Оценить:
 Рейтинг: 0

Подросток

Год написания книги
1875
1 2 3 4 5 ... 16 >>
На страницу:
1 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Подросток
Федор Михайлович Достоевский

100 великих романов
В романе «Подросток» великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский (1821–1881) рассказывает о юноше с непростой судьбой, его взрослении и становлении как личности. Аркадий – незаконнорожденный сын помещика Версилова – стремится всеми силами разбогатеть, властвовать над людьми, мечтает о взаимной страстной любви. Но, как и все герои Достоевского, мучимый противоречивыми чувствами и комплексами, молодой человек оказывается в гуще самых непредсказуемых событий.

Этот роман актуален и сегодня. Автор с присущим ему знанием психологии раскрывает самые тонкие струны юной души, трудности взросления и принятия первых серьезных жизненных решений.

Федор Достоевский

Подросток

© Клех И.Ю., вступительная статья, 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Скриптотерапия Достоевского

Достоевский сочинял романы идеологические и полифоничные, в чем и состояла их новизна, по авторитетному утверждению философа Бахтина. Главным образом писателя интересовали герои с насущной и предельно заостренной «идеей», не дающей им самим и автору покоя. В нематериальном мире идей никогда не затихает сражение, и поверженные или вытесненные идеи оживают и возвращаются вновь и вновь. Интеллектуально спор идей неразрешим, и оттого они нуждаются в проверке их продуктивности или деструктивности. Этим и занялся писатель, позволив своим героям выговориться до края и упора. Если воспользоваться одним из образов Достоевского, в паутине его романов навечно завязли и без умолку жужжат разнообразные одержимые – социопаты и истероидные психопаты, стяжатели и разнузданные сладострастники, аферисты всех мастей, игроманы и маргиналы с психологией подполья, страдающие мнительностью, навязчивыми идеями и бредом преследования. А противостоят им единичные герои и героини, также не чуждые истерике, но добрые по природе, совестливые и несколько анемичные, которые пытаются сопротивляться злу, прущему изо всех щелей. Но всего сложнее и реалистичнее, когда конфликт между ровно противоположными «идеями» и устремлениями становится внутренним и разыгрывается в душе одного и того же человека, надрывая ее.

Разобраться в сути такого рода конфликта, надрыва и истерик по-раскольниковски топорно попробовал Фрейд в психоаналитическом предисловии к немецкому переводу «Братьев Карамазовых» с провокационным названием «Достоевский и отцеубийство». Радикальный религиозный философ Шестов подошел к проблеме с другого конца, поставив знак равенства между «историей перерождения убеждений» Достоевского и «переоценкой всех ценностей» Ницше и объявив обоих врагами рассудочной морали Нового времени, гениями «подполья» и воскресителями «философии трагедии». Действительно, распрощавшись с прежними кумирами, Шопенгауэром и Вагнером, Ницше признал родственную душу в одном только Достоевском, и то отчасти: «Это единственный психолог, у которого я мог кое-чему научиться, и знакомство с ним я причисляю к прекраснейшим удачам моей жизни». Надо сказать, что на Западе вообще предпочитали психологизировать творчество и образ Достоевского, почитая его как величайшего писателя-психолога и критически оценивая как религиозного мыслителя, моралиста и государственника славянофильского толка. Более всего ценился подобранный им ключ к так называемой русской душе, а также к психологии подпольного человека и извращенной логике криминального сознания.

Оттого не может не удивлять признание Эйнштейна, что один из величайших ученых обязан своими открытиями несравненно больше романам Достоевского, чем математике Гаусса. Признание парадоксальное (правда, в отличие от Ньютона, создатель теории относительности не очень силен был в математике) – и это интереснейший момент, перекидывающий мостик поверх всех барьеров между художественным и научным мышлением. Естественно предположить, что в основе всякого творчества лежит страсть, а именно: желание и необходимость породить, воплотить и обосновать некий ключевой образ – будь то пещера Платона, механика Ньютона, таблица Менделеева, нелинейное пространство-время Эйнштейна или обнаруженные Достоевским тайные ходы в наше подсознание, позже исследованное и описанное Фрейдом. Вероятно, интеллектуальному бесстрашию в опрокидывании привычных представлений и научил физика с психоаналитиком писатель-романист.

Из всех романов Достоевского «Подросток» самый не полифонический и монологичный, поскольку сочинен в жанре исповеди. Жанр этот вошел в моду после Руссо, повлиявшего не лучшим образом, в частности, на творчество позднего Гоголя, Достоевского и Толстого. Зачем так строго? Да оттого, что Жан-Жак-моралист лицемерит как дышит, живописуя мелкие пакости и скрывая за их завесой самое постыдное в своих отношениях с людьми, небезуспешно пытаясь сам себя и других обмануть. На крючок его демонстративной искренности попались многие, и разве что Достоевский в «Подростке» ухитрился увернуться, принеся в жертву Руссо героя своего романа.

