела: лежала да плакала… И думала еще, много думала. Я так думала, что почему это благородные люди – и такие злые они, и чем я против них провинилась. Если бы я виноватая была, ну – так, пускай бы… Но вместо того я совсем невинная. И опять я думала о книжках: как это, думала, там показано насчет любви – без стеснения, и где же счастье?.. И много плакала. И так пришло мне время родить. А на поселке не знали про меня, что я брошенная; думали, что воротится муж-то, возьмет меня… И я скрывалась стыдно мне было… Ну, только пришло такое время: не могла я скрываться; думаю, все равно – пропащая я… И сказалась. Так что ж бы вы думали – я от матери родной ласки такой не видала!.. И ни минуты, ни секунды не была я одна: видят-тяжело мне, и ходят. То одна бабеночка прибежит, то другая… И какие умные, – ведь не станут о горе об моем говорить; ведь понимают, что пуще у меня с того сердце разрывается, – а так, между собой болтают: ругань заведут, споры, песни, играют… Мне и хорошо и покойно с ними. А одна старушка была – что же это за любовь, что же это за нежность такая! Вся-то она сморщенная да маленькая, а сердце у ней золотое было… И вообразите, сижу я без денег и нет у меня никаких средств, а кормят меня, носят мне бабы всего съедобного!.. Та пироги пекла – пирог несет; другая лапши или цыпленка, третья блинцы тащит… И все это с радостью, с лаской… И было мне очень сытно. Ну, ребеночка, пожалуй, и они у меня уморили… Бабка-то простая, грубая, мучила она меня, мучила, не знаю, как не смотала всю… А как родилось дитя, и пошли они с ним мудрить. Оно хворое принялись лечить его. В печку сажали, водой ледяной обливали… Я же лежала без памяти и ничего не видала. Ну, прошло время, оправилась я порядочно и начинаю думать. Думаю, как же мне ехать теперь, куда же деться мне?.. – Она помолчала и немного спустя с торжествующим видом обвела меня взглядом. – И все мне справили!.. Наладили мужичка со мной, миром повозку выправили, лошадок, набрали пищи всякой и проводили… Сколько забот было! Сколько ласки всякой! Ноги мне накрывали, зацеловали всю… Мужичку наказы делали: беречь, не вывалить, покоить… Вот они какие!

Она остановилась и перевела дыхание.

Заря погасала. Поле облекалось сумраком. В избах появлялись огоньки.

– Хороши тоже! – вдруг неожиданно и сурово произнесла Алена.

– Милая ты моя, – живо возразила офицерша, – да разве же я не знаю? Я ведь все знаю, голубка. Я про одно говорю: сердце-то они у меня растворили. Вот про что! А уж как они темны да несчастны, я и сказать-то того не сумею… Я ли на них не нагляделась! Бывало, сижу, сижу за буфетом-то и все примечаю, все думаю об них. И много я тут плохого увидала. А чего нет хуже – дружества нет у них. Друг-то против друга подкопы да подвохи, и всякий-то норовит обморочить другого!.. И вот торговля эта у них развелась: всякому бы нажиться да вылезть в купцы; и об одном думает, нельзя ли брату своему на шею сесть… Ах, ужасно все это!.. И опять вино и драка… Все, все я видела!.. Но только я так думаю, все это от невежества от ихнего. Душа-то ведь, ах, какая золотая у них!

Наступила пауза.

– И еще я вот что думала, – продолжала офицерша, – одна нам дорога, благородным-то людям, – народ учить. Я ведь пожила. И я много видела. И вы не думайте, что счастливы благородные-то люди: пусть у них и деньги и все, но только все ж таки они несчастные. Пустота у них, вот что. Таскается-таскается благородный человек, живет-живет и вдруг видит страшная-то скука в жизни. И некуда ему деваться. Я по себе сужу. Ах, что же это я за несчастная была!.. И все-то, бывало, о себе думаешь, и как одеться, и что сказать, и все… И выходило страсть как скучно!.. Иной раз думаешь-думаешь так-то: господи, да неужто так и жить!.. И живешь. Вот зверей я видела в клетке, так-то маются… Ходит-ходит, сердечный, по клетке и думается ему, милому, – дело он делает, а вместо того только одна неволя… Нехорошо так.

