Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Тихий солдат

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 23 >>
На страницу:
5 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– В НКВД тебя прислали, на границу, – как-то вдруг невесело буркнул хабаровец, – А где мужики-то ваши?

Павел засмущался и ответил в полголоса, сумрачно:

– Тамбовские мы.

– Ну и чо! – удивился хабаровец, – А мы хабаровские.

Но тут неожиданно за Павла как будто вступился туляк:

– Слыхал я…, пошинковали их в двадцатых шибко. Контрреволюция, вроде, банды, кулачье всякое… К нам они тоже драпали тогда. Я того не помню, мальцом еще был, а батя говорит, по ночам в окна стучали – пустите, ради Христа, с детьми, мол… Кого пускали, а кого…в шею и за порог. Иди, мол, стороной! Без тебя тут всякого хватает!

Он вздохнул тяжело. Хабаровец насупился.

– Так ты, паря, из этих…из кулаков, что ли! Контрреволюция, стало быть?

Павел вскочил на ноги и, как будто задыхаясь, выкрикнул:

– Да я тебе…!! С наганом стоишь тут! Думаешь, все можно? Какая я тебе контрреволюция? Кулака нашел! Да я комсомолец, если хочешь знать! Один на всю деревню. Впроголодь всю жизнь! Шестеро сестер, мать…одна, батя-то наш помер… В колхозе они все! От зори до зори! Контрреволюция! Сам ты контрик!

– Да ладно тебе! – успокаивал тульчанин и недовольно, с обидой почти за земляка, стрелял глазами в хабаровца, – Вроде, тихоня тихоней, а вон как тебя разобрало-то!

Тогда он и протянул Павлу кружку с чаем и с двумя осколками серого сахара.

– На вон…, чайку похлебай! Еще навоюешься, тихоня! Тут, брат, граница! Держи ухо востро!

Павел, все еще хмурясь, взял в руки обжигающую пальцы кружку и вспомнил, что и помощник военкома говорил ему «держать ухо востро». Дельный, оказывается, был совет. А то…«мужиков не осталось, сам попросился на службу». Кто его за язык тянул!

Один за другим прошли сквозь дежурку командиры в тулупах и шинелях. Все были в зеленых фуражках, продрогшие, с красными ушами от мороза.

Хабаровец бурчал им вслед:

– Фарсят командиры, зимнюю форму сами же нарушают и сами же требуют! Вон, уши аж отваливаются!

Зашевелились, разбежались заспанные красноармейцы из малочисленной роты охраны штаба. Они спали тут же, рядом, в узкой, теплой казарме. Со сменой караула вдруг появился и Герман Федорович.

– Вон он твой Тарасов, – успел шепнуть туляк и сразу развернулся к только что вошедшей смене, которая с первоначальным подозрением поглядывала на Павла. Опоздай начальник штаба и все бы повторилось сызнова – со скользкими вопросами и с лукавыми ответами.

Теперь, вспоминая то утро, Павел думал, что всё тогда было справедливо – и он бы сам допрашивал, и не доверял бы, и про бомбу бы непременно подумал. Это потому, что совсем по-другому теперь закрутили ему мозги, и в каждом обычном явлении он теперь с подозрением видел двойной смысл, и скрытую опасность, и скрытую же выгоду для врага.

Также первоначально с подозрением, с молчаливым прищуром выслушал его в своем натопленном загодя кабинете начальник штаба пограничного округа. И только после того, как осторожно, с профессиональной изобретательностью осмотрел он подарки от помощника тамбовского военкома, широко улыбнулся. Но все равно спросил, почему Павел сюда попросился и кто у него в роду.

Павел тут же вспомнил еще одно предостережение Константина Зиновьевича: не я, мол, тебя сюда прислал, все случайно вышло, а сам ты, вроде как, и не просился. Граница все же, НКВД тут главный хозяин, как и везде, в общем-то. Да и японцы совсем рядом. До Китая ведь рукой подать, а там невесть что варится!

– Выходит, ненароком ты здесь, Павел Иванович? – с нарочитым, чуть курьезным, демонстративным уважением спросил полковник Тарасов.

– Так точно, – сразу усвоил принятое в армии обращение, еще с караулки, Павел, – Сказали, езжай. Я и поехал. Больше двух недель в пути…в эшелоне. А других к морю, во флот повезли. Еще одного оставили в Иркутске.

– Ну, ну! Проверим, – зачем-то строго блеснул серыми глазами начштаба.

Он вдруг сладко потянулся и погладил твердый, плотный кусок сала с нежно-розовыми прожилочками и толстое стекло бутылки с прозрачным, словно чистая вода, самогоном. Павел вез все это в мешке, но теперь сам впервые увидел, что именно вез. И конфеты, и колбасу и все остальное. Удивился даже, как это все мирно и богато выглядело. Надо же, за спиной и в ногах у него ехало, а он охранял это, словно пограничник стережет границу с Маньчжурией и Китаем: впереди враг, а за спиной несметные богатства, о которых он и представления не имеет. Что-то было в этом хитрое, даже лукавое, и в то же время жалкое, напомнившее ему его нищету. Павлу стало вдруг невесело от такого сравнения, даже чуть обидно и унизительно.

