Оценить:
 Рейтинг: 3.6

История России с древнейших времен. Том 29

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Между тем исследовалось дело о бунтовщиках, захваченных в Кремле. Следствие было поручено особой комиссии из духовных и светских лиц под председательством прокурора синодальной конторы Рожнова. 4 октября Рожнов представил Сенату, что из взятых под караул мятежников Степан Иванов, от роду 16 лет, показал на бывшего своего хозяина-купца, который ему прежде мятежа за неделю или больше приказывал: если в городе забьют в набат, то он бы с дрекольем бежал в то место, в чем и хозяин признался. Рожнов спрашивал у Сената, не угодно ли будет мальчика освободить как малолетнего и показавшего правду. Сенат согласился.

В приведенном письме к Бибикову от 20 октября Екатерина уже писала: «Следствие теперь идет, из коего ясно открылось, что ни главы, ни хвоста нету, а дело вовсе случайное». Этот взгляд на случайность события, разумеется, стал руководящим в Москве, когда 1 ноября Сенат стал слушать доклад следственной комиссии, в докладе говорилось: «Из подсудимых не только те, кои в ответах своих показывали о повестках, чинимых им от полицейских служителей в самое время бывшего происшествия, дабы бежали в Кремль; а другие упоминали о том, что слышали прежде за несколько дней, что будут повестки или если услышат набатный колокол или пушечный выстрел, тогда б бежали в Кремль, но, от кого сие слышали, не показали. Увещания не подействовали, и больше не открылось, как только приходя в уныние крестились, а один малолетний обливался слезами. Следствие открыло убийц Амвросия, то были дворовый человек Раевского Василий Андреев, московский второй гильдии купец Иван Дмитриев, города Каширы, Пушкарской слободы, пахотный крестьянин Федот Парфенов; убийцы были введены в Сенат, причем Дмитриев от прежних своих показаний отрекся, сказал, что сделал их из страха. Главных зачинщиков по следствию не отыскалось. В заседании 4 ноября, когда кто-то из сенаторов предложил, что о подсудимых, о которых обстоятельного следствия не произвелено, надобно доследовать, то Орлов сказал: „Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виноватые по существу их преступления наказаны были по точности их вин, но как при всем том по случаю нынешних несчастных в Москве приключений, от коих род человеческий подвергается гибели, нет ни времени, ни способов достигнуть до сего, а при всем том теперь нужда настоит, чтоб преступники, кои обличены или признались, как наискорее по винам своим были наказаны, хотя некоторые того и избегнут, но как всегда лучше виновного облегчить от наказания, нежели наказать невинного, то не соблаговолит ли собрание сей суд производить и виновных осуждать единственно уже по имеющимся ныне в деле окрестностям (обстоятельствам) и доказательствам“. Так как Сенат на основании полномочий, данных Орлову, соглашался всегда с его предложениями, то согласился и тут.

На другой же день, 5 ноября, Сенат собрался для постановления приговоров над подсудимыми. Первый начал говорить сенатор Волков: «Читанные сему собранию показания и признания взятых под стражу узников содержат в себе такие деяния, из которых всякое бесчеловечно, законопреступно и, следовательно, жестокого наказания достойно, но сие наказание божескими и гражданскими законами уже предопределено и не остается более, как токмо произнести и исполнить законами определенное. Но когда обращаем мы свой взор на наружные окрестности толико вдруг учинившихся злодеяний и в их наружностях хотим найти прямой того источник, то видим ясно, что каждое из сих преступлений становится несравненно величайшим и жесточайшего наказания требующим, видим, что первопрестольный град, самая средина оного, воззрелище священных мест и монарших чертогов, вместо того чтоб и самые буйственные сердца приводить в чувство и благоговение, были местом сего богомерзкого позорища, видим не разбойника и убийцу, по совершении своего злодеяния тотчас укрывающегося и в самом остервенении своем трепещущего от одного имени правосудия, но великое множество народа, на спасательные ему законы восстать дерзающего и, что злее, преступлениями своими, святотатством и священноубийством торжествующее. Видим свет в недоумении, каким образом народ, набожным всегда и государю. своему, и законам повиновением на толикую степень могущества и славы вознесенный и повсюду победоносный, мгновенно мог забыться и грозные неприятелям руки обратить на самоубийство. Видим отечество, требующее от законов неистовым своим сынам наказания. Видим церковь, пастырскою кровию обогренную и отмщения вопиющую. Со ужасом смотря на сии наружные окрестности, не меньшее предлежит нам соболезнование, когда разбираемый прямой толикого зла источник не потому, чтоб оный рыгал всегда подобным ядом или чтоб таковых же бедствий паки ожидать надлежало, но единственно по размышлению, коль пагубны роду человеческому вообще слепота, суеверие и корыстолюбием частных и малых людей воспламененная ревность не к творцу и св. вере, но к обряду или месту, с явным почти истинной веры и богослужения забвением прилепленная, и коль насильственно, но неизбежно самому нежному и человеколюбивому сердцу употреблять строгость, когда под кроткою державою единая взаимная любовь друг ко другу видима быть имела б. Здесь видим солдата Бякова и фабричного Илью Афанасьева, каждого отвергнувшего свой крест, т. е. свое звание, предавшихся лицемерству и сребролюбию, сделавшихся собирателями стяжания божией матери, никогда благих наших не требующей, но только добрых наших ближнему делу взыскующей; видим сих самозванцев по мере приобретаемого стяжания обративших большее на себя внимание. Видим некоторых из духовенства, имени сего и своего, впрочем, весьма почитаемого сана недостойных, презирающих слепоту людскую с мерзкою пред всевидящим радостию, богослужение в торжище обративших и руки к приятию гнусной мзды простирающих. Видим, но с большим еще соболезнованием некоторых из начальников, кои, вместо того чтоб предписанный законами порядок тотчас восстановить, слабостью своею подтвердили сие неустройство и столько оному возраста допустили, что едва покойный преосвященный хотел токмо сие собранное мирское стяжание предохранить от неизбежного расхищения Бяковых и Афанасьевых, то собственное сих людей корыстолюбие обратило законный поступок в грабеж и святотатство и было единственным подвигом всех из того следовавших зол. Имея такое о судимом нами происшествии и его окрестностях понятие, заключение из того проистекает само собою, а именно надлежит сделать удовлетворение законам с твердостию и потом утешить и утешиться, и потому: 1) изобличенных и повинившихся в убийстве преосвященного Амвросия казнить смертию не токмо как убийц, но как злейших из всех мятежников; 2) все приличившиеся участниками того убийства, монастырского грабежа, осквернения священных мест, поругания св. икон, разбития карантинных домов и больниц как безумным паче стремлением в сие заведены, нежели в самом деле толь богомерзкое имели намерение, то наказать их на теле и сослать в каторжную работу; 3) солдата Бякова и фабричного Афанасьева как вредных обществу лицемеров, наказав на теле, послать в Соловецкий монастырь в заточение; 4) прочих пойманных, но в убийстве и грабеже не изобличенных, виновных в том, что к толпе злодеев приставали, наказав плетьми, определить в казенные работы; 5) остающихся освободить без наказания; хотя, несмотря на их непризнание и неимение в злодеянии доказательств, самое забрание их под стражу утверждает по крайней мере столько, что они подвели на себя подозрение, но для таковых и одно сидение под стражею довольным уже есть наказанием. Но напротиву того, удовлетворяя правосудию, надлежит удовлетворить и благодеянию законов. Г. генерал-поручик, сенатор и кавалер Петр Дмитр. Еропкин был един и первый, который верностию своею к ее и. в-ству, любовию к отечеству и мужеством, сана его достойным, унял сие стремительное буйство и восстановил первую тишину. Благородная его душа не требует за подвиг свой воздаяния, но наше признание тем не меньше ему принадлежит, так сделаем начало, чтоб признание добродетели было самым лучшим за добродетель воздаянием. Сим образом исполним мы наш долг, исполним ожидание отечества и света. Омоем кровии винных нанесенное на неповинный российский народ пятно! Но, зная чувствительное и человеколюбивое сердце ее и. в-ства и ведая, колико оно сострадательно несчастию самых горших преступников, срастворим кровь их нашими слезами и, отдав сей долг человечеству, утешимся наконец, что сие самое случившееся зло послужит к разгнанию слепоты, к расширению познания и просвещения и придаст новое всем и каждому поощрение с толикою ж ревностию трудиться о воспитании и благонравии, с каким твердым духом и премудрым предусмотрением августейшая наша монархиня неутомленные о том труды подъемлет».

Безусловно, с Волковым согласился сенатор Мельгунов, но Орлов предложил, не согласится ли собрание вместо смертной казни наказать на теле по указу 754 года, а двоих по жребию повесить. Собрание приняло это мнение относительно убийц архиепископа Амвросия, но постановило казнить смертию еще одного из мятежников и грабителей по жребию. Этим желали выставить всю важность преступления, совершенного бунтовщиками, независимо от убийства архиепископа.

Заботы о малолетних, оставшихся после умерших от чумы родителей, кончились тем, что Опекунский совет согласился принимать их в Воспитательный дом, вполне сохранившийся от заразы благодаря строгому оцеплению. Последнее предложение Орлова, сделанное им в Сенате 7 ноября, состояло в том, чтоб для доставления пропитания и жителям окрестных селений прокопать каналы из окружающих Москву болот и протоков в реку Неглинную для увеличения воды в этой реке; также исправлять Тульскую, Калужскую, Коломенскую и другие большие дороги. 17 ноября в Сенате уже слушался указ об отозвании гр. Орлова и назначении московским главнокомандующим возвратившегося из Варшавы князя Мих. Никол. Волконского. Тут же объявлено Еропкину, что ему пожалован Андреевский орден и 20000 рублей денег. Он вышел в отставку.

