Оценить:
 Рейтинг: 0

Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 19 >>
На страницу:
5 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Внутренняя проза

Павел Зальцман. Средняя Азия в Средние Века. М.: Ad Marginem, 2018. 472 с

Нельзя уже жаловаться, что Павел Зальцман не издан. Выходили стихи «Сигналы Страшного суда» (2011), роман «Щенки» (2012) и даже книга дневников и воспоминаний «Осколки разбитого вдребезги» (2017), плюс альбомы и даже перевод на немецкий и английский. Можно лишь сожалеть, что не прочитан. Не пришел к нам раньше, не вошел в канон. Как, собственно, и все авторы, последние представители авангарда, трудно определимые, слишком яркие и камерные одновременно – Всеволод Петров, Владимир Казаков…

Между тем, Зальцман проходит не только по литературному ведомству. Рисовал с Филоновым, общался с Хармсом и Введенским, снимал на «Ленфильме». Все оказалось прервано и отнято, как Ленинград: репрессии, война, потом статус полуссыльного в Алма-Ате, на студии «Казахфильм». Рисовать не было физической возможности, писать мог тайком по ночам, как и лучшие авторы тогда, – без малейшей надежды даже прочесть друзьям на кухне.

Роман «Средняя Азия» не закончен. По оставшимся рукописям его восстановила семья Зальцмана с Татьяной Баскаковой, густо прокомментировавшей и тщательнейше прокомментировавшей и осмыслившей книгу (ее статья «Красный платок, или Странники на пути любви» – больше, чем просто послесловие, как по объему, так и по жанру, взять хотя бы сравнения с близкими по ее переводческой деятельности персонажами вроде Арно Шмидта и Ханса Хенни Янна).

В такой подаче «Средняя Азия» и нуждается. Не только потому, что сам Зальцман перекопал массу литературы, был сторонником детальных сносок, но и – потому что жанр «Азии» определить очень не просто. Здесь все – столь необычное в ту эпоху, заметим – житейские обыкновения «среднеазиатцев», мифы (здесь и там фигурирует знакомый по книге Владимира Медведева Заххок, царь с серебряным лицом и двумя змеями, растущими из плеч и питающимися мозгами ежедневных человеческих жертв), религия и эпика, нежная любовная история и буквальным образом водоемы крови, мистика и богословие. И это, кстати, вообще свойственно художественному методу Зальцмана – брать бытовую, низкую «жесть» и разводить ее, как спирт самым изысканным соком, чем-то сказочным. Было это и в его стихах и прозе. Идет, возможно, от любимых авторов – Эдгар Алан По и Пу Сунлина, Густава Майринка и Яна Потоцкого. Сходное, опять же, у Владимира Казакова, в самые застойные глухие годы писавшего странные куртуазные стихи и абсурдистские пьесы на условно средневековом материале.

Новая сказка или, как предлагает дочь Зальцмана, магический реализм? Возможно, вполне возможно. Ведь росло действительно из сказок (для дочери написанных и в книге приложенных), суфийской мистики (тайный проводник мистиков в зеленых одеждах – интересно, что этот образ был актуализирован уже в наше время в рок-песне Сергея Калугина «Туркестанский экспресс»), из собственной жизни (имена главных героев, мальчика и девочки, взяты в семье, где переночевал как-то Зальцман) и т.д. Кстати, так же наличествующий в книге дневник его съемочных странствий для «Казахфильма» не только дает ключи, но и строит такой приватный памятник-документ той эпохи. «Ночью меня разбудил Файнберг и, торопя, повел в палатку. Он втолкнул меня в свет – в трусиках, сонного, – и дал в руку кружку. Я выпил в два глотка (около трети) водку, мне дали в другую руку кусок помидора и быстро увели обратно спать».

Что получится у Зальцмана из всего этого? Примерно то же, что и у Петрова с его ремейком «Манон Леско» на военной почве. Проза, играющая с жанровыми определениями, стиль, который определить, только подобным стилем и оперируя. Если бы ранний Рушди всю свою экзотику (Заратустра и воины, грызущие ноги боевых слонов своими зубами) описывал стилем Платонова, было бы «тепло». Если бы А. Иванов битвы кочевников из «Тобола» писал с медитативной экспрессией того же Янна, то не «убил», конечно, но почти «ранил» бы.

