Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Год написания книги
1892
1 2 3 4 5 ... 38 >>
На страницу:
1 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Царь-колокол, или Антихрист XVII века
Н. П. Машкин

История в романах
Н. П. Машкин – русский писатель конца XIX в., один из целой когорты исторических романистов, чьи произведения снискали славу отечественной беллетристики. Имя этого литератора, ныне незаслуженно забытого, стоит в одном ряду с его блестящими современниками, такими как В. П. Авенариус, М. Н. Волконский, А. И. Красницкий, Д. Л. Мордовцев, Н. Э. Гейнце и др. Действие романа «Царь-колокол, или Антихрист XVII века», впервые опубликованного в 1892 г., происходит в середине XVII в. при царствовании Алексея Михайловича, во времена раскола Русской православной церкви. В центре событий романа, наряду с личностями патриарха Никона, неистового раскольника Аввакума и Степана Разина, автор с большим мастерством представил образы простых русских людей, строивших Москву и приумноживших славу Русской земли.

Н. П. Машкин

Царь-колокол, или Антихрист XVII века

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

Часть первая

Бога для, братья и господа мои,

не зазрите худоумью моему

и грубости моей.

Да не будет в похваленье написанье

меня ради…

    Хождение Данила, Русской земли Игумена

Глава первая

Тяжко страдало во времена междуцарствия любезное русским отечество, угнетенное самозванцами, нашествием чужеземцев и боярскими смутами. Нужен был мудрый кормчий, чтобы государство, погибавшее в волнах безначалия, как корабль в бурном море, вошло в безопасную гавань и уврачевало свои раны. Таким кормчим избрало Провидение и глас народа Михаила Федоровича Романова. Он защитил Россию от набегов иноплеменных, смирил боярские распри и восстановил гражданский порядок. Мудрый преемник его, Алексей Михайлович, следуя во всем по стопам своего родителя, еще более скрепил узел благоденствия нашего отечества.

В его царствование селившиеся в Москве во множестве иностранцы теснее сблизили русских с Европою, и россияне начали мало-помалу, незаметно для самих себя, не только заимствовать от иноземцев просвещение, но и перенимать самые обычаи. Во второй половине царствования Алексея Михайловича Россия, огражденная извне, уврачеванная внутри, наслаждалась бы полным спокойствием, если бы не тревожили еще ее война с Польшей, раскол, явившийся в нашей церкви и вслед за тем неудовольствия, возникшие между боярами и патриархом Никоном, вследствие которых последний вынужден был удалиться от своей паствы во вновь построенный им Воскресенский монастырь.

Москва, стольный град царства русского, принимавшая на себя всегда, как нежная мать, раны, наносимые отечеству, и вытерпевшая столько осад, пожаров и разрушений, отдыхала в эту эпоху от прежних треволнений, заселялась, ширилась, украшалась множеством зданий и церквей. Она не была уже, как прежде, частичкой Суздальского княжества, не дробилась на трети, не делилась своей знаменитостью с городами Владимиром и Киевом, а Великий Новгород не заглушал славы ее своим вечевым колоколом, и всякий видел тогда, что это был уже стольный град огромного царства русского! Сорок сороков златоверхих церквей московских были всегда полны народом; «купецкие» ряды и рынки завалены товарами, привезенными из всех стран света; по улицам скакали, с утра до вечера, царские гонцы; тянулись величественные процессии; стройно проходили стрелецкие полки…

1665 года, мая в восьмой день, с раннего утра Красная площадь и примыкавшие к ней улицы Ильинская и Тверская, вплоть до Тверских ворот, залиты были народом, который едва могли сдерживать стрельцы, расставленные по обеим сторонам улиц и наблюдавшие, чтобы середина их оставалась свободною для проезда гонцов и царских сановников. Толпы сжимались теснее по мере приближения к посольскому дому, величественно возвышавшемуся над прочими смежными зданиями. Чтобы судить о значительности этого дома, нужно знать, что он был каменный, а это в эпоху, когда начинается настоящий рассказ, считалось делом большой важности. Посольский дом этот был не более как обширное двухэтажное здание с маленькими, узкими окнами, с крутой крышей и пространной деревянной светлицей, возвышавшейся над его серединой, без всякой, впрочем, затейливости. Единственным наружным украшением дома были два огромных крыльца из белого камня, с навесами, поддерживаемыми фигурными столбами. Впрочем, и этими украшениями нельзя было любоваться постоянно, так как оба крыльца выходили на двор, а ворота посольского дома были почти всегда заперты, по крайней мере смотреть за этим составляло обязанность особой стражи. В настоящее время ворота эти были отворены настежь, и любопытные зрители могли видеть не только крыльца, но и множество всадников в богатых одеяниях, наполнявших двор и окружавших великолепную колесницу с балдахином, украшенным страусовыми перьями, заложенную шестернею белых лошадей в вызолоченной сбруе.