В Москве считали до 12538 домов; из них в 6000 домах были больные чумою, а в 3000 все жители перемерли. С апреля 1771 до конца февраля 1772 в больницах и карантинах на казенный счет содержалось 12565 человек. До нас дошло донесение Орлова о Москве во время чумы; в нем, между прочим, говорится: «Весьма б полезно было, если б большие фабриканты добровольно согласились перенести фабрики в уездные города, ибо Москва отнюдь не способна для фабрик. Попов надобно стараться завести в Москве получше, а чтоб иметь их лучше, то надобно им содержание дать побольше, а чтоб дать содержание побольше, то приходы сделать побольше; а ныне много их умерло; и для того. переговоря с архиереями, чтоб малые приходы сообщить с другими и покуда церкви еще не опустели, то б служить в церквах, ежели они в дальнем расстоянии, священникам по очереди. Этот род людей много зла в Москве причиняет. Также московские военные гвардейские команды, отставные гарнизонные; они до того развратны, что способу поправить их не будет, разве перевесть их совсем, ибо их повиновение и дисциплина слово в слово, как чума. Я видел пример, где постояли на карауле великолуцкие солдаты с ними вместе, то и их узнать было неможно; они все почти имеют свои дворы, все торгуют, никто за ними не смотрит, перероднились с фабричными и с прочими жителями Москвы. Какой это народ обитателей здешних! Как посмотришь во внутренность их жизни, образ мыслей, так волосы дыбом становятся, и удивительно, что еще более чего в Москве и сквернее не делается».

Мысль о выводе больших фабрик из Москвы встречается здесь не в первый раз. Еще 31 августа генерал-прокурор предлагал Сенату в Петербурге, что так как умножение фабрик в Москве с давнего времени признано вредным и уже думали было о выводе их в другие города, то теперь по причине оказавшейся в Москве прилипчивой болезни этого требует самая необходимость и безопасность как города, так и всего государства, тем более что зараза и начало свое получила на фабриках. Приказали: послать указ в Мануфактур-коллегию, что Сенат находит нужным вывести некоторые фабрики из Москвы в другие города, а именно: все суконные, полотняные, сургучные, ценинные, булавочные, пуговочные, проволочные и латунную, инструментальные, красильные, каразейные, купоросные, замшевые, сафьянные и все кожевенные, красочные, а назначить им место в других городах, где кто пожелает; хотя же и оставляются шелковые, картные, мишурные, плащенного и волоченного золота и серебра, сусального листового золота и серебра, инструментальные (?), галунная, столярная, веерная, зеркальная, ситцевая и полуситцевая, труб заливных, беленья воску, латунные (?), но с тем, что привилегии их, которыми они уволены от постою, будут уничтожены. Но Сенат, видимо, поспешил этим делом, не обдумав препятствий к его исполнению и употребив, к несчастию, довольно употребительный детский способ: от известного учреждения при известных условиях произошла невыгода – долой это учреждение! Прежде всего в Москве существовали казенные фабрики, необходимые для армии и флота; и так уже нанесен был большой ущерб казне остановкою их во время чумы, теперь нужно было спешить приведением их в действие, но для этого не было людей, а Адмиралтейство предложило, нельзя ли взять людей с других фабрик и восполнить таким образом число недостающих рабочих на его парусной фабрике. Сенатор Волков подал мнение, что требование Адмиралтейства противно закону и правосудию; пусть Адмиралтейская коллегия даст парусные образцы, по которым без большой передачи потребное число полотен сделано будет на частных фабриках. Сенат сначала согласился, но потом генерал-прокурор представил, что дело слишком важно для казенного интереса и потому нельзя ли наперед потребовать известия, сколько именно людей и какого мастерства Адмиралтейству нужно для пополнения его московской фабрики, дабы, смотря по этому, хотя некоторым числом рабочих по необходимости можно было снабдить фабрику; и Сенат принял предложение генерал-прокурора.

Только в июле 1773 года Мануфактур-коллегия отвечала Сенату, что к выводу фабрик из Москвы приступить нельзя. Сенат должен был признать представление Мануфактур-коллегии основательным, но все же хотел настоять на прежнем своем мнении о необходимости вывесть из Москвы некоторые фабрики, о которых, впрочем, в прежнем мнении не было ни слова. Приказали: так как между фабриками есть такие, которые наносят городу вред дурным запахом, как-то: сальные, мыльные и т. п., которые непременно должно из города вывести, только об них здесь по заочности точного определения сделать нельзя, и для того коллежское представление отослать к главнокомандующему кн. Волконскому на общее его с президентом Мануфактур-коллегии рассмотрение, чтоб они вывели те фабрики, которые жителям города вред наносят, причем Мануфактур-коллегии предписать, чтоб она впредь без представления в Сенат не давала позволения на устройство фабрик.

Дело о переводе фабрик замолкло; но вследствие чумы приведена была в исполнение повсеместно очень важная мера: запрещено хоронить внутри городов при церквах и отведены за городом места для кладбищ. В конце 1771 года Синод разослал об этом повсюду указы.

Мы видели, что в Москве Опекунский совет взялся приютить оставшихся после умерших чумою детей. В июле 1772 года Бецкий объявил Сенату изустное повеление императрицы принимать в Московский воспитательный дом малолетних детей, шатающихся без всякого призрения; Бецкий писал в своем представлении: «Как все таковые дети, кои во время заразительной болезни Московским воспитательным домом призрены и избавлены от смерти, так и впредь всякого звания сирот, которые, не имея пропитания, остаются без всякого присмотра, должно почитать погибшими, и потому они имеют право быть причисленными к детям, содержащимся в Воспитательном доме на основании его генерального плана. Сенат решил подать императрице доклад: 1) устные указы принимать велено только от сенаторов, генерал-прокурора, президентов первых трех коллегий и от дежурных генерал-адъютантов; но Бецкий не имел ни одного из этих званий; 2) новый указ отменяет прежние относительно шатающихся малолетних, а в Воспитательный дом идут одни подкидыши и зазорно рожденные младенцы. Может произойти такое злоупотребление, что помещичьи люди и солдаты, матросы и другие служивые люди, желая избавить детей своих – первые от помещиков, а последние от службы, станут приводить их в Воспитательный дом; да могут быть приведены и такие дети, которые зайдут далеко от дому по ребячеству, а родители их вовсе не хотят отдавать их в Воспитательный дом и будут плакать, что лишились своих детей, помещики лишатся крестьян, а государство – служивых людей. Генерал-прокурор испугался дурного впечатления, какое этот доклад мог произвести на императрицу, и чрез несколько дней предложил, не соизволит ли Сенат отменить свое определение и принять рапорт Бецкого только к известию, потому что Бецкий никакой от Сената резолюции не требует, а извещает только, что он о том от себя писал в Воспитательный дом. Но Сенат, что случалось редко, остался при своем прежнем мнении.

Новый главнокомандующий в Москве начал по обыкновению дело тем, что удалил человека, пользовавшегося полным доверием прежнего главнокомандующего. Кн. Волконский писал императрице в начале 1772 года: «Обер-полицеймейстер Бахметев нашелся неисправен по своей должности и в чинении неосновательных рапортов, того ради исполнительная комиссия третьего дня с ведома моего в наказание от команды ему отказала. Сия строгость нужна как при нынешних обстоятельствах, так и для переду, чтоб всякий, не ослабевая по положенной на него должности и по данным повелениям, с точностью исправлял». Обвинение, было совершенно голословное, но кто мог заступиться за Бахметева в Петербурге? От 4 февраля 1772 года Волконский доносил: «Чрез целый месяц ни умершего, ни заболевшего не было, а сего 2 числа в доме майора Маркова одна женщина оною (чумою) занемогла; тотчас вся предосторожность взята: больная в госпиталь отвезена; люди, которые с ней сообщение имели, отведены в карантин; пожитки ее сожжены; избу, в которой она жила, велено разломать, а дом весь запереть до выдержания карантина». Но потом найдено, что женщина была больна простою горячкою. 14 ноября 1772 года последовал именной указ об открытии московских присутственных мест с 1 декабря. 25 ноября в Петербурге и Москве служили благодарственный молебен за прекращение моровой язвы.

Орлов с торжеством возвратился в Петербург из своего московского гражданского похода, а между тем его положение не переставало возбуждать неудовольствие в разных гвардейских кружках. Еще в самом начале войны капитан кавалергардов Панов говорил о состоянии народном: во всех местах чувствуют неудовольствие, война начата со вредом, выведены из государства деньги и переведены в чужие государства миллионов с 8. Екатерина умна, да упряма, на что наладит, то и делает, и, кому вверится, тому и верит. Мнения дворян презрены, вино отдано откупщикам, и они одни богатятся, и у многих бедных дворян домы разоряют обысками. А ныне и совсем отнимают деревни; как дадут крестьянам вольность, кто станет жить? Мужики всех перебьют, и так ныне бьют до смерти и режут, и таких только посылают в ссылку и дают вольность, Панин с Орловым неладно живут. Товарищ его, Степанов, которому Панов все это рассказывал, спросил его: «Каков его высочество и принимает ли графов?» Панов, похваля его высочество, сказал: «Ему Никита Ив. преподает обо всем великое познание; а чтоб Орловых принимать хорошо, то не натурально: они ведь и батюшку его уходили; дай-ка ему поправиться, так отольются волку коровьи слезы. Мщения и ныне ожидать должно, потому что Панина партия превеликая и все что ни лучшенькие». В это время много толковали о наблюдениях по поводу прохождения Венеры, и один из гвардейских офицеров, Афанасьев, говорил: «Вот как Венера-то пройдет, так что-нибудь бог и сделает: она ведь уже даром не проходит». Премьер-майор Жилин говорил, сколь надменны нынешние гг. Орловы и прочие случайные люди против прежних, причем хвалил Алекс. Григ. Разумовского и Ив. Ив. Шувалова, сколь хорошо людей принимали. Недовольные не находили фундатора для составления заговора и не знали, как приступить к делу без согласия великого князя-наследника. Озеров говорил: «Народного отягощения отвратить иным ничем не можно» и доброго дождаться нечего, как только тем, что возвести надобно на престол его высочество, да та моя беда, что не могу до него дойти». Жилин, приезжая к Озерову, жаловался: «Вот в законе новом написали вольность крестьянам и холопям, а чрез то сделали в черном народе замешательство, и многие крестьяне не стали слушать, и тем дворянство оскорблено; да и кому законы сочинять? Единственно стремятся дворянство угнетать и чтоб оно как-нибудь упало; вот заведена война, рекрутские всегда наборы; за правлениями никакого смотрения нет; дано штатским жалованье большое только в разорение народное. Долго ли это будет? Надобно ее с престола свергнуть, а цесаревич уже в летах». Озеров спросил его: «Разве ты что от больших господ слышал? Кто ж бы такой, не Панин ли?» Жилин отвечал: «Нет, что ему верить! Тут надобен такой человек, чтоб его любили и доверенность ему делали. Есть граф Кирилла Григорьич, которого народ любит и делает доверенность, а его довести можно, и уверяю, что он за отечество вступиться не откажется. Да и еще есть люди: Воейков, министр очень хороший, Румянцев». – «Ведь их здесь нет», – возразил Озеров. «Долго ли им быть здесь, – отвечал Жилин, – коли делать, так делать поскорее в Летнем дворце, а в Зимнем дворце много закоулков, так нельзя захватить, кого надобно». Панина полагали сменить и на его место посадить Воейкова. Когда одного офицера арестовали за то, что он в ротном строю бил сержанта, то Озеров говорил, что гвардия приходит в упадок: в прежние времена гвардейских офицеров без именного указа не арестовывали, а ныне майор такую волю взял оттого, что офицеры между собою не согласны и все друг над другом шпыняют. Когда мимо его квартиры шла рота, то Озеров, сидя под окном, кричал солдатам: «Что, ребята, с мученья!»

