Оценить:
 Рейтинг: 0

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 18 >>
На страницу:
3 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
После чаю, пока не стемнело, – прогулки, променады всякие. Иван Федорович, сам не гуляка, называл эти прогулки охотой на комаров и всем предлагал средство, чтобы охотники не особо страдали от комариных укусов. Если зарядят дожди, раскладывали пасьянсы, играли в лото, пели под гитару, украшенную алым бантом, как невеста к венцу.

Савва Иванович, средний и самый неуемный сын, тот и вовсе превратил пустую ригу в театр и поставил спектакль по Островскому – «Грех да беда». Иван Федорович, услышав такое название, чуть не поперхнулся, поскольку привык считать увлечение сына именно бедой и грехом, от которого с юности старался его отваживать.

Но на этот раз отсидел зрителем в зале и отсмотрел всю пиесу. Ни разу не зевнул, не заскрипел стулом, не крякнул от досады. После же за утренним чаем похвалил, хотя не шибко, а то Савва, падкий до актерства, глядишь, так увлечется, что весь аж взопреет, глаза шальные, как в юные годы бывало, и о делах напрочь забудет.

Делами же он уже потихоньку ворочал, и Иван Федорович, испытав его на крутой подъем, как справного конька, все больше и больше сына нагружал, приохочивал, приучал его к купеческому ремеслу. Чтобы спасти от греха, от Москвы с ее театрами и богемным закулисьем, а заодно от фармазонства и вольномыслия, коего Савва наглотался в разных студенческих кружках (по этому поводу было получено анонимное письмо), послал его в Баку.

Городишко старый, с кривыми улочками, мечетями, минаретами, гортанными базарами, плоскими крышами, на которых ужинали, а в душные ночи спали. Там Мамонтов-старший владел нефтяными промыслами и торговыми факториями. И Савва исправно отсиживал в конторе, постигал великую науку под названием Бумажная Волокита. Словно бусинки на четках, перебирал он цифры, разбирался в счетах, ведомостях, всякой торговой бухгалтерии и мечтал лишь о том, чтобы отец наконец сжалился и забрал его домой.

Об этом он молил Ивана Федоровича в письмах, но тот не спешил с отцовским благословением на возвращение в Москву (для кого Москва, а для кого – Вавилон). Перебирание бусинок продолжалось, но к этому добавились частые прогулки по вечернему, остывающему от зноя Баку, изучение местных нравов и юношеская истома от созерцания гибкого стана и зазывных (из-под паранджи) очей здешних зулеек. Это скрашивало жизнь, наполняло ее если не разнообразием, то надеждой на то, что ему еще улыбнется счастье, сквозящее, как косточка в мякоти винограда.

По торговым делам довелось ему и в Персии побывать и даже вести груженный тюками караван из семидесяти верблюдов. С ним был верный телохранитель с кинжалом и в высокой косматой шапке – Савва для простоты звал его Ала-Верды. Путь пролегал из Шахруда в Мешхед: выжженная солнцем степь, сухие колючки, поросшие низким кустарником горы, словно горбы верблюдов, узкие, холодные теснины. Миновали небольшие города, похожие на различные фигуры, сложенные из городков: Мейамей – Аббасабад – Мезанан – Себзевар – Нишапур. Ночевали в караван-сараях, а однажды пришлось заночевать в горном духане с застоявшейся сладкой вонью, на земляном полу…

В Мешхеде не обошлось без приключений: Савва чуть не лишился всего товара, поверив на слово лукавым персам. По молодости попался на удочку мошенникам. Но не оробел, не раскис, лица не потерял и показал этим персиякам, что русские так просто не сдаются и за себя постоять умеют…

Словом, заручился нужной поддержкой и сполна получил деньги за товар…

Наконец кончилась эта пытка, и отец забрал его домой – с самыми лестными отзывами и отличными рекомендациями. Выдержал! И выдержал с достоинством!..