– Экая теснота, народу словно пчел в улье набралось, – сказал, отдуваясь и покрякивая, видный собою купец суконной сотни Иван Степаныч Козлов, вырвавшись из толпы на более просторное место и обтирая полою охабня лицо, увлажненное обильными каплями пота. – Федор Трофимыч, здравия и благоденствия желаю, – продолжал он, обращаясь к стоявшему невдалеке худощавому человеку в запачканном однорядке. – Вот уж подлинно справедливо говорит пословица: «Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдется!» Давно я тебя не видал, родимый.

Худощавый человек, к которому относились слова Козлова, не мог похвалиться, чтобы природа щедро одарила его наружною красотою: желтое от рождения лицо его, несмотря на нестарые лета, было покрыто множеством мелких морщин, что придавало ему сходство с высохшим спелым огурцом, оставленным для семян дозревать на солнце; а огромное количество веснушек, рассеянное по этим морщинам, поставило бы в тупик любого школяра заиконоспасской академии, если бы заставили его сделать им хотя приблизительный счет. Серые зрачки глаз этого господина, беспрестанно перебегавшие во все стороны, выражали чрезвычайную хитрость, несмотря на привычку поминутно щурить глаза, вероятно с намерением, чтобы посторонний не мог прочитать в них никакого выражения. Наконец, рыжие всклокоченные волосы на голове и жиденькой бородке довершали его безобразие. Это был дьяк Федор Трофимыч Курицын. Услышав голос Козлова, он, вероятно, изъявил намерение улыбнуться, потому что рот его с тонкими посинелыми губами, имевший обыкновенно форму защипанного пирога, растянулся при этом почти вплоть до ушей и, таким образом, открыл два ряда искривленных зубов болотного цвета…

– А, и ты, Иван Степаныч, пожаловал сюда, – отвечал дьяк, обращаясь к Козлову.

– Как же, родимый, не без того. Да уж, правду сказать, насилу добрался, до сих пор еще локтей распрямить не могу. Что, кормилец, здесь за невидаль такая, и к чему народ бежит со всех концов Москвы, словно на пожар? Уж не ведут ли пленных из Польского царства?

– Каких пленных. Сегодня выезжает из этого дома Яков Борель, «Посол от высокомочных господ штатов генерал, славных, единовладетельствующих вольных соединенных Нидерландов», кажись, так он был назван в отпускной грамоте от царя. А приезжал сюда Борель вот, видишь ли, зачем…

– Э, знаю. Сказывал мне батька, что он хлопотал в большой думе, чтобы она позволила их голландским купцам торговать в Москве всеми товарами, а наш брат, купец суконной сотни, чтобы в ряды и глаз не показывал. Еще говорила братия, что поганым голландцам хотелось выстроить в Кремле еретическую их церковь, а Успенский и Архангельский соборы срыть до основания. Да нет, не удалось чернокнижникам! Наш великий государь хоть и во многом золит немцам, а на это не хотел дать своего царского слова. Они, окаянные, думали, ехавши сюда, что им поможет патриарх Никон, который впал в их еретичество, а того не знали, что ему самому туго приходится: недаром послал он из своего Воскресенского монастыря грамоту к цареградскому патриарху Дионисию…

– Что ты, какую грамоту? Отойдем-ка, Иван Степаныч, немножко в сторону, вот хоть в тот переулок, а то здесь больно людно, нельзя ничего расслышать. Ну так про какую ты грамоту начал говорить? – спросил Курицын, когда они отдалились несколько от толпы.

– Эх, Федор Трофимыч, – сказал Козлов с замешательством, оглядясь кругом, – начал я тебе рассказывать, да и не рад: дело-то это больно тайное! Ну да тебя я давно знаю, ты ведь у нас из избы сору не вынесешь. Только все бы мне надобно быть повоздержаннее, а то наткнешься на другого ненароком, да как примут к допросу: от кого-де узнал, так тут и не развяжешься? И то мне раз батька при всей братии наказывал, чтобы я придерживал язык, а то-де доведешь, говорит, и себя и нас до плахи. Ну так вот, видишь ли, Никон-то думал все, что царь помирится с ним, а теперь, как проведал, что зовут в Москву вселенских святителей судить его, так он и вздумал послать к цареградскому патриарху Дионисию грамоту, в которой просят, чтобы тот заступился за него пред Алексеем Михайловичем, зная, что царь питает к Дионисию большое уважение. Да ведь уж теперь Никону ничего не поможет: видно пришла волку и волчья смерть! Батька говорит, что не позволят довести грамоту Никона в Царьград.