Фундатора недовольные не находили; дело ограничивалось одними разговорами, разговоры были переданы, и для суда над Озеровым с собеседниками назначена была комиссия из гр. Ник. Панина, генерал-полицеймейстера Чичерина, Елагина и генерал-прокурора кн. Вяземского, которые приговорили виновных к смерти, но Екатерина дала такую собственноручную резолюцию: «Как сам бог сих изменников отдал в мои руки, то не мне их судить, но уж оставляю я остальную их жизнь им на раскаяние, и учинить с ними следующее: Жилина и Озерова, лиша всех чинов, дворянства и звания, сослать вечно в Нерчинск в заводскую работу, но вместе их не содержать; Степанова да Панова, лиша чинов и дворянства, сослать в Камчатку на житье, где им питаться своими трудами».

Степанов и Панов отправлялись в Камчатку вместе с Другими преступниками, известным Батуриным, который по звездам ждал появления бывшего императора, и потом барона Морица Аладаре де-Бенев (как он сам подписывался), родом венгерца, принужденного бежать из отчества за самоуправство с братьями и служившего в польской конфедерации. В 1768 году он был взят в плен русскими и отпущен на честное слово, что не будет служить против наших войск. Беневский не сдержал слова и в 1769 году был вторично захвачен в плен и отправлен в Казань вместе с пленным шведом Винблодом, служившим также в конфедерации. Они оба из Казани бежали через Москву в Петербург в надежде уехать морем за границу, но были задержаны и в ноябре 1769 года сосланы на житье в Камчатку, где должны были кормиться своими трудами. В июле 1770 года они были отправлены из Охотска в камчатский Большерецкий острог, где было не более 35 домов, гарнизон состоял из 70 козаков и находился в управлении капитана Григория Нилова, нерадивого и пьяного. Там же был камер-лакей правительницы Анны Турчанинов, который в 1742 году составлял заговор против императрицы Елисаветы; также Семен Гурьев, сосланный в 1762 году, Хрущев и лекарь Мейдер. Ссыльные успели склонить на свою сторону Чулочникова, прикащика купца Холодилова с сотнею работников, штурмана Чурина, штурманского ученика Бочарова, священнического сына Устюжникова (которого Беневский обучал вместе с сыном капитана Нилова), козака Рюмина, нескольких матросов и камчадалов. Простым людям они внушали, что Беневский и привезенные с ним арестанты страдают за в. кн. Павла Петровича. Беневский показывал зеленый бархатный конверт будто бы за печатью в. князя с письмом к императору римскому о желании вступить в брак с его дочерью. Весною 1771 года ссыльные произвели восстание, ночью убили Нилова, овладели казною, двумя пушками и всеми военными припасами, захватили Большерецк и привели жителей к присяге императору Павлу. 30 апреля шайка отправилась вниз до гавани Чекавинской, тут ограбила магазин с провиантом, захватила казенный галиот св. Петра, приготовила его к походу, водрузила на нем знамя императора и назвалась «Собранною компаниею для имени его и. величества Павла Петровича», составила объявление Сенату, что Павел Петрович незаконно лишен престола, что польская разорительная война ведется единственно для пользы Понятовского, что промыслы вином и солью отданы на откуп немногим, что от монастырей отобраны деревни на воспитание незаконнорожденных, тогда как законные дети остаются без призрения, что у созванных для сочинения законов депутатов отнята возможность рассуждать стеснительным наказом, что дани налагаются на народ необычайные и требуется оброк с увечных и малых равно с здоровыми, что за неправосудие штрафуются судьи только деньгами, тогда как за правильный суд, если только что-либо возьмут с тяжущихся, исключаются из рода человеческого, что добыванием золота и серебра пользуются одни царские любимцы, народ коснеет в невежестве и страждет, и никто за истинные заслуги не награждается. Желая пособить советом тридцати трем промышленникам, несправедливо осужденным работать без платы своему компанейщику Холодилову, они тем навлекли на себя негодование капитана Нилова, который велел взять их под караул, и сие то заставило их вместе с угнетенными объявить себя в службе законного государя, что они и привели в действие, арестовав Нилова (которого от страха и пьянства разбил паралич) и на его место избрав Беневского.

Беневский с товарищами вышли в море; они придерживались берегов и направили путь вдоль Курильских островов. 7 июля приблизились они к берегам Японии, но японцы не пускали их ни на берег, ни в море; тогда Беневский пушечным выстрелом открыл себе дорогу в море. 7 августа достигли острова Формозы, где потеряли троих товарищей, убитых жителями, между прочим Панова; Беневский отплатил истреблением лодки с островитянами и сожжением жилищ в окрестностях бухты. На берегах Китая плаватели были приняты дружелюбно. 12 сентября прибыли в португальскую колонию Макао. Здесь Беневский, говоря по-латыни, один только умел объясняться с губернатором, жил у него в доме, продал ему галиот как свою собственность, объявил, что его отечество – Венгрия, куда и должен возвратиться, всем русским велел называться венгерцами, запретил им молиться пред образами, рассорился с Винблодом и Степановым, оклеветал всех русских в намерении произвести бунт и завладеть городом. Вся шайка была взята под стражу, рассажена по тюрьмам и таким образом принуждена была смириться, кроме Степанова, который объявил, что скорее останется в тюрьме, нежели даст подписку в покорности Беневскому и в подданстве римскому императору. 15 человек русских пало жертвою климата Макао, в том числе Турчанинов. Для отвоза в Европу остальных Беневский нанял два французских фрегата и отправился на них в январе 1772 года. Во время этого переезда умер Батурин. Наконец путешественники достигли берегов Франции, высадились в Порт-Луи. Беневский уехал в Париж с проектом завоевания острова Формозы: но вместо Формозы французское правительство указало ему Мадагаскар. Между тем русские пришли пешком из Порт-Луи в Париж и обратились к русскому резиденту Хотинскому с просьбою исходатайствовать им прощение у государыни. Препровождая к генерал-прокурору письмо Хотинского, Екатерина писала (2 октября): «Им от меня прощение обещано, которое им и дать надлежит, ибо довольно за свои грехи наказаны были; видно, что русак любит свою Русь, и надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна». Все возвратились в Россию и были распределены в сибирских городах на свободное житье.

Когда сподвижники Беневского просили позволить им возвратиться в Россию, в Петербурге шло следствие по поводу слухов, распространявшихся в гвардии. Солдат Исаков рассказывал солдату Жихареву слышанное им прошлого года в лагере от многих солдат Преображенского полка, что великого князя хотят извести; что в их девятой роте хотели обобрать патроны и во дворец более пяти патронов носить не велят; не будет ли, говорили солдаты, в Петров день перемены и не будет ли его высочество в лагерь для принятия престола? А если нет, так не будет ли гр. Орлов, и вино уже у него приготовлено, чтоб в Петров день поить солдат? Жихарев пересказал об этом солдату Карпову, Карпов – капралу Оловеникову, Оловеников – брату своему подпоручику Селехову, которому прямо предложил возвести на престол великого князя Павла Петровича, к чему склонять солдат, во-первых, тем, что их смертно бьют без вины, потом, что великого князя извести хотят, наконец, что Орлов хочет быть императором. То же самое уже внушал Оловеников капралам Подгорнову и Чуфаровскому. Оба последние и Селехов согласились действовать. Стали подговаривать других, рассуждать, как вывести великого князя из Царского Села, что сделать с Екатериною: постричь ее или оставить в покое. Оловеников и Селехов думали, что если Павел Петрович не согласится принять престол, то убить его вместе с матерью, а в народе сказать, будто Павла умертвила Екатерина, не любя его, и погибла в отмщение; в цари после этого выбрать, кого солдаты захотят; причем Оловеников мечтал о короне и уже ссорился с товарищами за будущее царство. Оловеников говорил, чтоб быть ему царем, Подгорнову – фельдцейхмейстером, брату его – генерал-прокурором, Карпову – генерал-адъютантом. На это Подгорнов говорил: «Когда тебе можно царем быть, так и я буду»; потом толковали, что надобно выбрать в цари герольдмейстера кн. Щербатова, потому что он человек очень честный, умный и добрый.

27 мая пришли к Оловеникову Исаков и Карпов и говорили: «Не изволишь ли выйти на народное место, гренадер Филиппов хотел выйти еще с гренадерами, так вы сами с ними поговорите». Оловеников пошел в назначенное место, куда пришли гренадеры Филиппов, Мурзин и Михайло Иванов, с которыми Оловеников пошел за конногвардейские конюшни, пришел на берег Новы, и тут Иванов стал ему говорить: «Да что же мы пустое калякаем, надобно дело говорить, зачем пришли». Оловеников сказал на это: «Мне Исаков сказывал, что он слышал во дворце, будто гвардию всю хотят сделать армейскими полками, а на место гвардии хотят ввести гренадерские полки; так чего же дожидаться? А если это допустим, то тогда драться уже будет трудно; надобно думать, что Орлов за тем, верно, и поехал (в Фокшаны), чтоб сделать себя молдавским князем или и императором». На это гренадеры сказали: «Это, верно, сбудется, а может быть, ему этого сделать и не удастся и мы его высочество поскорее императором сделаем». – «Каким же образом нам дело то начать? – спросил Иванов. – Мы не видим прямой дороги!» Оловеников отвечал: «Это правда, что мы прямой-то дороги не видим, но вот Филиппов сказывал, что ему знаком Борятинский, и он обещался к нему сходить и разведать о мысли его высочества». Иванов прибавил: «И мне Борятинский знаком, так и я к нему схожу. Если его высочество согласится, то мы можем собрать человек 300, которым как скажем, то все согласятся, пойдут с нами, и мы можем послать одну половину захватить дороги, а другую половину к его высочеству». – «Это пустяки, – сказал Оловеников, – прежде времени загадывать нечего». Но Карпов продолжал загадывать: «Ну ежели его высочество на это согласится, так что тогда делать с государынею?» – «Другого делать нечего, как оставить ее в покое». Карпов заметил: «Не лучше ль ее отвезти в монастырь?», но Оловеников возразил: «Этого делать никак нельзя, состоит это во власти его высочества. А ну как, братцы, его высочество из Царского Села нельзя будет взять?» Карпов предложил средство: «А вот как можно будет взять-то: как его высочество поедет гулять, а нас будет там человек 50 или 100, то и можно его будет оттуда увезть сюда в полк; а как его сюда привезут, поставить у Средней руки также человек 150, чтоб из Петербурга никто не выезжал». Оловеников одобрил меру, и все гренадеры сказали, что надобно сходить к кн. Борятинскому. Действительно, Михайло Иванов, Шмелев и Алексей Филиппов отправились к камергеру кн. Борятинскому, только с другою целью – они объявили князю: «Вот у нас в полку мушкатер Исаков приходил и говорил, чтоб великого князя возвести на престол, а мы теперь об этом в. с-ству объявляем, извольте об этом где донести». Борятинский отвечал им: «Подите, подите вы на место, бог с вами, я теперь это слышу».