В Москве на Ильинке торговал ламбардским шелком. И замоскворецкие купчихи, а то и благородные матроны, советуясь с ним, словно с искушенным знатоком дамских капризов, выбирали отрезы на платья, чепчики, прозрачные как воздух шарфики, накидки и платки.

Отец прямо ни во что не вмешивался, но исподволь советовал, направлял, сводил Савву с нужными людьми, подсказывал и… как не порадеть родному человечку… устраивал его в те места, где он набирался опыта и сноровки.

В гимназии-то Савва успехами не блистал, первым учеником не был, науки и языки ему не особо давались. Латынь и вовсе брал измором, засыпал над учебником, но так и не освоил: оказалась не по зубам. И вот теперь под началом Ивана Федоровича нагонял упущенное, наверстывал, набирался опыта и сноровки.

Но в воздухе уже витало, маячило, зловеще посверкивало предвестие беды. Иван Федорович стал чаще задумываться, но не так, как думал он о делах, прикидывал, подсчитывал, а иначе – отрешенно и безучастно смотрел в одну точку. И не слышал, когда к нему обращались. Его старались растормошить, отвлечь, развеселить, и он сам охотно поддавался на такие попытки. Приказывал себе, как солдату, быть этаким бравым молодцом: ать-два-три-четыре. Так он бодрился; не вставая с кресла, маршировал под взглядами родных и близких, чтобы раззадорить – если не себя, то хотя бы их.

Восьмого августа тысяча восемьсот шестьдесят девятого года, вернувшись из Москвы, Иван Федорович взял на руки Дрюшу и повез кататься, совершать смотр парадным войскам – стройным рядам молодых, недавно посаженных сосенок и елок. Смотром остался доволен, раскраснелся, повеселел. Вечером, после самовара, когда стемнело и выплыла из-за облаков матовая луна, устроил для внуков фейерверк и сам больше всех радовался взлетающим в небо гроздьям разноцветных огней. А на следующий день слег – с воспалением брюшины, как определили врачи. Десять дней промаялся и умер.

Похоронить решили в Алексеевском монастыре, как и сам он того хотел. Место выбрали загодя, и могилу вырыли быстро, поскольку земля была теплая, рыхлая, смоченная дождями. Опустили гроб, бросили по горсти земли, постояли молча, утирая слезы, и пошли поминать – просить для умершего Царства Небесного: честным и упорным трудом заслужил. И для семьи, и для отечества постарался. И купечества русского не посрамил.

Позаботился Иван Федорович и о завещании, скрупулезно отписал, что кому следует. Киреево отошло не Савве, который хоть и лечился в Италии (а больше не лечился, а учился – оперному пению), но все же здоровьем был крепок, да и мог себя обеспечить, поскольку прочно стоял на ногах. Что ему Киреево – он себе с десяток таких имений купит. А вот Федор, старший сын Ивана Федоровича, в честь своего деда названный, не из таких – болящий, и не телесно, а душевно: затмения на него находят, не владеет собой, с нервами не в порядке.

Да и не работник – в отличие от Саввы. Птица пфуфырь (есть такая) ему на темечко села и дырку проклевала. Потому и ветер в голове: сам себя не прокормит. Вот Киреево и отписано ему (другой же сын, Анатолий, женился на певичке, отцу на глаза и вовсе не показывался). Савве же завещан особо ценный пакет – контрольный пакет акций Троицкой железной дороги. Завещан, чтобы деньгу наживал, капитал отцовский множил и теперь сам своего конька гнал в гору – рельсы по Руси прокладывал и поезда пускал.

Так-то, православные.

Этюд третий

По русскому замаху

В воскресенье, двадцать второго марта, утренним поездом, едва огромным малиновым шаром всплыло над горизонтом солнце, Мамонтовы помолились на дорожку и с Ярославского вокзала отправились. В Абрамцево – покупать землицу и имение. Вернее, сначала до Тучкова, а оттуда на санях, по холмам и перекатам до аксаковского гнезда – благословенного Абрамцева.