– Экие чудеса делаются на свете, – сказал с удивлением дьяк, покачав головою и смотря своими рысьими глазами прямо в лицо Козлову. – Подумаешь, как тебя наградил Господь Бог талантом красно рассказывать: слушаешь тебя, так словно медовая сыта в сердце льется! Только вот что, Иван Степаныч, – прибавил он, будто в размышлении, – о каких это братьях и батьке ты все говоришь? Я что-то в толк не возьму?..

– Эка, проклятый язык у меня! – вскричал Козлов, всплеснув руками. – Ничего-таки не удержится! Уж когда-нибудь доведу себя до петли. Ладно, что еще тебе проболтался, а то, чего доброго, – прошептал он взглянув исподлобья на стороны, – подслушал бы какой-нибудь дьяк из Тайного приказа, тогда и поминай, как звали, замучили бы на пытке.

– И впрямь бы тебе, Иван Степаныч, об своей родне-то не говорить встречному и поперечному. Что греха таить перед тобой: ведь я сам теперь служу дьяком в Тайном-то приказе.

Если б удар грома разразился вдруг возле Козлова, он бы испугался менее, нежели услышав эти ужасные слова. Он побледнел как полотно и затрясся всем телом.

– Батюшка, не погуби! – вскричал купец, упав в ноги Курицыну. – Заставь за себя Богу молиться.

– Добро, добро, встань, Иван Степаныч, лежачего не бьют, а виноватого и Бог простит, – сказал с хитрой улыбкой Курицын. – Мы с тобой сызмала знакомы, так для тебя можно и покривить душой; только в другой-то раз ты держи язык за зубами. Нынче, брат, других слушай, а сам смалчивай. Вот хоть бы, к примеру сказать, попался бы мне теперь вместо тебя кто-нибудь другой? Как попробовал бы его в застенке Тайного приказа горячими клещами поразгладить, либо за ногти иголки загнать, али суставцы повыправить, так хоть бы отродясь немой был, разговорился бы, словно на пиру веселом. Да ты что дрожишь, Иван Степаныч?

– Та-ак, батюшка, что-то прозяб, кажись, – отвечал, заикаясь, Козлов, с которого пот катился градом.

– Экая беда! Опять прореха, а однорядок, почитай, совсем новый, – сказал как будто про себя Курицын, рассматривая рукав своей поношенной одежды, и потом, обращаясь к купцу, спросил: – А что, Иван Степаныч, ты по-прежнему тонкими сукнами торгуешь? Чай, и английские водятся?

– Как же, родимый, – отвечал Козлов, поняв, о чем шла речь, – есть и английские. Остался у меня один кусок кармазинного цвета, ну хоть сейчас на боярскую ферязь! Коли позволишь принять, так челом тебе бью им, батюшка!

– Спасибо, спасибо, Иван Степаныч, я всегда считал тебя за доброго человека; только язычок-то у тебя больно того, слабенек. А что ты по-старому живешь в своем доме здесь, в Китай-городе?

– Там же, кормилец. Да я, если прикажешь, сам занесу тебе поминок-то мой, на дом…

– Ладно, ладно. Вот и видно, что старый друг, а такой друг лучше новых двух, говорит пословица. Ну, прощай, Иван Степаныч. Порастабарил бы с тобой, да дел больно много. Вот и теперь, видишь ли, там, на углу улицы, разговаривают два немца-нехристя и о чем-то ухмыляются: смешно, видно, больно показалось. Одного из них, что повыше, я знаю: он служит аптекарем в царской аптеке и прозывается Иоганном Пфейфером; а другого, кажись, не видывал. Пройти мимо них да прислушаться, будто ненароком: авось что-нибудь путное набежит.

И Курицын, распрощавшись с Иваном Степанычем, пошел кошачьей поступью к немцам, а полумертвый от страху Козлов, едва только оставил его дьяк, бросился опрометью бежать по переулку.