Началось следствие. Оловеников описал собственноручно разговор свой с Селеховым насчет судьбы великого князя, императрицы и выбора нового императора: если великий князь принять престол не согласится, то сперва его, потом государыню лишить жизни, а в народе сказать, будто великого князя лишила жизни государыня, не любя его, в отмщение и ее убили, а в цари выбрать, кого солдаты захотят; этот умысел был открыт Подгорнову, Чуфаровскому, Карпову и Жихареву. Селехов спросил Оловеникова: «Да кого ж бы возвести-то?» Оловеников отвечал: «Как кого? Из наших сообщников того, кто больше в этом деле трудится». Селехов захохотал и сказал: «Да я думаю, тебя». – «А что ж, хотя б и меня», – сказал Оловеников. Селехов: «И, и, дурак! Да твоей ли роже царем-то быть, посмотрит-ка ты на себя, каков ты! Ты ж и говорить не умеешь да и ничего не смыслишь; так как тебе царством-то этакому дураку править? Ведь хотя гвардия-то вся и согласится, так еще есть две армии, так тогда и после что с нами сделают?» Оловяников: «Ну уж как гвардия-то здесь присягнет, армия так и станет думать, что уж так и остальное». По показанию Карпова, Оловяников говорил о кн. Щербатове: «Он такой каналья гордый; к тому же воспитан в пышности, в роскоши; так как его возвести? Он никакой солдатской и мужичьей нужды не знает, так и будет думать, что все для него созданы». По показанию Иванова, Исаков говорил: «Государыню в монастырь, хотя она ничего дурного не делает, а все это делает Орлов, все по-своему ворочает; теперь поехал в армию уговорить солдат, чтоб они ему там присягнули, а как присягнут и он будет царь, то приведет сюда петербургский полк, а нас, всю гвардию, отсюда выведут».

Во время этого дела, 2 июня, Екатерина писала генерал-прокурору кн. Вяземскому: «Я нахожу, сия шайка такого роду, что, конечно, надлежит всех в ней участие имеющих вывести в наружу, дабы гвардию, колико возможно, на сей раз вычистить и корень зла истребить, сохраняя всегда умеренность и человеколюбие; но дабы вам облегчить труд возиться и исповедовать толикое число людей, то придаю вам для исследованья сего дела Преображенского майора Маслова и обер-прокурора Всеволодского». Вслед за тем Екатерина писала Вяземскому: «Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил, чтоб настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались». Императрицу поразила молодость людей, толковавших о политическом перевороте, и она писала Вяземскому: «Я прочла все сии бумаги и удивляюсь, что такие молодые ребятки впали в такие беспутные дела: Селехов старший – и тому 22 года, а прочих, кроме розгами, ничем сечь не должно, одному 17, а другому 18 лет». Приговор состоялся такой: Оловеникова бить кнутом и сослать навеки в Нерчинск в тяжкую работу. Селехова гонять два раза шпицрутеном и написать в солдаты в дальний сибирский гарнизон; капралов Подгорнова и Чуфаровского как малолетних высечь розгами келейно и послать в сибирские полки солдатами; других же бить плетьми и сослать в Нерчинск навеки.

Но в то время как мелкие люди, осмелившиеся обратить свое внимание на великана Орлова, гибли в пустынных сибирских пространствах, фаворит возвращался в Петербург с новым геройским значением: не героя только победителя и завоевателя, но героя – восстановителя спокойствия в обширнейшей столице и чрез это в целом государстве. Правда, и Орлов, как впоследствии Суворов, Петр Панин, был предупрежден событиями, но в минуту освобождения от опасности мало об этом думали, и официальная история, поставившая на первый план Орлова, сохраняла свое значение до последних времен. В выгодах Екатерины в обстоятельствах времени было превознести славу фаворита до небес: вот что за люди, которых она дала России! Выбита была медаль, воздвигнуты триумфальные ворота. На одной стороне медали был портрет Орлова, на другой изображен Курций, бросающийся в пропасть: надпись гласила: «Такового сына Россия имеет». Это Орлов заметил Екатерине: «Прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества». Явилась другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет».

Понятно, что Екатерина должна была всеми средствами поддерживать Орлова, ибо уже по одному инстинкту самохранения судьба их была тесно связана друг с другом; первые удары, имевшие дать Павлу самостоятельное царствование, должны были посыпаться на Орлова. Орлов был лучший человек, который мог спасти государство, и было счастливое время, когда Екатерина была в этом убеждена и со всею страстностию готова была поддерживать сие во всяком. Но теперь это время прошло: Екатерина имела время изучить Орлова, а главное – имела время охладеть к нему. Она находилась в самом затруднительном и тяжелом положении: страсти, сознания, что Орлов может все сделать, уже не было более, и в этом страшно было признаться, страшно в отношении к сердцу, страшно и в отношении к политическим обстоятельствам, ибо Орлов был теперь более, чем когда-либо, необходим для прекращения всех интриг в пользу самостоятельности Павла. Екатерина уже начала разбирать в письмах с приятелями разные стороны характера Орлова, и это был уже печальный шаг, показывавший, что она не находится с этим человеком в таких отношениях, когда характер и способности не разбираются. Для чего делала она этот разбор? По-видимому, для восхваления Орлова, но преимущественно для собственного оправдания, и здесь лежало уже начало разлуки. Она видела, что Орлов – человек с необыкновенною отвагою – не отличался ни обширным умом, ни просвещением; она думала, что он восполнит последнее трудом, и ошиблась. Он не мог помогать ей удержать то, что помог приобрести. Главное, что можно было выставить к чести Орлова, – это благонамеренность, патриотизм; но он не мог быть ни правителем, ни решителем важных вопросов государственных, он мог быть только во главе партии, и то поддерживаемый, подталкиваемый другими. В письме к приятельнице своей Бельке Екатерина разложила черты характера Орлова по поводу отправления его на Букурештский конгресс. «Граф Орлов, – писала она, – который без преувеличения первый красавец своего времени, должен действительно казаться ангелом перед этими гнусными турецкими бородачами; его свита блестящая и отборная; и мой посланник любит великолепие и блеск. Но держу пари, что его особа сокрушает всех вокруг: этот посланник удивительный человек, природа так роскошно наделила его со сторон ума, сердца, души, что у этого человека нет ничего приобретенного – все натура, и все хорошо; но госпожа натура также избаловала его, потому что прилежание труднее для него всего на свете, и до тридцати лет ничто не могло его к нему принудить. Несмотря на то, удивительно, сколько он знает; его естественная прозорливость так далека, что, слыша о предмете в первый раз, он схватывает его крепкие и слабые стороны и оставляет далеко позади себя человека, который начал об нем с ним говорить».

Похвала, страшно преувеличенная, вызванная понижением первой стороны, где показывалось, что с Орловым ничего сделать было нельзя. Но не это было главным: Орловым начали тяготиться как человеком; отношений 1768 года не было более, только посторонние препятствия мешали разрыву с человеком, который с своей стороны давал поводы к этому разрыву. По-видимому, легкая задача для людей, которые хотели отстранить Орлова в политических видах, но Орлов был могущество, с которым предстояла долгая борьба.

Орлов давно тяготился бездействием; лавры Румянцева и родного брата терзали его, поездка в Москву только раздражила его, и он хотел принять участие в новом подвиге. Это было опасно для его врагов, но, с другой стороны, они понимали, как легко будет удалить от него Екатерину во время этого отсутствия, ибо хорошо видели основу дела в том, что он уже наскучил.