Именно таким – благословенным – показалось оно им, когда впервые увидели усадьбу вдали на пригорке. А кто благословлял, тут и вопроса нет: конечно же, Сергий Радонежский, небесный покровитель этих мест, святой Андрей Рублев, писавший «Троицу» для Троицкого собора Лавры, и в Бозе почивший Иван Федорович Мамонтов, тянувший железку от Москвы до Сергиева Посада.

С Николаем Семеновичем Кукиным встретились уже на вокзале: так ему было сподручнее и удобнее. Хотя и приглашали его заехать на Садово-Спасскую, в подаренный молодоженам Иваном Федоровичем двухэтажный дом с каменным низом и деревянным верхом, просторный, поместительный – из тех, где вольно живется и легко дышится.

Но удобнее так удобнее – неволить никто не стал. Встретились под часами, показывавшими, что до отхода поезда еще пятнадцать минут, можно полюбоваться стоящей под парами чудовищной махиной паровоза, купить газету и без суеты, не торопясь дойти до своего вагона.

В вагоне путешественники заняли свои места. Савва Иванович переложил из саквояжа в карман револьвер. Хотя револьвер и оттягивал карман, он захватил его с собой, чтобы в дороге обороняться от медведей и разбойников, – захватил как бывалый путешественник, побывавший там, где без револьвера пропадешь и откуда живым не вернешься.

Вернее, путешественников, собственно, было двое: Савва Иванович, одетый в дорожный костюм, привезенный некогда из Италии (там и познакомились с будущей женой), и Елизавета Григорьевна. Она была в высоких, туго зашнурованных ботинках: главное – не набрать снегу (снег-то еще глубок) и не промочить ноги.

Они и уселись рядом на лавку – путешествующая семейная пара. Напротив же них – попутчик, Николай Семенович, щуплый, с выпирающим кадыком, изрядно рябоват, подслеповат, но – не Акакий Акакиевич, а господин весьма почтенный, прихвативший театральный бинокль, чтобы виды осматривать, и томик Аксакова, дабы сравнивать описанное в нем с натурою – речкой Ворей, прудами, парком, полянами и лужайками.

Вагон постепенно заполнялся и, казалось, под тяжестью прибывавшего людского потока немного оседал, осаживался, покачивался. Савве Ивановичу почудилось, будто среди незнакомых лиц мелькнуло одно явно знакомое и при этом, словно во сне, странно не совпадавшее с лицами тех, кого он знал, – лицо умершего отца. Отец! И сердце зашлось, застучало мелко и дробно, а затем мерно и тяжко забухало обложенным ватой молотом.

С ним последнее время не то чтобы часто, но так бывало: он в случайных прохожих угадывал отцовских двойников. И лишь дивился, как они непохожи и в то же время навязчиво похожи на Ивана Федоровича – и бритым лицом, и большим, слегка растянутым ртом, и немного оттопыренными ушами, и всей своей не столько купеческой выправкой, сколько осанкой петербургского сенатора или английского лорда.

А через минуту завороженного созерцания двойники исчезали, а вместо них обычные прохожие проплывали мимо, спешили по своим делам. «Уж не призрак ли меня преследует, как у Шекспира? – иногда спрашивал себя Савва Иванович, всегда подыскивавший к случаю примеры из литературы, и, человек просвещенный, чуждый суеверий, отмахивался от своих подозрений: – Впрочем, пустое. Театр!»

Вот и сейчас снова мелькнул двойник, и Савва Иванович, едва унялось сердце, подумал, что когда-то и Иван Федорович мог ехать в этом вагоне, один или с попутчиками, и, может, сидел на том же самом месте, слушал, как стучат колеса, и так же смотрел в окно. И почувствовал, что сам он, отцовский наследник, сник под тяжестью внезапной нутряной – купеческой – тоски. Сник, опустил плечи и даже этак просел – что твой наполненный пассажирами вагон. Запрокинул голову, свесил руки и откинулся на сиденье, изучая потолок вагона и глубокомысленно удивляясь тому, что он тоже с норовом и в зависимости от поворота головы меняет угол наклона.