«Стремительно думает», «тяжелая радость», «холодная тишина» и счастье, что «не хочет сердце, которое не поранено, не хочет глаз без слез. Все к лучшему. Рядом с этим счастьем и вера, и михраб ничего не стоят, откровенно говорят. Даже не будем думать, что вместо такого камня – что в пояс ни вставь, все будет, как глина». Михраб – это «ниша внутри здания мечети, ориентированная в сторону Мекки, обычно перекрытая аркой с орнаментами и надписями и чаще всего расположенная в середине стены». Такая же орнаментальная и сокрытая и эта проза.

Переводное

Эффект Мадонны и железные треугольники

История Японии: Учебник для студентов вузов / Под ред. Д. В. Стрельцова. М.: Аспект Пресс, 2015. 560 с

Проблема новых учебников для школы и ВУЗов сейчас очевидным образом актуальна как никогда – старые устарели, новые имеют иногда тенденцию быть идеологически заряженными, как та вода Чумака, или же (само)цензурированно обкромсанными. Особенно остра проблема в востоковедении – тут и так не то что о богатом выборе, о самом наличии адекватных современных учебников зачастую не приходится говорить.

Тем радостнее, что целый коллектив авторов взялся за такое благородное, не имеющее надежды на большие тиражи дело (да, при финансовой помощи Японского фонда – а многие ли «некоммерческие» книги издательства сейчас готовы издавать без оной поддержки?..). Результат – всеобъемлющ: от палеолита до санкций. Компактен: а 560 страниц для Японии, не только по праву гордящейся содержательной историей, но и возводящей свой императорский род к богам, отсчитывающей свою историю чуть ли не со «дня основания японских островов» богами же, – это действительно почти небольшой объем. И радостный, например, для меня тем, о чем – ниже.

Бог (или – боги синто и буддизма) с ним с палеолитом, неолитом (Дзёмон), бронзово-железным веком Яёй – о них и писали раньше, и более или менее понятно. Понятно и с не менее достойным Ямато и Асука (592–710 гг.). Эпоха Нара, блистательный Хэйан, эпоха «воюющих провинций» («сэнгоку»), сёгунские столетия Токугава, открытие страны – повесть интересных лет написана информативно и выпукло. Не фильм/книга «Сёгун», но подчас не менее захватывающе, зато без развесистой сакуры и прочих ляпов.

А вот начиная с эпохи Мэйдзи – читаешь уже настороженнее. Потому что очень сложно тут выдержать беспристрастный тон, не принять антияпонскую, прояпонскую, американскую, антиамериканскую или иную про/анти точку зрения. Благо (хотя скорее – не благо) новая и новейшая японская история дает тому изрядно оснований. Но вот даже название главы – «Япония в период Мэйдзи» («Мэйдзи исин»): невовсю имеющее хождение «революция Мэйдзи», не «реставрацияМэйдзи» (коннотации понятны), не даже «эпоха Мэйдзи» (пафос разделили бы сами японцы, которые, кстати, в ХХ веке обставили празднование столетия начала Мэйдзи как начало блистательных реформ). Да, говорится о негативном (чрезмерное поклонение императору Мэйдзи, насаждение синтоизма за счет буддизма), но буквально тут же по достоинству оценивается положительное (реформа образования, модернизационная политика того периода в целом).

Про прошлый же век писать беспристрастно – на порядок сложнее. С нашей страной – войны, до сих пор не решенные территориальные проблемы, на мировой арене – вообще уникальное и, разумеется, сложное положение страны, пострадавшей от ядерного оружия, конституционно отказавшейся от собственной армии (другой вопрос, что это положение сейчас фактически обходится)… Но подход авторов (а в коллективе, кроме начинающих исследователей, наши ведущие японисты – А. Н. Мещеряков и Д. В. Стрельцов) остается непредвзятым, как Будда в медитации, они умудряются буквально на соседних страницах отметить отрицательные моменты (подчеркивается чрезмерное американское влияние на японскую послевоенную политику и даже экономику) и тут же дать положительные (стратегический союз с США давал свои плоды не только на макро-уровне, когда Япония смогла перевести деньги из военного сектора в НИОКР, но и микро-уровне – во время корейской и вьетнамской войны Америка банально размещала военные заказы в Японии). Мало того, картина дается не просто объективной, но и объемной, настоящий эффект 3D возникает, когда дается весь спектр взглядов, даже далеких от магистральных трактовок: «необходимо признать ответственность Японии за агрессивную политику и развязывание войны в Китае» / «существует мнение, что Рузвельт и Хэлл намеренно спровоцировали Японию на нападение» / «про “британский фактор” упоминают некоторые японские историки; сторонники схожей точки зрения есть в англоязычной и отечественной историографии».