Этот изобилующий интригами, психологическими ребусами и парадоксами роман словно предназначен для тренинга дипломатов, шпионов и родителей, перестающих понимать своих детей. Подросток Достоевского – недоросль, бастард, обиженный «случайный сын случайного семейства», а время действия – пореформенная Россия, состояние которой точнее всех определил Толстой как время, когда все у нас «переворотилось и только укладывается». Времена радикальной ломки прежней социальной структуры всегда и везде переживаются не легче иной войны. Не только древним китайцам это было давно известно, однако всякий раз воспринимается нами как сюрприз. Не случайно в «Подростке» чаще всех других встречается слово «вдруг», словно позаимствованное из древнерусских летописей, повествующих о нескончаемых пожарах и нашествиях. Этот роман Достоевского воспринимался современниками как бы в одном пакете с романами его главных соперников – «Отцами и детьми» Тургенева и «Анной Карениной» Толстого. Сам писатель это прекрасно сознавал, но как же непохож его катастрофический диагноз состояния русского общества на представленный ими, а его взвинченный и нервический тон – на эпический и уравновешенный тон их романов! Возможно, они были более мужественными и стойкими, а он – более дальнозорким и не верящим, что все перемелется. Вообще, Достоевский – писатель преимущественно ХХ века, когда слава его сделалась всемирной, а предугаданный им негатив осуществился сверх всякой меры. Лучше бы ему и остаться грандиозной фигурой прошлого века, да только читатели для этого не очень изменились – не желают взрослеть «подростки», если не наоборот. А ведь для этого писался его роман.

Сам Достоевский определял его не как не традиционный роман воспитания, а как «роман перевоспитания». Задним числом главный герой романа дает понять, что переболел и не желает более ни денег, как у Ротшильда, ни могущества, какое они сообщают, ни даже отмщения всему миру за свою недолюбленность. Он намекает, что неузнаваемо преобразился благодаря обновленной «идее», которая «та самая, что и прежде, но уже совершенно в ином виде, так что ее уже и узнать нельзя». Можно только гадать, какая теперь, но Бог в помощь.

Похоже, подсказать это способен содержащийся в речах биологического отца подростка черновой набросок будущей Пушкинской речи самого Достоевского, так сказать, в версии Версилова. Рецепт духоподъемный, с претензией на мессианство, но очень уж спорный поныне. В большей степени «умоперемене», то есть покаянию Подростка, могла способствовать кончина его официального отца, смиренного странника-богомольца, но и об этом можно лишь догадываться. Развязки в романах Достоевского слишком часто выглядят оборванными и оттого стушевываются (писатель гордился, кстати, что это словцо из лексикона чертежников вошло в русский язык и прижилось благодаря ему). Да и мало шансов было усмирить клокочущие во всех его романах противоречия.

Самому автору это как-то – и отменно! – удавалось благодаря скриптотерапии, исцелению с помощью письма, своего рода сбивчивой литературной исповеди. Метод не новый и многократно опробованный, в том числе и его героем Подростком. Но необходима консультация со специалистом.

    Игорь Клех

Часть первая

Глава первая

I

Не утерпев, я сел записывать эту историю моих первых шагов на жизненном поприще, тогда как мог бы обойтись и без того. Одно знаю наверно: никогда уже более не сяду писать мою автобиографию, даже если проживу до ста лет. Надо быть слишком подло влюбленным в себя, чтобы писать без стыда о самом себе. Тем только себя извиняю, что не для того пишу, для чего все пишут, то есть не для похвал читателя. Если я вдруг вздумал записать слово в слово все, что случилось со мной с прошлого года, то вздумал это вследствие внутренней потребности: до того я поражен всем совершившимся. Я записываю лишь события, уклоняясь всеми силами от всего постороннего, а главное – от литературных красот; литератор пишет тридцать лет и в конце совсем не знает, для чего он писал столько лет. Я – не литератор, литератором быть не хочу и тащить внутренность души моей и красивое описание чувств на их литературный рынок почел бы неприличием и подлостью. С досадой, однако, предчувствую, что, кажется, нельзя обойтись совершенно без описания чувств и без размышлений (может быть, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие, хотя бы и предпринимаемое единственно для себя. Размышления же могут быть даже очень пошлы, потому что то, что сам ценишь, очень возможно, не имеет никакой цены на посторонний взгляд. Но все это в сторону. Однако вот и предисловие; более, в этом роде, ничего не будет. К делу; хотя ничего нет мудренее, как приступить к какому-нибудь делу, – может быть, даже и ко всякому делу.

II

Я начинаю, то есть я хотел бы начать, мои записки с девятнадцатого сентября прошлого года, то есть ровно с того дня, когда я в первый раз встретил…

Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего не знает, будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл: дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты. Кроме того, чтобы писать толково, кажется, мало одного желания. Замечу тоже, что, кажется, ни на одном европейском языке не пишется так трудно, как на русском. Я перечел теперь то, что сейчас написал, и вижу, что я гораздо умнее написанного. Как это так выходит, что у человека умного высказанное им гораздо глупее того, что в нем остается? Я это не раз замечал за собой и в моих словесных отношениях с людьми за весь этот последний роковой год и много мучился этим.