С необыкновенным блеском, с блестящею свитою отправился Орлов в Букурешт и сейчас же должен был столкнуться с первым военным авторитетом времени – Румянцевым, что так выгодно было для врагов его. Мы видели, что в Совете Орлов постоянно был за решительные меры, которые бы поскорее окончили войну, вследствие чего образовалось представление, что Румянцев медлен и что есть человек, который бы одним ударом решил дело, – мнение, разумеется, оскорбительное для Румянцева; и здесь уже вражда между Румянцевым и Алексеем Орловым, чесменским победителем; перекоры и нерасположение начались уж давно, и Орлов постоянно упрекал Румянцева в недеятельности. Отсюда тесная связь между Паниным и Румянцевым по одинаким отношениям к Орлову, причем связующими людьми, как видно, были Волконский и Потемкин. Волконский, удалившийся от Румянцева, как мы видели, является опять при нем, в самых нежных к нему отношениях. Волконского мы знаем, Потемкина встречали мельком. Его характер много рассматривали. Это был человек даровитый, но почти ни одно дарование его не могло быть применено к надлежащей цели по страшной жадности и честолюбию, питаемым неверностью положения. С малолетства первою его мечтою было играние первой роли. Небогатый смоленский дворянин, он попал в Московский университет, но скоро бросил школьную науку, которая не обещала ему быстрого производства. Сначала интерес религиозный, в это время особенно в Москве имевший силу, занимал Потемкина: он не прочь был быть пастырем церкви и действовать тут на первом плане, почему занимался церковными вопросами, сближался с архиереями, которые могли ждать многого от даровитого молодого человека для своего дела. Но русскому дворянину тогда был один выход – военное поприще. Потемкина видим в гвардии, участвующим в деле 28 июня, но, к несчастью, во второстепенной роли: первую занял Орлов; но почему ж занял ее не он, Потемкин? Он сильнее Орлова, даровитее. Но если не удалось в первый раз, легко может удасться во второй. Терпение и интрига все преодолеют, особенно при виде некрепких способностей Орлова. Екатерина была польщена внимательностью другого атлета дружины 28 июня; его надобно было приобрести. Орловы, разумеется, морщились, но она умела сохранять мир между своими друзьями. Гораздо сильней, как мы видели, были столкновения у Орлова с Паниными, первенствующими министрами государственными, особенно при образовании Императорского совета: здесь во мнениях раскрылись различия, и Орлов не всегда наблюдал должную осторожность, указывая, что русская политика не должна быть строго прусскою. Теперь страсти разгорелись в Орлове: он долго жил подле женщины, стерег ее – для чего? Большинство не знало, что же это за богатырь, о котором так кричали, который спас отечество. В Москве Орлов выказал себя правителем, теперь представлялся ему случай явиться дипломатом, но этот случай должен был повести и к военному начальству. Он ехал, с тем чтобы взять войско у нерешительного Румянцева и двинуться за Дунай и прямо на Константинополь. Следовательно, Румянцеву грозила большая опасность, и он тем охотнее соединялся с Паниными. А между тем в Петербурге не дремали: нужно было заменить персону Орлова и этим нанести решительный удар; и эта персона явилась в виде добрейшего, красивейшего, но пустейшего офицера Васильчикова. Все удивились, но больше всех должна была удивиться Екатерина, когда, одумавшись, обозрела свое новое окружение. Васильчиков вместо Орлова и Панин на первом плане! Она никогда не любила Панина после 28 июня; она иногда сближалась с ним, иногда удалялась, и самое тесное сближение вызвано было польским делом, во время которого Екатерина уверовала в какие-то необыкновенные политические способности своего министра. С ухудшением польского дела ухудшались и отношения между Паниным и императрицею; но самый сильный удар был нанесен, когда граф Панин Петр высказал слишком резко свое неудовольствие по случаю взятия Бендер, вышел в отставку, не переставал бранить распоряжения Екатерины, а Никита также сердился и хотел непременно выйти в отставку, если б не удержал его приятель его датский министр Струсберг…

ДОПОЛНЕНИЕ

Обзор дипломатических сношений русского двора от Кучук-Кайнарджийского мира по 1780 год

1775

Чрезвычайным и полномочным послом в Константинополь был отправлен князь Никол. Вас. Репнин. В инструкции ему говорилось: «Окончив толь славно и толь счастливо войну тягостную, положили мы отныне впредь непоколебимым правилом государственной нашей политики упреждать и отвращать по крайней возможности все поводы и причины к повреждению мира и доброго согласия со всеми окрестными державами, особливо с Портою Оттоманскою, как тою из них, коея интересы восстановленным ныне миром более других развязаны с российскими во всяком между собою соперничестве, следовательно же, и поставлены тем самым в положение, взаимно и беспосредственно на обе стороны нужное, полезное и драгоценное. Мы поручаем вам именно и точно изъяснять при всяком случае министерству турецкому сие наше политическое правило, а из оного предпочтительную нашу склонность не только пребывать с Портою в лучшем согласии и соседстве, но и показывать ей по обстоятельствам всевозможные угодности в запечатление той искренности и того доброжелательства, с коими прекратили мы невольную войну и с коими хотим впредь пользоваться равно с нею богатыми плодами блаженного мира ко взаимной и ощутительной пользе обоюдных подданных, доколе она, Порта, будет сама сообразовать поступки свои мирным постановлением. Мы имеем причину думать, что она по сию пору научилась уже познавать истинную цену прежних своих мнимых друзей; пускай же теперь начнет испытывать на деле наши к ней мнения. Время, да и короткое, может ее затем лучше всего удостоверить, что Россия отнюдь и ни в чем не желает ущерба ее интересам, ее знатности и ее владениям. К вящему отвлечению внимания и сумнительств Порты от дел татарских может ныне более всего служить обращение оных, с другой стороны, на самовластное захвачение австрийским двором знатных кусков, возвращенных ей миром в полной целости княжеств Молдавского и Волошского. Тут отворите дверь проницанию и искусству вашим вселять бодрость и твердость в унылый дух сераля, не компрометируя, однако ж, себя пред венским двором, дабы нам инако не придти с оным в явную остуду без нужды и без пользы. Вы не оставите потому размерять отзывов ваших при Порте Оттоманской по мере обретаемых в ней больше или меньше выгодных склонностей, внушая пристойными каналами или же и беспосредственно кстати и ко времени, что Порта имела случай испытать со вредом своим цену австрийской дружбы и тех великолепных обетов, кои сей двор продал ей при начале нашей войны за весьма дорогую цену; что все удивляются безмолвному терпению ее в толь чувствительной обиде, каково есть самовластное овладение земель ее посреди мира и под маскою теснейшей дружбы; что, правда, империя Оттоманская гораздо поистощилась в минувшую войну и потому, может быть, опасаясь вящего себе изнурения в сущем уже истощении, убегает оказать справедливое свое восчувствование, дабы тем самым не быть втянутою в новую войну, и что сие ее описание едва ли может почитаемо быть справедливым, когда, с одной стороны, взять в рассуждение коренные ее силы, требующие только обновления бодрости в духе правителей, а с другой – критическую позицию венского двора между нами и союзником нашим королем прусским, обуздывающую его со всех почти сторон в самой внутренности его владений; что происходящая от оного основательная недоверка может в пользу Порты заменять действительную цесарцам диверсию, и, как их содержат на все стороны в тревоге и готовых силах на всякий нечаянный случай, так взаимно туркам облегчат их действия, или же и одни иногда достаточными быть могущие наружные оказательства, что напоследок Порта Оттоманская, примирившись единожды с нами на таких началах, кои мы сами прочнейшими и полезнейшими определили на будущие времена, может уже от империи нашей быть и оставаться навсегда в совершенной беспечности и безопасности, ибо теперь интересы ее во многих частях стали таковыми, что мы оным охотно способствовать хотим и будем». Репнин должен был противиться, чтоб другие державы, особенно Франция, не получили свободы мореплавания по Черному морю. Наконец, предписывалось: «О точном везде наблюдении, дабы единоверные наши нигде утесняемы не были по причине их исповедания, и чтоб вы во всяком случае ходатайствовали за оное и за православные церкви при Порте вследствие мирных артикулов 8, 14, 16 и 17-го, требуя скорого поправления в происходящих беспорядках, также и строжайшего, где надобно, подтверждения, чтоб впредь подобных обид нигде последовать не могло. Равным образом не оставите по 16-му артикулу дозволять протекцию и заступление ваше будущим при Порте поверенным обоим господарей, молдавского и волошского, в их справедливых нуждах и просьбах».

С дороги близ Рушука Репнин уведомлял о получении из Константинополя донесений от Петерсона: два раза уже рейс-эфенди говорил ему о необходимости установить в Крыму наследственных ханов, которые не были бы подвержены низвержению. Екатерина написала: «Ни мы, ни турки права не имеем мешаться в татарские дела, ибо они (крымцы) суть независимы». Но по приезде в Константинополь Репнин должен был уведомить императрицу (25 октября) о неприятном положении там русских дел именно по отношению к татарам. «Здесь дела, – писал он, – неприятное положение берут и, как сказать, в критическом состоянии находятся». Рейс-эфенди говорил русскому переводчику Тамаре: «Порта знает, что не имеет никакого права требовать изменения статей мирного договора, но просит избавить и от погибели: чернь и духовенство, взволнованные татарами, требуют, чтоб Россия отступилась от независимости татар, которой этот народ не хочет, возвратили Порте Кинбурн и позволили ей оставить в своем владении Тамань. Репнин велел отвечать, что у Порты есть свой посол в России, если хотят получить верный отказ на свои предложения, а что он, Репнин, и слышать не хочет ничего противного договору. Посол узнал, что турки намерены послать нарочного в Петербург, говоря, что посол их – дурак. Репнин так заканчивал свое донесение: „В таковом, как здешнее правление, ничего верного нет, понеже и сам государь не всегда верен в своем месте, почему, хотя и льщусь я, что до разрыва дело не дойдет, ко всему, однако ж, надлежит быть готовым. Татарские дела нас без важных хлопот николи не оставят, если не найден будет способ хана Девлет-Гирея и главных их чрез него выиграть, а у них деньги, я думаю, все могут сделать“. В ответном рескрипте императрицы говорилось: «Мы ожидаем высылки из Константинополя татарской депутации, служащей единственно к развращению турецкой черни, а тем самым и приводящей правительство в напрасные хлопоты и заботу; так равномерно беспосредственного испражнения от войск крепости Таманской. Отнюдь не можем вмещать (понять), чтоб министерство Порты предпочло уступить несправедливым жалобам ветреных татар и нескладным жалобам некоторой части своей черни, нежели соблюсти достоинство свое пред светом, добрую веру пред нами и святость клятвы пред богом. Между убеждений, которые много раз и пред сим уже повторены, можно поместить и сие уважение, кстати, что ежели правительству на все требовать согласия от черни и по ее прихотям переменять государственные постановления, то ничего не будет ни священного, ни надежного, а чрез то самое и погрузить себя паки в бездну неизвестностей, из которых вывелено оно одною нашею умеренностию, что мы посреди войны предвидели уже, что татарское дело в новом его бытии не скоро придет в прямой его образ по дикости и легкомыслию татар; но, невзирая на сие, лучше хотели понести до времени некоторое от них беспокойство, следуя тут нашему собственному человеколюбию, нежели инако будущему с Портою Оттоманскою миру положить основанием совершенное их огнем и мечом истребление, которое всемерно состояло во власти нашей, по собственному тогда признанию всех вообще татар, от которого и ныне ни они, ниже сама Порта справедливо отрещись не могут; что, таким образом, и не уважаем мы настоящим сопротивлением татар собственному их благоденствию, довольствуясь тут соглашением и обязательствами Порты Оттоманской, определяющими оное на первый случай и предоставляя им образумиться от времени и испытания, когда они действительно уже вкусят неизвестные еще им плоды собственной независимости и между тем перебродят в своем квасе, только бы Порта не подавала им причины к соблазну уважением нынешних их жалоб, а особливо вывела из Тамани войска свои, остающиеся там под тщетным предлогом и именованием гостей, которые, однако ж, употребляются от татар во все их внутренние раздоры да и сами себя считают не гостями, а владыками тамошних мест; что напоследок противу этого надобно действовать войском при согласии крымского хана, а иначе достигнуть этого нельзя; когда же начнется речь о войске, то выставляют препятствием мирный договор с Портою».