На этом учебнике вообще странно смотрится само слово «учебник», настолько сильно впечатление, что читаешь просто очень добротную монографию по истории Японии. В которой, кстати, нашлось место и таким вряд ли имеющим хождение в массовом сознании деталям, как «железные треугольники» (неформальные союзы политиков, корпоративного сектора и высшей бюрократии в годы послевоенного экономического бума), «эффект мадонны» (допущение женщин в политику) и «вакон ё:сай» («японский дух, западное знание»).

О том, что перед нами все же учебная литература, напоминают списки рекомендованной литературы и контрольные вопросы после каждой главы. Возможно, я сравниваю со временами своей постсоветской учебы, когда преподаватели за отсутствием новых учебников читали свои курсы иногда вообще без них, но, не знаю, как нынешним студентам, а мне, право, было бы приятно отвечать на проверочные вопросы по такому учебнику.

Проклятые фланеры на марше

Шарль Бодлер & Вальтер Беньямин: Политика & Поэтика: Коллективная монография / Отв. редактор С. Фокин. М.: Новое литературное обозрение, 2015. 336 с

Сборники по итогам конференций – а таковым является эта книга – обычно компенсируют собственные недостатки (неодинаковый уровень представленных текстов, неполная адаптация устного выступления в статью и т.д.) своими же достоинствами – стереоскопическим взглядом на проблему, срезом разнообразных исследований на заявленную тему. Так, собственно, и в «Бодлере & Беньямине».

Однако главным недостатком здесь является заметный «крен» в сторону фигуры Беньямина – ему посвящена большая часть текстов, все они, не смотря на формальную критичность, почти дифирамбны по своему характеру. Безусловно, Беньямин хотя бы за свои действительно прорывные работы, потрясающую эрудицию и тяжкую жизнь, заслуживает и не такого. «Философ по образованию, искусствовед по теме диссертации, критик и эссеист по форме письма, художник по технике наблюдения, фланер по убеждению, он обладал способностью видеть в мелочах повседневности как характерные черты настоящего, так и манифестации будущей всеобщности» (из статьи В. Савчука с незабываемым названием «О каннибализме критики Вальтера Беньямина). Все это так, и можно только порадоваться, что сейчас дело дошло до перевода даже небольших вещей Беньямина («Берлинское детство на рубеже веков», «Центральный парк»). Статьи этого сборника будут как раз большим подспорьем для восприятия этих книг.

Мы узнаем об особенностях стратегии Беньямина как переводчика Бодлера и Пруста (из нескольких статей, с разных ракурсов), о непростых отношениях с Коллежем социологии и лично Батаем (Беньямин за любой эстетизацией политического боялся увидеть оскал фашизма), о пересечениях с сюрреализмом (их объединяли урбанистическая мифология и общие кумиры – Бодлер, Рембо и Лотреамон), об архитектуре незаконченного беньяминовского мега-опуса «Passagen-Werk» (вот что необходимо перевести, а данный коллектив авторов, кстати, помог бы с весьма большой комментаторской работой), об имплицитной проповеди «божественного насилия» у Беньямина, восходящей к его иудейскому мировоззренческому бэкграунду…

За таким разнообразием исследовательских импульсов чуть ли не бледнеет фигура Бодлера, представленная тут – через беньяминовскую оптику: «он получил в путь в качестве суточных одну ценную старинную монету из накопленного богатства этого европейского общества. Она имела на “решке” костлявую смерть, на “орле” – погруженную в мечтания меланхолию. Эта монета была аллегорией» (цитата из «Центрального парка»). Благо, что зрение Беньямина в отношении Бодлера особенно пристально – проклятый француз был не только кумиром, но и тем объектом исследований, вокруг которых эти самые исследования и возводятся.

И если разговор о «силуэте эксцентричной личности в творчестве Бодлера» нельзя назвать революционно новым, то весьма любопытны статьи (доклады) о переводе Бодлером «Ворона» По (также «основополагающего» поэта для Бодлера), его отношении к фотографии (когда многие активно осуждали новую технологию, адвокатствуя живописи, Бодлер охотно фотографировался, тащил в фотосалоны даже свою мать, давая инструкции фотографам) и о русском и, одновременно, действительно одном из первых благожелательных рецензентов Бодлера – Николае Сазонове, революционере, изгнаннике и мечтателе-авантюристе-пьянице, друге Герцена, которому тот посвятил прочувствованные воспоминания и некролог.