– А говорил ли тебе Костя Павлюченко, как мы с ним сдружились? – не поворачиваясь к Павлу и продолжая задумчиво оглядывать подарки, вдруг спросил полковник.

Павел отрицательно покачал головой и точно застеснялся, что не знает этого.

– Значит, не говорил? А что он говорил?

– Хвалил вас, товарищ полковник…товарищ капитан госбезопасности. Очень хвалил!

– Полковником, полковником зови. Это другое…капитан госбезопасности. Значит, хвалил?

– Так точно.

Спустя только год от того же Германа Федоровича, выпившего и вдруг погрустневшего от воспоминаний, что неожиданно накатили на него, узнал Павел Тарасов короткую историю их знакомства с Павлюченко. Да и то только в общих чертах. Оказалось, что спас он тогда Константина Зиновьевича и кого-то из членов его семьи от неминуемой гибели в страшный голод в тридцать первом году. Дал службу и необходимый, хоть и худой, паек. Было это в Полтаве, куда на время, для помощи в прекращении нарастающих недовольств, направили Германа Тарасова. Голод высушил тогда и скрутил в рассыпающуюся от напряжения пружину всю Украину. С этого года и принят был на службу в РККА Константин Павлюченко, потому и прислал он в подарок съестное, хотя и не очень-то и нужное сейчас Герману Федоровичу. Отдавал долг той же или почти той же монетой, даже более щедрой по качеству, но все же менее важной по своей жизненной сути. Никогда теперь, хоть эшелон с хлебом присылай, не искупить ему той другой, жизненно необходимой, щедрости, коей одарил его в мертвенные годы Герман Тарасов, начинающий еще начальник в пограничных войсках НКВД.

С этой посылки и завязалась покровительственная дружба командира Германа Тарасова со скромным красноармейцем Павлом Тарасовым, с однофамильцем, в чем-то похожим на него самого, но в большей степени все же совершенно другим.

Герман Тарасов быстро делал военную карьеру. В войну, в июле 41-го, в тридцать пять лет он станет генералом, будет командовать 249-й стрелковой дивизией, оперативной группой войск 39-й армии, потом одной армией за другой – 24-й, 41-й, 53-й, 70-й, отличится на Курской дуге и погибнет 19 октября 1944 года в Венгрии, в коротком, жестоком бою в местечке с непроизносимым для всякого, кроме венгров, названием – Кишуйсаллаш. Вот такая ему предстояла короткая и блестящая карьера – вспыхнул яркий факел и погас.

А пока он был легок и весел, и своего тамбовского однофамильца с самого начала старался держать при себе. Возможно, прежде всего, как связь со старым другом Павлюченко, которого любил памятью великодушного человека, к тому же склонного к доброму покровительству. Может быть, потому что еще и однофамилец и потому, что Павел был на удивление тихим и вежливым? Его даже прозвали Тихоней.

Но Павел ведь мог и вспылить, причем, без крика, без ругани, без угроз, а одним лишь решительным действием – стать упрямым и жестким, всерьез испугать своей непреклонностью и бесстрашием. Было ощущение, что в такие минуты он совершенно не дорожит жизнью. Задевать его побаивались все – и старшие, и равные сослуживцы.

Это ли нравилось Герману Федоровичу? Ведь как-то же уживались столь противоречивые и в то же время родственные качества в одном сильном молодом теле – миролюбие и сила. Не в этом ли состояло его обаяние – похож на медведя, показывающего острые зубы и крепкие когти лишь в опасности?

Герман Федорович еще дважды изменит жизнь Павла, даст ему дорогу, с которой тот долго не сможет сойти, спасет от верной гибели, хоть и не закроет от всех бед.

Семью Германа Федоровича Павел толком не знал. Он никогда не был у того дома, да и не имел на это права. Раза два лишь видел начштаба издалека на воскресных гуляниях в городском саду под руку с тонкой, молодой женщиной. О ней говорили, что она могла бы стать актрисой, так была хороша, но предпочла роль жены.

Служба чуть более полутора лет в округе, часть из которой прошла в том же караульном взводе, где служили тульчанин и хабаровец, шла не трудно, не вязко. Были и неприятности, были и подозрения какие-то со стороны секретчиков, считавших всех тамбовцев патологическими врагами, были и радости, и удачи. Не без помощи начштаба и не без его решительной поддержки очень скоро Павел был произведен в сержанты. А это немало в тех войсках! Герман Федорович сам делал быструю карьеру и любил видеть ее скорость и в чужой судьбе, чем-то ему дорогой.

В последнюю ночь в Чите Павел Тарасов никак не мог заснуть. Он собрал свой довольно уже увесистый солдатский сидор, засунул его под койку в казарме окружной школы младшего начсостава и, прислушиваясь к глубокому дыханию курсантов, которыми командовал последние полгода, вспоминал ту свою дорогу – от калитки в доме матери до контрольно-пропускного пункта в штабе округа. И дальше – от первой встречи с Германом Федоровичем до предстоящего завтрашним ранним утром отъездом в Москву, следом за ним, за слушателем академии Фрунзе. Так решил начштаба.