Когда послано было к хану Девлет-Гирею за пояснением кубанских событий, то хан отвечал прямо, что крымские и ногайские орды согласно отправили к Порте Оттоманской челобитчиков с прошением, чтоб им по закону магометанскому вольными не быть; но, не дожидаясь решения Порты, Шагин-Гирей с несколькими войсками приехал к Копылу и там непристойными внушениями между народом хотел сделать коварную помеху общему намерению, что мусульманской чести непристойно. Кроме того, Шагин-Гирей первый напал ночью на несогласных с ним султанов, князей и мурз, которые принуждены были, спасая себя, отражать его нападения; Шагин-Гирей потерпел неудачу и возвратился. Между тем русский агент в Крыму капитан Мавроени в донесениях своих подтверждал то, что писал Шагин-Гирей о замыслах и обязательствах Девлет-Гирея. Мавроени доносил, что в прежнее время крымские ханы получали от турецкого султана жалованья не менее 80000 рублей; а теперь послам, отправленным в Константинополь, велено там сказать, что крымцы не только эти суммы получать не желают, но и от себя, сколько угодно, будут султану платить. Девлет-Гирей пригласил Мавроени к себе, принял очень ласково, пригласил сесть и начал говорить о Веселицком с сожалением, как его обидел, обесчестил бывший хан Сагиб-Гирей. Тут пришел бывший Нурадин-султан, и хан обратился к нему со словами: «Бога вы не боялись, что, получая подарки от этого доброго и почтенного старика Веселицкого, нанесли ему такое бесчестие». Нурадин отвечал: «Мы ему ничего не сделали, только послали посмотреть турецких военных кораблей». – «Таких военных кораблей он много видал, – сказал Мавроени, – но не так жаль того, что Веселицкого отправили под караулом смотреть турецких кораблей, как того, что при этом убито больше ста человек его свиты». – «Я бы этого никогда не сделал, – сказал хан, – а если б и взял под караул, то по окончании дела отпустил бы честным образом. Это Сагиб-Гирей сделал по глупости; находящийся в Константинополе русский полковник (Петерсон) писал ко мне, требует пяти или шести человек русских солдат, которых будто бы мои татары украли; но их украл сам Шагин-Гирей и продал черкесам; он всем нашим обществом проклят; он будет наносить вред и России, и Турции, и Крыму, и потому надобно его взять или в Крым, или в Россию».

В конце июля дела Шагин-Гирея на Кубани пошли хорошо, и он писал Щербинину: «Сего июля 23 дня вступил я в крепость Копылы. Едичкульская орда вся и келичинское поколение мне подчинились, вследствие чего, каковы клятвенные уверения на присяжных листах утверждены печатьми, дали мне, с оных препровождаю копии, прося вознесть оные к сведению ее и. в-ства с изъяснением моей наичувствительнейшей благодарности, которую по смерть мою продолжать не премину. Есть надежда в самом ближайшем времени и все мои дела с помощью божьей к желаемому концу довесть; но только прошу вас, моего приятеля, не оставлять своим старанием и ходатайством о доставлении мне высокомонарших пособий и впредь таковых, каковыми я до сего из особливого великодушия и милосердия ее в-ства имел счастье снабдеваем быть». В письме к Бринку Шагин-Гирей прямо указывал, какие ему нужны пособия: «Очень было бы хорошо при Едичкульской орде определить русскую команду; а силы команды определить нельзя, то снабдить хотя денежным вспоможением». Находившийся при Шагин-Гирее переводчик Константинов писал Щербинину: «Нет надежды укрепить этот край одною властью калги-султана над здешними ордами, ибо власть его без подкрепления с нашей стороны очень слаба. Теперь самое удобное время к возведению Шагин-Гирея в ханы, ибо, с одной стороны, в Крыму замешательство, с другой – обласканные нашими деньгами здешние народы еще не простудили горячих обещаний султану, которые по прошествии некоторого времени могут подвергнуться перемене; итак, надобно ковать железо пока горячо. Для достижения цели надобно употребить еще столько же денег, сколько издержано, и двинуть войска без нарушения, впрочем, договора, а подумает сама Порта, да если хочет и вразумить татарам, что в случае новой за них между обеими империями войны они, татары, будут первою необходимою и, может быть, и единою жертвою оной, что тогда, испытав мы ныне тщетность попечения нашего о их целости и благосостоянии, не возможем уже при всей нашей претительности к строгим и жестоким мерам возбранить истинному и существительному интересу империи нашей отяготить над татарами всю свирепость оружия и разрушив самое их бытие, дабы оное впредь не могло паки претвориться в источник раздора между Россиею и Портою Оттоманскою».

Преданный России калга-султан Шагин-Гирей не уживался с татарами, и когда Щербинин увещевал его, чтоб старался приобресть популярность у своего народа и представлял в пример хана Девлет-Гирея, который ласковостью достиг ханства, то Шагин-Гирей отвечал: «Девлет-Гирей приобрел ханское достоинство клятвенным обещанием уничтожить татарскую независимость». Когда брат мой Сагиб-Гирей письменно спросил крымцев, за какую вину отрешили они его от ханства, спросил в таких выражениях: «К лишению чина и удалению из отечества брата моего калги-султана (Шагин-Гирея) объявили вы ту причину, будто он держится русской стороны, имея к ней сильную привязанность, но против меня что вы можете сказать?» – то крымцы отвечали ему: «Мы не имеем к вам никакого опасения, подозрения и сомнения, но предпочли мы вам Девлет-Гирея единственно потому, что он клятвенно обещал уничтожить тяжкую для нас независимость, ибо по причине поступков наших против России вольность должна быть причиною нашей гибели и разорения». Калга-султан дал знать, что крымцы, потеряв надежду, чтобы Порта удержала их в своем подданстве, обратились тайным образом к янычарскому обществу с внушением, что если Порта оставит их под покровительством России, державы христианской, то они принуждены будут покинуть магометанский закон; янычары отвечали, чтоб крымцы прислали к ним об этом явное прошение, обещаясь помочь им, и крымцы послали прошение.

Этого калгу, Шагин-Гирея, в Петербурге хотели утвердить на Кубани, среди ногайских или едисанских татар, и Щербинин получил повеление «удержать калгу-султана как в хорошем его расположении к интересам высочайшего двора, так и в знатности, кредите и почтении между ногайскими ордами, дабы его иметь на всякий случай готовым и надежным орудием к преграде» совокупным проискам Порты Оттоманской и хана крымского. Но совокупные происки предупредили. Назначенный от Девлет-Гирея на Кубань сераскиром Тохтамыш-Гирей-султан соединился в октябре с султанами, вышедшими из Темрюка, попал на часть Едичкульской орды, преданную Шахин-Гирею, перебил и ограбил сопротивлявшихся; спаслось только 18 мурз, которые прибежали к Шагин-Гирею с укорами, что он обнадежил их русскою помощью, а между тем выдал на разоренье. Шагин-Гирей, видя, что находившийся при нем русский эскадрон не в состоянии защитить его, уговорил его отойти, а сам отдался в плен татарам, когда султаны и мурзы по настоянию русских присягнули, что ему никакого вреда не будет. Русский отряд при своем уходе встретил большие препятствия: при переправе через реку бежавшие еще при Петре Великом донские казаки-некрасовцы дали ему лодки, но вытребовали сто рублей; а татары потребовали, чтоб он дал им подписку, что не видал от них никаких враждебных действий, иначе велят сейчас же разграбить и разбить; подписку принуждены были дать.

Бригадир Бринк, стоявший при устье Еи, отправился к Калге узнать от него самого о положении дел. Калга объявил, что для утверждения вольности крымских татар необходимо издание манифестов с русской и турецкой стороны с ясным заявлением, что старания об уничтожении этой вольности не будут приятны ни той, ни другой державе: тогда татары и успокоятся на этом как на решении судьбы. «Так как твердое соблюдение постановленного, – говорил калга, – будет непосредственно зависеть от крымских ханов, то судите: если душа не может терпеть какой вещи, то может ли вместить в себя эту вещь тело? Если же чего душа желает страстно, может ли вопреки ее склонности тело этого не принять? Каждый властитель есть душа своей области. По этой причине я и заявлял много раз, что, пока крымский хан не будет внутренно склонен к независимости, до тех пор ненадежна прочность трактата и спокойное поведение татарского народа. Об этом повторял я много раз и князю Василию Михайловичу Долгорукову, и Евдокиму Анисьевичу Щербинину, когда по высочайшей воле я уезжал из Полтавы в здешний край. Решено было действовать здешнею стороною, но для этого необходимо овладеть Таманом, что и было бы мною сделано, если бы, во-первых, не было тут войска турецкого, а во-вторых, если б исполнена была просьба Едичкульской орды о защите ее войском. Если есть намерение успокоить ногаев и утвердить между ними вольность, то под предлогом перевода войска через здешние места от Азова для усиления керченского гарнизона».

В Польше Штакельберг представлял о необходимости окончить сейм, предоставив дело об определении границ Постоянному совету. Панин отвечал ему, что это и его собственная мысль и что императрица поручает ему, Штакельбергу привести ее в исполнение. «Вы употребите вашу обычную деятельность, – писал Панин 8 января, – приготовить умы к этому и особенно согласить своих товарищей. Я говорил об этом с князем Лобковичем и графом Сольмсом, и они будут настаивать на исполнении нашего намерения при своих дворах». В конце января Штакельберг писал: «Слишком много причин бояться, что польские дела, затягиваясь, кончатся полным разрушением этого государства, так что не будет никаких средств помешать этому событию. Я успел вывести иностранные войска из королевства, я буду неутомимо препятствовать, чтоб они не вошли опять; но мне нельзя будет предотвратить это несчастье, если интерес каких-нибудь магнатов, которые среди смуты надеются осуществить свои честолюбивые планы, возьмет верх над интересом государственным. Бенуа мне сказал, что его король принял твердое решение ввести свои войска в Польшу, если поляки не кончат к 1 марта. Я счел своею обязанностью предуведомить их об этом, указать им на опасность; они должны уже пенять сами на себя, если хотят низвергнуться в пропасть. Я сделал для себя постоянным принципом соединять счастье и спокойствие Польши с интересами России, они неразрывны; и думаю, что сердце и человеколюбие ее и. в. будут этим удовлетворены. Перемены, произведенные в форме правительства, сделаны согласно этому принципу, настоящему положению Польши и соединенному плану троих дворов. Но здесь существует значительная партия; будучи недовольна тем, что делается, она хочет все перевернуть вверх дном и восстановить прежнюю анархию. Она питается мечтами и обнимает малейший фантом. Если неистощимые интриги, которыми она осаждает все дворы, могущие иметь влияние на судьбу Польши, получат малейший успех, это государство должно погибнуть. Я ездил к королю, чтоб уговориться насчет окончания дел, я нашел у него Браницкого; и мы вместе с королем стали его убеждать, какими опасностями грозит проволочка. Наконец, нам показалось, что он убедился и обещал искренне нам содействовать».