Действительно, не надо задвигать Бодлера – он ведь может и обидеться: «Бодлер выкрасил волосы в зеленый цвет и явился к Дюкану, а тот делал вид, что не замечает необычного, и даже на прямой вопрос отвечает, что все нормально, у всех волосы зеленые, вот если бы ваши были голубыми, было бы чему удивляться. Бодлер немедленно уходит и, встретив на улице знакомого, предостерегает его: “Не стоит сегодня ходить к Дюкану, у него убийственное настроение”». Бодлер как персонаж «Случаев» Хармса, право.

Мы спасены?

Джон Максвелл Кутзее. Детство Иисуса / Пер. с англ. Ш. Мартыновой. – М.: Эксмо, 2015. – 320 с

Жизнь – все, что уже здесь, данное прежде всякого выбора, – жизнь с ее интригами лишена всякого смысла, если не ринуться в гнилостную глубь личин, чтобы выплыть оттуда беспамятным, забыв и о своем гниении.

Равным себе, словно сведенным к нулю равенством, что сводится к равновесию.

    Жан-Франсуа Лиотар. За подписью Мальро

Два существенных отличия от последних книг великого южноафриканско-австралийского мастера сразу же бросаются в глаза. Во-первых, Кутзее вернулся от конкретной фикциональности своих последних вещей («Элизабет Костелло», «Медленный человек») к той притчевости, которой, собственно, он и сразил когда-то в своих лучших романах. Во-вторых, по сравнению с этими же последними вещами своего «австралийского» периода Кутзее вернул себе прежнюю форму всесокрушающего литературного тяжеловеса.

А перед нами действительно притча. И очень уместно вспомнить его роман 1980 года «В ожидании варваров» – архетипический сюжет (привет варварам Кавафиса-Бродского), противостояние условных «пришельцев» и не менее условного «центра цивилизации», никакой географической привязки. Герой «Детства» по имени Симон, беженец, прибывает в некий город, где привечают подобных спасающихся – от какой напасти? – беглецов-иностранцев. Там говорят на испанском – но никаких «ключей» это не дает, это может быть с равным успехом страна в Африке или Латинской Америке. Прибывает он, важно сказать, не один, а с ребенком, который к нему прибился, потеряв родителей. Было у этого ребенка письмо, поясняющее запутанную историю, герой надеется найти его мать – первый, почти детективный, сюжет Кутзее просто бросает, а второй решает так, как никто не ожидал бы в самом необычном детективе.

И тут, кстати, начинается вроде бы ожидаемая тема – бюрократии (их хотят заселить, но не могут – нет ключа, ушел сотрудник центра), унижения (другая сотрудница вроде бы оставляет их переночевать у себя дома, но «селит» во дворе, предлагая построить навес из досок). Модный уже которое десятилетие на Западе «постколониальный дискурс»? Конечно, нет. Потому что Кутзее оперирует абсолютно на другом уровне анализа человеческого сердца. Даже в этой ситуации: ему интереснее реакции этих условных беженцев, пожилого человека с ребенком, как быстро они привыкнут есть простой хлеб и мочиться в углу двора «добродетельницы»? Почему та вроде бы возжелала этого самого беженца, но оскорбляет его? Когда умрет его гордость? Почему так непонятно в этом мире? Как скоро, по совету его новой подруги, он сможет ощутить забвение, осознать себя безвозвратным? И как сочетается в мыслях человека принятие этой тотальной непонятности, мир и бунт против него?..

«– Пить хочу, – жалуется он. – Когда ты найдешь кран?

– Тс-с, – говорит он. – Слушай птиц.

Они слушают странную птичью песню, чувствуют кожей странный ветер».

«Детство Иисуса» – даже отдаленно не «Процесс» и не «Приглашение на казнь». Кутзее не очень тщательно, но камуфлирует те темы, что могли бы свести его разговор к банальному (и «банальности зла»). Опять же эта страна – в ней нет новостей (а зачем? Кому это вообще может быть интересно? Да и все новости «у них»), в ней не купить мяса и нормальной еды. Зато автобусы и стадионы бесплатны, и есть некие институты, где проводятся свободные лекции; и туда ходят не ради бесплатной еды, но из действительной страсти к знаниям. Привет уже нео-тоталитарной теме? О нет, у Кутзее все абстрактно и при этом предельно конкретно, как мельница Дон Кихота (по адаптированному Сервантесу ребенок, кстати, научается читать и писать, но скрывает свои знания в классе – его хотят отобрать, послать в «школу для дураков»).

А проблема смыслообретения здесь как раз в центре, если можно говорить о центре и периферии там, где никакой навигатор не определит даже страну. Так, Симон ради заработка устраивается в порт разгружать суда. Он и другие работяги хвалят эту работу – они разгружают зерно, это полезно, даст еду. Но они делают это вручную, когда рядом бездействуют лебедки и краны. И, более того, далее следует фраза, что зерно обратится в дерьмо, которое стечет отходами в эту же самую гавань.