Поначалу хотел попросить разрешения съездить к матери в Лыкино, и на сестер посмотреть, и что-нибудь привезти каждой. Но незадолго до отъезда пришло письмо от матери. За нее писала одна из дочерей, сестер Павла. Слезливый, унизительный тон письма отвратил его от всякой мысли ехать в Лыкино, до того он показался ему мышиным писком из скользкой норки, от которой он с таким трудом отвязался.

Дела у них, писала сестра от имени матери, шли неплохо, хотя сестры и болели часто. Из военкомата, по распоряжению самого военкома, семье полагалась поддержка, как и всем, у кого на службе были сыновья. Мать очень загордилась этим, хотя именно она и не пускала Павла в ту ночь из дома, грозилась даже проклясть.

«Ты, сынок, служи, – писала теперь сестра от лица матери, – держи нашу семейную гордую личность, как оно требуется. А мы тут как-нибудь сами сможем. Сестры твои болеют, но товарищ военком очень поможливый и правильный мужчина, потому что подсылает к нам разных людей в лице лихих командиров и бойцов, а они прямо поддерживают селян, у которых кто-то верой и правдой служит в нашей непобедимой Красной армии. Нам, как не имеющим рабочего кормильца, а имеющим верного боевого бойца, полагаются разные правила и вспоможения в виде послабления во всем и даже хлебом и картошкой. Дали три отреза на платья и еще отрез на пальто, чтобы с уважением идти скрозь Лыкино, когда смотрят и всех берут завидки. Если будет чего у тебя, какая-никакая копейка содержания, будем рады получить, а если не будет, так оно и без этого все сладится. Сестры твои замуж не идут, потому как нет справных мужиков, а одни несмышленые парни, и те тоже, как и ты, сынок, скоро все уйдут как бойцы нашей непобедимой Красной армии. Остальные уже имеют невест и на наших девок, твоих болезных сестер, даже очень оскорбительно не глядят. И вообще никак не глядят. С тем остаемся, твои мать и сестрицы, кланяются и желают, чтоб ты не пропал».

Он ужаснулся этому письму. Повеяло тем серым и бесконечным, от чего тогда ночью он бежал, сломя голову. К своему величайшему стыду, Павел отбросил всякую мысль вернуться в Лыкино даже на день. Казалось, попади он туда, мать схватила бы его за голову и сунула бы ее к себе под руку, зажала намертво и лишила бы возможности дышать и жить без забот о вечно болеющих сестрах, об их будущем. Он понимал, что всего этого именно так никак не могло случиться, потому что он теперь принадлежит не семье, а целой стране, но страх испытать эти ощущения, коснуться их, заставил его найти себе главную защиту: он не может приехать ни на день, потому что нет такого разрешения от командования, а сам он не смеет просить.

Тарасов тогда еще не мог сознаться себе в том, что никогда больше не захочет вернуться, не захочет знать всего этого, и что, уйдя из Лыкино в ту ночь, он отрезал себя от всей семьи навсегда, и даже от матери, так же, как это сделал когда-то отец. Он ведь не просто сбежал от преследования властей, а отбросил от себя то, что мертво тянуло его в серую нищету, в жалкий, безрадостный тупик. Но отец скоро умер, а Павел будет продолжать жить и по-возможности помогать, но видеть их всех ни за что больше не захочет.

Так и сложилась в дальнейшем его жизнь. Он отправлял в Лыкино деньги, иной раз, слал скромные посылки, но ни разу не приезжал при жизни матери и ни разу даже не сумел разбудить в себе желания увидеть их всех. Он и сам потом поражался этому, страдал от своей же собственной холодности, но преодолеть себя не мог. Все это страшно тянуло его назад, как тяжелый груз, и отвязаться от него можно было только тем, что привыкнуть к его существованию до того, чтобы больше не замечать.

…Павел ушел к московскому поезду с рассветом, когда еще было не холодно, даже чуть парило, и впопыхах забыл в казарме шинель. Впервые с ним такое. Чем укрываться теперь будет? А как в новом месте службы быть? Вот растяпа! А возвращаться поздно. Так и залез в общий вагон в летнем обмундировании с одним только «сидором» за спиной. Хорошо, проводник свою шинельку на ночь давал. Добрый старикан оказался. Вздыхал, ворчал чего-то, а шинель дал. Железнодорожное пальто. Не так, чтобы теплое, да и короткое оно, а все же как-то закрывает.

Побежала к Москве стылая осенняя дорога, теперь в обратном направлении. И тот же Байкал за окнами, долго, могуче тянется, и Иркутск дымит также издалека, и мешочники носятся по платформам, как тогда, когда ехал сюда. Похоже, даже те же мешочники! Или они все на одно лицо, проворное, жуликоватое? Всё также, только дорога обратная.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 23 >>
На страницу:
5 из 23