В начале февраля, уведомляя о возобновлении конференций с делегацией, Штакельберг опять жаловался на медленность, выставляя ей две причины: «Несогласие, господствующее между вельможами польскими, которые собираются на конференции у короля для рассуждения о делах собственно польских, не интересующих соседние государства. Вторая причина, переставшая быть тайной для поляков, состоит в решительном нежелании моих обоих товарищей, особенно Бенуа, окончить дела. Легко понять влияние этого на химерические умы поляков. Я притворяюсь, что не замечаю расположения моих товарищей и продолжаю двигать дела, пока их летаргия не превратилась в оппозицию. В тайных внушениях нет недостатка. Вероятно, оба двора надеются, что продолжение дел будет для них источником благоприятных событий. Трудность моей роли между польскими фантазиями и политикой обоих товарищей не избежит от вашего внимания. Существенный интерес ее величества, состоящий в сохранении здешней страны, предписывает мне величайшую осторожность. Мне предстоит одно из двух: или лавировать, преодолевая трудности переговорами, способными согласить общие и частные интересы с моею целью, или круто повернуть дело, чтоб были введены иностранные войска; я предпочитаю первое, хотя оно требует много времени, ибо второе повлечет к величайшим затруднениям, увеличивая претензии двух дворов, раз их войска вступят в страну. Ваше сиятельство, употребите весь свой кредит при обоих дворах; чтоб убедить их в необходимости кончить дело, а не отравлять их с целью поделить остальную Польшу».

От 14 февраля Штакельберг уведомил, что начали рассуждать о диссидентском деле. Обнаружились прежний фанатизм, прежние волнения, «Нунций, все духовенство, все монахи постоянно осаждают членов делегации, внушая им ревность самую слепую. Ревицкий явно проповедует согласие, а под рукою поддерживает все внушения нунция. Наконец, когда положили начать дело, Ревицкий сказал, что, несмотря на согласие, царствующее между тремя дворами, его двор, будучи католическим, не может покинуть своей религии; не одобряя ничего, что может повести к притеснениям диссидентов и греков-неуниатов, он, Ревицкий, предложит свои добрые услуги для поддержания прав господствующей религии. Так как под этими словами разумеется вообще исключение диссидентов из законодательства, то легко представить впечатление, произведенное этими словами на фанатиков, у которых большинство. Когда Ревицкий кончил, я стал уговаривать делегацию обратить внимание на слова австрийского министра насчет удаления его двора от поддерживания фанатизма и религиозного преследования. Эти чудовища часто окровавляли Польшу и в последнее время дали предлог к бунту и войне междоусобной, так что соседние дворы должны были войти в соглашение о восстановлении спокойствия. Я кончил словами, что всегда с удовольствием приму добрые услуги Ревицкого в переговорах, относительно которых, мне кажется, делегация руководится ложным принципом: кажется, она думает, что дело надобно начинать сначала, тогда как мы должны отправляться от оснований, которым служит договор 1768 года. Бенуа почти слово в слово повторил мою речь, прибавив, что его государь старался и всегда будет стараться о поддержании прав диссидентов. Ревицкий не сказал больше ни слова, а назначили епископов и несколько сенаторов и шляхты для конференций в моем доме; Ревицкий объявил, что не будет присутствовать при этих конференциях, хотя прежде обещал добрые услуги. Я постарался пригласить Бенуа».

16 февраля окончилось страшное диссидентское дело, по выражению Штакельберга. Поведение Ревицкого заставило Штакельберга и Бенуа потребовать от него положительного объяснения, имеет ли он от своего двора приказание разорвать соглашение между тремя дворами из-за диссидентского дела. Прижатый таким образом к стене, Ревицкий стал выражаться яснее пред поляками, и те стали умереннее. Диссиденты и греки-неуниаты сохранили право участвовать в законодательстве только в определенном числе. Подтверждены были права православной и диссидентской шляхты на все должности военные, административные и судебные, а чрез это для них осталась отворенною дверь ко вступлению в Постоянный совет. Поведение Ревицкого так рассердило Екатерину, что когда австрийский двор стал просить позволения закупать лошадей на юге России, то она написала: «Отказано, все лошади померли». Но оставалось еще дело о торговом договоре между Польшею и Пруссиею. «Кажется, – писал Штакельберг, – что прусский король или вовсе не хочет заключать торгового договора или низвести Польшу на степень прусской колонии». Штакельберг должен был, по его выражению, принять на себя в этом деле роль польского уполномоченного, уговаривая Бенуа быть снисходительным. Но уговоры не помогали. Положение Штакельберга было затруднено тем, что русская армия возвращалась после турецкой войны чрез польские владения, отчего поднялся страшный крик на сейме, жалобы на разорение, требование, чтоб армия была немедленно выведена.

Дело о торговом договоре с Пруссиею не двигалось. Бенуа требовал, чтоб все прусские мануфактурные произведения входили в Польшу беспошлинно, а польские, входя в Пруссию, оплачивались. Наконец Штакельбергу удалось уговорить Бенуа согласиться на взаимность относительно пошлин. 1 апреля посол известил Панина о спокойном окончании двухгодичного сейма, который, как иногда казалось, должен был кончиться разрушением Польши. Дело определения границ осталось на решении Постоянного совета, согласно желанию Панина и Штакельберга. Трескучая речь гетмана Браницкого против раздела и против намерения Пруссии и Австрии увеличить свои владения вопреки договору о разделе не произвела ожидаемого им впечатления; поляки не отозвались на его предложение идти с оружием в руках защищать свои границы.

В январе Фридрих II писал Сольмсу: «Кажется, гр. Панин подозревает меня в добром расположении к венскому двору; но многого недостает, чтоб я почувствовал к нему нежность. Я знаю его дух, его образ мыслей, я испытал от него много зла. Его последний договор с Портою и другие его деяния должны внушить мне отвращение от двора, который не полагает границ своему двоедушию и который так легко делается банкротом в добросовестности, если это банкротство благоприятствует его интересам. Я не одобрял его новых приобретений, я согласился на них только для избежания неблаговременных дрязг и чтоб не дать повода к ссоре между тремя дворами. Но я очень хорошо видел, что Австрия берет вдвое против своей доли как землею, так и людьми; ее недавний захват в Молдавии и Валахии исполняет меру ее ненасытности, и приращение силы, которой она этим достигает, вовсе не шуточное. Несмотря на все это, европейские отношения и война, которую Россия только что кончила, заставляют меня думать, что теперь не время противиться Австрии. Между тем поведение Австрии требует величайшего внимания и заслуживает серьезных размышлений относительно будущего. Надобно подумать, как бы поставить оплот жадности австрийского дома, который, если дать ему волю, перейдет всякие границы. Я буду очень рад узнать мысли графа Панина на этот счет. Я думаю, что, когда придет время положить должные границы его честолюбию и усилению, надобно будет начать дело переговорами, чтоб приготовить материал и не поступить опрометчиво в проведении нужных мер. Положение австрийского дома может сделаться очень критическим. Предложение посредничества в деле Молдавии и Валахии, сделанное Франциею Порте, кажется, очень способно поссорить Австрию с этою державою. У ней также недоразумение с Англиею, так что безо всякого чуда венский двор может очутиться одиноким, подверженным ненависти целой Европы. Между тем очень верно, что он не уступит ни пяди земли, захваченной в Польше, что мой пример перенесения границы назад не произвел на него никакого действия, вследствие чего я опять продвинул ее вперед, чтоб не усиливать еще более Австрии. В таком положении находятся дела теперь. Я вполне согласен с графом Паниным, что так как переговоры с делегациею и депутатами нескончаемы, то пусть каждый остается при том, что имеет в ожидании более благоприятного времени, когда можно будет получить ратификацию Польской республики, а между тем оканчивать успокоение этой страны независимо от дела установления границ. Мне кажется, что мое внушение об опасности, угрожающей польскому королю в случае выхода русских войск из Польши, не произвело надлежащего впечатления на графа Панина, хотя оно заслуживает внимания; ибо верно, что польская нация согласна в одном – в общей и сильной ненависти к этому государю».

В мае месяце Фридрих II был встревожен депешею, полученною из Варшавы от Бенуа: «Гетман Браницкий отправляется в Москву. Так как он внушает полякам, что у него особенные связи при русском дворе, могущие произвести со временем полную перемену системы в отношениях трех. держав, соседних Польше, то легко заключить, с каким намерением граф Браницкий предпринимает это путешествие. Его план состоит в том, чтоб разъединить три двора, для чего он не оставит употребить всякого рода ложные донесения, посредством которых он надеется уверить петербургский двор, что все сделанное на последнем сейме никуда не годится и надобно установить другую правительственную форму. Он особенно хвастался тем, что генерал Потемкин вполне ему сочувствует и потому он знает гораздо больше, чем русский министр в Варшаве, который ходит ощупью. Он придает огромную важность учтивостям, которые ему будут оказаны в Москве. Поляки уже навострили уши и ждут с нетерпением последствий этой новой поездки. Какой-то Монтрезор, которого Браницкий отправил в Москву и на которого здешние невежды смотрят как на поверенного в делах при русском дворе, недавно написал Браницкому, что в России рахваливают его поведение в делегации и особенно восхищаются его прекрасною речью, произнесенною в конце сейма».

При русском дворе и без Браницкого знали, какое влияние произвелено в Польше тем, что Фридрих II велел присягать себе на верность жителям тех польских местностей, которые не следовали ему по договору. Панин, несмотря на все свое доброжелательство к Пруссии, должен был выразить Сольмсу неодобрение своего двора такому поступку. Фридрих писал по этому случаю своему послу: «Вам было бы легко оправдать мой поступок, напомнив этому министру, что основанием нашего раздельного договора было соблюдение совершенного равенства между долями соразделяющих государств. Когда Россия нашла противным смыслу договора, чтоб Австрия распространила свои границы за Сбруч, а я за Нетце, я сейчас же. перенес мои пограничные столпы со спорного места из уважения к представлениям России, моей доброй и искренней союзницы; я сделал это в надежде, что Австрия окажет такое же уважение к русским представлениям и по моему примеру удержится от распространения своих границ. Но так как эта надежда не исполнилась, Австрия продолжает удерживать свой захват, то я счел себя вправе опять подвинуть вперед свои пограничные столпы и потребовать присяги от жителей. Ни один справедливый человек не может требовать, чтоб я один принес требуемую жертву, и Россия может желать одного: когда Австрия сократит свои границы, чтоб и я сделал то же самое. Если моя добрая союзница склонит к этому венский двор, то не встретит с моей стороны ни малейшего препятствия!»