В некотором отдалении от толпы стояли два иностранца, оба приятной наружности. Один из них высокого роста, лет двадцати трех, был особенно хорош собою. В больших голубых глазах его выражалась какая-то необыкновенная привлекательность, а маленькие усики и густые темно-русые волосы, выбегая пышными кудрями из-под черного бархатного берета, придавали еще больше приятности лицу иноземца. Коротенькая цветная епанча, накинутая на одно плечо, ловко драпировалась над атласным полукафтаньем, спускавшимся до колена и стянутым кожаным поясом. Другой молодой человек, пониже своего товарища, был смуглее его лицом, но правильность лица и какая-то задумчивость, выражавшаяся во всех чертах, располагали в его пользу. Они громко говорили по-голландски, не обращая внимания на подкравшегося к ним Курицына, который, послушав их несколько минут, плюнул с досадой и пошел дальше, проворчав сквозь зубы:

– Уж и видно, что нехристь поганая: прах их знает, по-каковски говорят! Чай и сами друг друга не понимают, а только вот так, будем-де язык ломать, назло православным христианам.

– Обнимемся еще раз, любезный Брандт, – сказал по-голландски мужчина, сжимая своего товарища в объятиях. – Мог ли я предполагать, – продолжал он, что увижусь когда-нибудь с тобою здесь, в холодной Московии, чуть не на краю света. Смотрю на тебя и не верю своим глазам: как? ты, лучший корабельный мастер амстердамской верфи, с малолетства занимавшийся постройкою кораблей, хлопотавший только о планах и моделях их, бросаешь вдруг свои любимые занятия и являешься сюда, передо мной, как выходец с того света! Сужу, по крайней мере, так по тому, что вижу тебя здесь, в московитском государстве, где не только не умеют строить кораблей, но и не имеют в них надобности, довольствуясь своими дрянными судами и барками…

– Правда, – отвечал Брандт, – что жители Московии не научились еще строить кораблей, но из этого не следует, чтобы они не нужны были для них, и в доказательство того ты видишь меня перед собою.

– Как! – вскричал с удивлением Пфейфер. – Так поэтому ты не бросил своего корабельного мастерства.

– Напротив, – отвечал его товарищ, – пристрастился к нему более, нежели когда-нибудь, и приехал сюда затем, чтобы учить ему других. Нынешний московитский государь понял очень хорошо, сколько теряет такое могущественное государство, как его, не имея морской силы; и вот я призван сюда, чтобы положить ей основание. Русские переимчивы и упорны в достижении своих целей. Почему знать, может быть, первый построенный мною бот будет дедушкой русского флота! Меня звали сюда не для мелких судов: правительство здешнее требует, чтобы я построил корабль, которому уже дано имя. Первенец мой будет называться «Орлом»…

– Желаю, от души желаю тебе успеха, хотя признаюсь, не поверил бы, если бы не видел своими глазами, чтобы ты мог оставить когда-нибудь наше прекрасное отечество! Каким образом тебя отпустили мать, сестра?

– Мать моя умерла вскоре после твоего отъезда, – отвечал Брандт с тяжелым вздохом, – а сестра переехала на житье к дяде в Саардам.

Оставшись один как перст в Амстердаме и получив приглашение от русского посла ехать в Московию, я мигом собрался в дорогу. Русские, сколько я успел с ними познакомиться, народ добрый и принимают с охотою нас, иностранцев. У них много серебряных рублей, а у нас умения и искусства: что же, поменяемся тем и другим и разойдемся. Тогда Бог даст, и у моей сестры Маргариты будет хорошее приданое!

– Правда, – сказал Пфейфер, – русские охотно принимают к себе иностранцев, полезных для них своими знаниями, но зато нужно иметь лукавство самого демона, чтобы получить позволение выехать из московитского государства и возвратиться в отечество. Иноземцев, которые им не понравятся, они попросту выпроводят сейчас же из Московии; но кто из нас успеет оказать услугу, тот приобретает здесь все: богатство, уважение… но теряет свободу. За то и нужно быть хамелеоном, чтобы уметь держать себя, потому что подозрительность русских к иностранцам превосходит всякие границы. Я расскажу тебе, кстати, анекдот, случившийся здесь с врачом Стефаном фон Гаденом, из которого ты увидишь, до чего простирается их недоверчивость. В числе пленных, привезенных из Польши, был здесь польский генерал Гозиевский, который, сделавшись больным, просил, чтобы ему прислали медика. Фон Гаден явился и, расспросив о болезни, велел ему принимать известное медицинское средство – кремортартар. Офицер, стерегший генерала, услышав название лекарства, повторенное несколько раз, вообразил, что между врачом и пленником идет речь о крымских татарах, с которыми тогда воевали русские, и донес о том боярину Милославскому, управлявшему аптекарским приказом. Фон Гадена немедленно засадили в Тайный приказ и приступили к допросу, и хотя несчастный успел как-то доказать, что говорил только о лекарстве, а не о враге московитов, но тем не менее остался с того времени под всегдашним присмотром здешней полиции.

1 2 3 4 5 ... 38 >>
На страницу:
1 из 38