Ребенок между тем чему-то учится. Языку от встречных людей, очень заботится о нем и Симон: «числа – они не такие. Числа составляют благую бесконечность. Почему? Потому что числа им нет, и они заполняют собой вселенную, прилегая друг к другу плотно, как кирпичи. Так что мы спасены. Падать некуда. Скажи об этом мальчику. Это придаст ему уверенности».

Можно было бы, наверное, прочтя примерно треть книги, решить, что перед нами – такой весьма жесткий роман воспитания (а Кутзее, кроме жанра притчи, вообще тяготеет к классическим формам, недаром он и сам классик без скидок). Но речь не о воспитании, даже не об утрате иллюзий. А о том, что смысл может быть, может и не быть, это такая же данность, как и человек, что в одиночестве под неизвестного вида деревом ест бобы с мясными ароматизаторами. Вот и герой вдруг отдает ребенка чуть ли не первой попавшейся женщине, решив, что у той есть средства, братья, она может стать ребенку матерью, ведь ему нужна мать. Отдает он ей еще и свою полученную от центра помощи квартиру, а сам будет ночевать, как платоновский герой на рынке, в портовых складах (самоуничижение – еще одна тема Кутзее, недаром он написал целый роман о Достоевском).

Сухим, как трава в пустыне, языком Кутзее пишет новую притчу, будто надиктовывает на последние гроши телеграмму в страну, где у беженцев никого не осталось, кроме еще не атрофировавшейся надежды, рассказывает сказку своему приемному сыну – о красоте (да, и о ней!), знаниях человечества и преданности, что «важнее любви». Преданности, в том числе, и этому злому, прекрасному и бессмысленному миру.

Актуальная энциклопедия турецкой жизни

Орхан Памук. Мои странные мысли / Пер. с турецкого А. Аврутиной. М.: Иностранка; Азбука-Аттикус, 2016. 576 с

Можно было бы удивиться, что Орхан Памук написал необычный для себя роман. Если бы не знать, что он шел к нему всю жизнь.

Почти сорок лет, с конца 70 до почти наших дней, масса героев, вся турецкая история и почти полная топография Стамбула, но при этом – да, та восточная медитативная неспешность, с которой потягивали кальян под турецкий кофе или не менее вкусный турецкий чай настоящие турки (кальян, как и курение, в турецких кафе, кажется, запретили несколько лет назад – были даже протесты).

Есть тут и главный герой Мевлют, такой Дон Кихот уходящей Турции. Он торгует бузой – традиционным напиток с символическим, как у того же нашего кефира или подбродившего кваса, содержанием алкоголя. Когда алкоголь был запрещен, турки считали, что в бузе-то «градусов» нет, теперь же, когда алкоголь фактически разрешен, бузу никто не покупает. Но для Мевлюта это отнюдь не повод бросать – ведь без него буза вообще исчезнет, кто будет оглашать ночные улицы Стамбула криком «буза! Кому бузы?» Но это не вся правда, Мевлют немного лукавит. Он просто не может без ночного города, что рифмуется с его «странными мыслями»:

«Когда он кричал “Буу-заа” на полуосвещенных улицах, он не просто взывал к закрытым шторам, скрывавшим жизни целых семей, к голым неоштукатуренным стенам или псам, чье незримое присутствие он чувствовал на темных углах улиц; он также обращался ко вселенной у себя в голове. Поэтому каждый раз, когда он кричал “Буу-заа”, он чувствовал, что образы его мыслей вылетают у него изо рта, словно пузыри со словами в комиксах, чтобы раствориться на усталых улицах, подобно облакам. Каждое слово было предметом, и каждый предмет был образом. Он ощущал теперь, что улицы, на которых он продает бузу, и вселенная у него в голове – одно и тоже. Иногда Мевлют думал, что он, может быть, единственный, кто открыл эту замечательную истину».

Он, конечно, не один – даже в утрачивающей свои традиционные устои Турции все знают друг друга, велика, хоть и редеет потом, его семья, множество родственников, кланов, людей с одной улицы, из одного района (улицы и страницы столь населены, что в конце книги Памук добавил даже родословное древо и именной указатель!). И здесь будут не только мысли, но и настоящий экшн – украденная невеста, убийство, грязные финансовые схемы и битком набитые скелетами семейные шкафы.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 19 >>
На страницу:
5 из 19

Другие электронные книги автора Александр Владимирович Чанцев