Она грустно опустила голову и задумалась.

Вдруг в конце деревни послышался детский плач, и раскатистая женская ругань явственно раздалась в неподвижном воздухе. Офицерша встрепенулась. – Что это! – воскликнула она тоскливо, и все лицо ее изобразило мучительную тревогу.

Алена встала и чутко прислушалась.

– Ах ты, такой-сякой! – кричала баба. – Я тебя, родимца, куда спосылала, а?.. Я тебя к тетке, дьяволеныш, а ты замест того… на!.. на!.. на!..

И здоровые шлепки звучно оглашали воздух. Мальчик плакал жалобно и бессильно.

– Мосевна Митрошку колотит, – равнодушно произнесла Алена и снова уселась на перила.

Мы помолчали несколько минут. Офицерша нервно кусала губы. Наконец в воздухе снова воцарилась тишина. Где-то вдали глухо и прерывисто залаяли собаки.

– Нет, это прямо нечестно! – горячо и взволнованно заговорила офицерша. – Нечестно видеть кругом, что люди слепые какие-то… Видеть, что они бьют детей и сами дерутся и опиваются… и знать, что есть спасение, есть свет… и сидеть сложа руки… Никогда, никогда! О, неужели же бывает какое-нибудь дело важней этого! Ни за что не бывает… Ну как же это не счастье – слепцам глаза открыть, исцелить их… Вы думаете, Мосевна плохая баба? Нет, она – хорошая баба!.. А за что же она бьет Митрошку? Темная она, слепая она, неразумная… Ну-ка, научите ее грамоте… Только научите!.. И не будет она больше, бить Митрошку. И Митрошка своих детей не будет бить… Ах, как это не поймут, ведь это так просто, так…

Я не возражал офицерше. Мне казалось нехорошим колебать эту фанатическую веру. И притом так было ясно, что вера эта есть вместе с тем и единственное спасение самой офицерши – все ее мечты, все ее идеалы покоились на ней. И она с такой трогательной страстностью относилась к этим идеалам и так беззаветно отдавалась фантастическим грезам своим, что было больно. Чувствовалось, что опора у ней хрупкая… А между тем мне было легко и хорошо с ней. Обаяние какой-то девственной чистоты и высокой нравственной силы сказывалось невольно.

Было поздно, когда мы разошлись. Притом у офицерши разболелись зубы.

– Ах, постоянная это моя болезнь! – со вздохом сказала она, когда мы вошли в комнату, и, показывая мне пузырек с морфием, улыбаясь, добавила: Вот чем спасаюсь – знакомый фельдшер удружил… Ведь вы знаете, это – яд, и очень сильный… Глотнуть и – брр… – Она шутливо сморщилась, сделала гадливую гримасу и начала осторожно наливать морфий на вату.

Мы простились.

С тех пор мне не довелось ее видеть. Немного спустя после нашего первого знакомства я уехал и воротился в степи только к уборке. Об ней же слышал, что она учит по-прежнему хорошо и старательно и даже летом не бросала занятий, обучая тех ребят, которым можно было увернуться от страды; но вместе с тем говорили про нее, что она невесела и смотрит больною. Я все собирался завернуть к ней, как вдруг неожиданно подвернулось это странное сообщение Василия Мироныча.

Утром я отправился в Березовку. День был тихий и ясный. Золотистое солнце переполняло сверканием прозрачный воздух и ярко озаряло дали косыми лучами своими. Гладкая, плотно убитая дорога блестела, как покрытая лаком. Кругом расходились жнива, и веселые озими убегали вдаль волнистою полосою. В высоком небе протяжно перекликались журавли. Серебристая паутина тянулась бесконечными нитями, плавно и медлительно. Было сухо и прохладно. Лошадка моя бежала бодрою рысцою, звонко ударяя копытами о твердую землю. Колеса дрожек однообразно и мерно трещали.

Славное время этот погожий сентябрь! Дышится так вольно, и так умиротворяются нервы глубокой тишиной безжизненного поля. Но когда я подъезжал к Березовке, у меня вдруг жутко и тревожно защемило сердце. Неясный шум добежал до моего слуха, и в этом шуме мне почудились причитания. Я погнал лошадь.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие электронные книги автора Александр Иванович Эртель

Другие аудиокниги автора Александр Иванович Эртель