Говорить не хотелось – так всю дорогу молчком и просидел, лишь барабаня пальцами по стеклу и что-то буркая, помыкивая в ответ на вопросы.

Лишь перед самым выходом заставил себя взбодриться, выманил, как лису из норы, из уголков рта улыбку, повеселел. Заверил взглядом жену, что с ним все в порядке, а то уж Елизавета Григорьевна с беспокойством на него поглядывала. Потер ладонями колени, подмигнул попутчику Кукину: мол, мы себя еще покажем. Почему-то вспомнил Италию, куда впервые отправил его отец, картинные галереи, мастерские художников, оперные студии, и подумал, что и здесь, в Абрамцеве, при желании – по русскому-то замаху – можно учудить и затеять ту же Италию.

Этюд четвертый

Отцы на небесах сговорились

В Москве весна лишь угадывалась, здесь же, хотя и было чуть похолоднее, весною все дышало, на солнцепеках растепливалось, млело и таяло. Ручьи пробивались сквозь осевший снег, ворковали, сопели, причавкивали и сверкали до рези в глазах. Воря еще не вскрылась, но изнутри напирала, местами подламывала лед, обещала, что вскоре двинется.

Сани поскрипывали, местами царапали полозьями протаявшую землю, стреляли камушками. Вон и усадебный дом на пригорке. Все трое ахнули, как увидели, и замерли, зачарованные, словно читанную в далеком детстве сказку вспомнили – сказку о лесных избушках и боярских теремах.

– И не низок, не высок, из трубы идет дымок, – с удовольствием произнес Савва Иванович, угадав общее настроение, и добавил, что кажется ему, будто летят над лесом, машут белыми крыльями гуси-лебеди, Иван-царевич везет на Сером Волке Елену Прекрасную и прочее, прочее в том же сказочном, абрамцевском духе.

– Вечно ты, Савва, что-нибудь этакое скажешь… – Елизавета Григорьевна не возразила, но осторожно выразила свое всегдашнее опасение: как бы гуси-лебеди собственного воображения не подхватили мужа и не унесли в неведомые дали.

– …что-нибудь этакое ввернешь. – Николай Семенович рассмеялся тихим, дробным смешком, поскольку очень был доволен сказанным и сам ввернул бы, если б вовремя нашелся и не дал Савве Ивановичу его опередить.

– Надо хорошенько осмотреть дом, во все углы заглянуть, поторговаться, с ценой не прогадать. – Елизавета Григорьевна показывала, что ее гуси-лебеди – это собственные неотступные (не отмахнешься) заботы.

– Проза, милая, проза. А мы с Николаем Семеновичем поэты. – Савва Иванович снова, как и в поезде, подмигнул попутчику, довольный, что польстил ему, назвав поэтом, и заранее заручился его поддержкой при решении, покупать дом или не покупать.

Конечно, покупать. Хотя вслух он этого не сказал и не очень-то кстати продекламировал:

– Поэт, не дорожи любовию народной.

Елизавета Григорьевна поставила себя на место тех, кого по заслугам не ценят и чьей любовию, по-видимому, не слишком дорожат.

– Вы поэты, вам-то хорошо, а мне приходится быть дотошной и придирчивой купчихой.

– А ты и есть купчиха, – хохотнул Савва Иванович и, извиняясь за несдержанность, с любовью посмотрел на жену – посмотрел так, как на купчих редко смотрят. – Из Сапожниковых тебя взял, а уж те купчины известные…

– Ну уж кто купчины, так это вы, Мамонтовы. На винных откупах когда-то барыши сколачивали.

Елизавета Григорьевна отвернулась: она не то чтобы обиделась (давно привыкла к шутливым перепалкам с мужем), но продолжала думать о своем – о том, что казалось ей сейчас важным (об осмотре дома и цене, какую за него попросят).

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 18 >>
На страницу:
3 из 18