Я хоть и начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова два о том, кто я, где был до того, а стало быть, и что могло быть у меня в голове хоть отчасти в то утро девятнадцатого сентября, чтоб было понятнее читателю, а может быть, и мне самому.

III

Я – кончивший курс гимназист, а теперь мне уже двадцать первый год. Фамилия моя Долгорукий, а юридический отец мой – Макар Иванов Долгорукий, бывший дворовый господ Версиловых. Таким образом, я – законнорожденный, хотя я, в высшей степени, незаконный сын, и происхождение мое не подвержено ни малейшему сомнению. Дело произошло таким образом: двадцать два года назад помещик Версилов (это-то и есть мой отец), двадцати пяти лет, посетил свое имение в Тульской губернии. Я предполагаю, что в это время он был еще чем-то весьма безличным. Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей души моей и даже, может быть, еще надолго заразивший собою все мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой. Но, собственно, об этом после. Этого так не расскажешь. Этим человеком и без того будет наполнена вся тетрадь моя.

Он как раз к тому времени овдовел, то есть к двадцати пяти годам своей жизни. Женат же был на одной из высшего света, но не так богатой, Фанариотовой, и имел от нее сына и дочь. Сведения об этой, столь рано его оставившей, супруге довольно у меня неполны и теряются в моих материалах; да и много из частных обстоятельств жизни Версилова от меня ускользнуло, до того он был всегда со мною горд, высокомерен, замкнут и небрежен, несмотря, минутами, на поражающее как бы смирение его передо мною. Упоминаю, однако же, для обозначения впредь, что он прожил в свою жизнь три состояния, и весьма даже крупные, всего тысяч на четыреста с лишком и, пожалуй, более. Теперь у него, разумеется, ни копейки…

Приехал он тогда в деревню «бог знает зачем», по крайней мере сам мне так впоследствии выразился. Маленькие дети его были не при нем, по обыкновению, а у родственников; так он всю жизнь поступал с своими детьми, с законными и незаконными. Дворовых в этом имении было значительно много; между ними был и садовник Макар Иванов Долгорукий. Вставлю здесь, чтобы раз навсегда отвязаться: редко кто мог столько вызлиться на свою фамилию, как я, в продолжение всей моей жизни. Это было, конечно, глупо, но это было. Каждый-то раз, как я вступал куда-либо в школу или встречался с лицами, которым, по возрасту моему, был обязан отчетом, одним словом, каждый-то учителишка, гувернер, инспектор, поп – все, кто угодно, спрося мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непременно находили для чего-то нужным прибавить:

– Князь Долгорукий?

И каждый-то раз я обязан был всем этим праздным людям объяснять:

– Нет, просто Долгорукий.

Это просто стало сводить меня наконец с ума. Замечу при сем, в виде феномена, что я не помню ни одного исключения: все спрашивали. Иным, по-видимому, это совершенно было не нужно; да и не знаю, к какому бы черту это могло быть хоть кому-нибудь нужно? Но все спрашивали, все до единого. Услыхав, что я просто Долгорукий, спрашивавший обыкновенно обмеривал меня тупым и глупо-равнодушным взглядом, свидетельствовавшим, что он сам не знает, зачем спросил, и отходил прочь. Товарищи-школьники спрашивали всех оскорбительнее. Школьник как спрашивает новичка? Затерявшийся и конфузящийся новичок, в первый день поступления в школу (в какую бы то ни было), есть общая жертва: ему приказывают, его дразнят, с ним обращаются как с лакеем. Здоровый и жирный мальчишка вдруг останавливается перед своей жертвой, в упор и долгим, строгим и надменным взглядом наблюдает ее несколько мгновений. Новичок стоит перед ним молча, косится, если не трус, и ждет, что-то будет.

– Как твоя фамилия?

– Долгорукий.

– Князь Долгорукий?

– Нет, просто Долгорукий.

– А, просто! Дурак.

И он прав: ничего нет глупее, как называться Долгоруким, не будучи князем. Эту глупость я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда я стал уже очень сердиться, то на вопрос: ты князь? всегда отвечал:

– Нет, я – сын дворового человека, бывшего крепостного.

Потом, когда уж я в последней степени озлился, то на вопрос: вы князь? твердо раз ответил:

– Нет, просто Долгорукий, незаконный сын моего бывшего барина, господина Версилова.

Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню, что один из учителей – впрочем, он один и был – нашел, что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я всего только в год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне:

– Такие чувства вам, конечно, делают честь, и, без сомнения, вам есть чем гордиться; но я бы на вашем месте все-таки не очень праздновал, что незаконнорожденный… а вы точно именинник!

С тех пор я перестал хвалиться, что незаконнорожденный.

Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал целых три страницы о том, как я злился всю жизнь за фамилью, а между тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было бы для меня унизительно.

IV

1 2 3 4 5 ... 16 >>
На страницу:
1 из 16