А в Вене шел другой разговор. Кауниц говорил кн. Голицыну: «Польская республика дурно соблюдает свои интересы, выставляя столько препятствий для определения границ, ибо, чем более тянет она это дело, тем более король прусский пользуется им для распространения своих границ». – «Если б Австрия, – возразил Голицын, – пожертвовала округом, о котором сначала шел весь спор, то она отняла бы у короля предлог переступать с своей стороны границы, предписанные договором». – «Все это так, – отвечал Кауниц, – но так как мы взяли то, что нам принадлежит, то противно было бы достоинству моего двора отступать со вредом для него, чтоб только воспрепятствовать захвату короля. И теперь нельзя моему двору подвергнуть себя такому посмешищу». Голицын заметил на это, что венский двор требует здесь посредничества России, но положение последней будет крайне затруднительно при решении такого дела, где ни одна сторона не хочет уступить, не обращая никакого внимания на обиду польского народа, обиду явную относительно захвата прусского короля и довольно правдоподобную относительно австрийских занятий. При всем желании уладить дело Россия не может тут ничего сделать. Кауниц отвечал, что его двор держится договора, где прямо сказано, что в случае спора относительно разграничения дворы взаимно принимают на себя посредничество.

Из Парижа кн. Борятинский писал: «По многим отзывам и ответам здешнего министерства, равно как и по распоряжении внутренних дел, наверно почти полагают, что здешний двор желает надолго остаться в покое, если можно ни в какие посторонние дела не вмешиваться; король и граф Морепо все внимание обратили к поправлению внутренних дел, которые в немалом расстройстве, особенно финансы. От графа Верженя по тихости его нрава и по малому его при дворе кредиту никаких широких замыслов ожидать нельзя». Когда Борятинский по поводу знаменитого разрыва Англии со своими североамериканскими колониями начал говорить с Верженом, что в публике толкуют о войне Испании и Франции против Англии, то Вержен отвечал: «Осмеливаюсь утверждать, что Испания ни прямо, ни косвенно не станет покровительствовать английским колониям, ибо этим подала бы повод своим и чужим колониям оказывать такое же упорство и непослушание метрополиям; а мы с своей стороны очень далеки от того, чтоб тревожить Англию. Что касается меня лично, то главнейшее мое старание всегда будет о сохранении мира и тишины; да и король смотрит на дело таким же образом. Хотя Англия и делает вид, что ссору свою с колониями считает делом маловажным, а в действительности очень этим озабочена, ибо, сколько нам известно, торговля с Америкою приносит ей более двух миллионов фунтов». А между тем в публике шел слух, что будет война с Англиею.

Стахиев из Стокгольма в начале года доносил, что король наедине жаловался на скупость французского двора и выражал свое неудовольствие против графа Верженя. «Мне уж начинают наскучивать опекунские поучения этого министра нашему посланнику графу Крейцу», – говорил Густав. Разнесся слух, что хотят созвать чрезвычайный сейм вследствие убожества казны; а между тем от знатных лиц слышались жалобы, что король нимало не заботится о порядочном производстве государственных дел, заботится только об удовлетворении своих и своей фамилии прихотей и забав, не обращая внимания, что они наконец становятся несносными для государства; пренебрегает представлениями, которые ему делаются против его роскошной жизни, все более и более слушается советов молодых людей, а пожилых убегает; а из провинций приходили жалобы на несносную тягость податей, на строгость, с какою они собираются. На маскараде сенатор граф Ферзен говорил датскому посланнику: «Прежний французский посланник граф Вержень, как дельный человек, не мог быть приятен нашему двору. Гораздо ласковее обращаются с настоящим посланником графом Дюсоном, потому что он искусен в задавании пиров и в других пустяках, а дельными представлениями беспокоить не любит, а нам то и надобно. Его величество гораздо охотнее бывает в маскараде, чем в Сенате, ибо в Сенате ему беспрестанно жалуются на скудость государственной казны, а в маскараде он видит удалых и беззаботных юношей с ласковыми женщинами, которые скорее представляют здешнее государство богатым, чем изнуренным». Печать, не смея говорить явно, расхваливала короля Карла XI именно за те качества, которых не было у Густава III.

Стахиев переведен был в Константинополь; на его место приехал Симолин из Копенгагена в конце мая и писал Панину: «Так как большинство живет по деревням, то я видел только не многих из наших старых друзей, или колпаков; я обошелся с ними как можно радушнее, хотя мы не можем извлечь из них никакой пользы для наших видов и интересов в этой стране». Король ездил в Финляндию и был очень недоволен этою поездкою, потому что императрица писала ему перед тем, что не может с ним видеться по причине поездки в Москву. Приехавши в Финляндию, Густав отправил в Москву графа Левенгаупта с известием о своем прибытии в соседство России. Чтоб заплатить учтивостью за учтивость, Екатерина отправила в Стокгольм графа Андрея Шувалова поздравить короля с возвращением из путешествия. Король долго не принимал Шувалова, наконец принял. «Во время аудиенции, – писал Шувалов, – король был задумчив, несколько смущен и холоден. Я его нашел одного сидящего почти на столе посреди кабинета. После моей речи и его ответа вдруг его величество соизволил переменить осанку и голос и с некоторою ласкою близ получаса изволил разговаривать о посторонних совсем материях: о французских писателях, о новой философии, о просвещении века нашего и о прочем подающем способы блистать остротою. Но притом мне показалось, что король когда и обращал иногда разговор на Россию, то с крайнею осторожностью выбирал речи, которые бы не могли подать повода к малейшей похвале России в рассуждении славных ее побед, заключенного знаменитого мира или прошедших по тому случаю торжеств, также и о их императорских высочествах (великом князе Павле Петровиче и супруге его) ни единого слова не спросил и не молвил. Теперь уведомить не безнужно почитаю, что король и его друзья в рассуждении России всю свою надежду полагают на французские интриги в том мнении, что они могут свести российский и шведский дворы или по крайней мере уменьшить справедливое раздражение нашего двора, которое тем для них страшнее, что оное скрыто и в границах наружной благопристойности обращается». 14 августа Шувалов писал: «Ледяной прием, испытанный мною по приезде сюда, не изменился до сей минуты, когда я получил отпускную аудиенцию у короля. Верю, что Левенгаупт уговорил короля таким образом обойтись со мною, ибо известно, что король не отказывает ни в чем своим фаворитам. Но не менее верно, что французский посланник – самая не министерская голова, какая только есть в распоряжении версальского кабинета, – сильно заподозрил мой приезд. Он испугался, что я прислан сделать королю некоторые внушения и чтоб король также через меня не сделал каких-нибудь секретных предложений русскому двору. Первый страх был основан на общем здесь мнении, что, наверное, под моим церемониальным поручением скрывается что-нибудь более существенное. Второй страх был основан на знании характера королевского, колеблющегося, чрезвычайно легкомысленного и жадного к новому, характера, который смущает и волнует постоянно всех шведов, лакеев версальского двора и распространяет луч радости и надежды в душе их противников. Это объясняется смущенным, задумчивым и беспокойным видом французского посланника в первые дни моего приезда. Кроме того, две вещи подтверждают меня в этом мнении: первое – незадолго до моего приезда была размолвка между королем и посланником, который обнаружил недоверие к королю относительно России; второе, что меня считают здесь человеком, ненавидящим Францию за ее политику. По этим причинам мы с Симолиным заключили, что французский посланник для спокойствия и удовлетворения своего двора потребовал, чтоб со мною обошлись более чем равнодушно, особенно, чтобы привести в отчаяние шведов, друзей России, показать им, что король держится твердо с помощью Франции и не имеет нужды заискивать у России».

По словам Шувалова, с Симолиным обращались так же холодно, как и с ним. Одинаковое невнимание испытывал и прусский посланник граф Ностиц, тогда как особенною любезностью пользовался австрийский посланник молодой граф Кауниц, сын знаменитого канцлера. Французский посланник не пропускал случая внушать Симолину, как прусский король опасен для спокойствия своих соседей; как Россия и Франция должны быть в тесном союзе для сдержания честолюбия и хищничества этого государя; но француз не мог удержаться, увлекся, пересолил: стал утверждать, что Фридрих II был единственным виновником последней турецкой войны, польских смут и всех затруднений, испытанных императрицею.

Панин в разговоре с Нолькеном, шведским посланником при русском дворе, обнаружил неудовольствие насчет ледяного приема Шувалова в Швеции. Нолькен, разумеется, дал знать об этом королю; как же тот объяснил дело перед своими? За обедом он начал говорить: «Граф Шувалов очень недоволен своим пребыванием здесь, и я вовсе этому не удивляюсь. Человека, слишком великолепного и думающего о себе, что он умнее всех на свете, императрица прислала ко мне. человеку, простому во всем. Вы видели, что на прощальной аудиенции, которую я ему давал, я был одет в простом мундире, а он расшит с головы до ног и покрыт бриллиантами. Императрица думала нас здесь ослепить остроумием и великолепием Шувалова». Передавая Панину эти слова Густава, Симолин прибавил: «Правда, что его величество на последней аудиенции надел самый истасканный и грязный мундир, какой только можно было отыскать в гардеробе, чтоб показать придворным контраст относительно графа Шувалова».

Симолину дано было позволение удалиться из Стокгольма, если холодность к нему двора будет продолжаться. 30 октября он дал знать, что когда он был на аудиенции у герцогини Зюдерманландской, супруги королевского брата, то дежурный кавалер не встретил и не проводил его, как того требовал обычай, строго соблюдавшийся и в королевском дворце. Симолин писал по этому случаю к Панину, что такое неуважение дает ему полное право воспользоваться позволением императрицы и уехать из Швеции, и Екатерина написала на его письме: «Скажите же ему, что он может уехать». Симолин писал также, что шведский двор занимается выдумками на его счет. Так, выдумано, что существует клуб недовольных, где он председателем; что он только притворяется больным для избежания позора, а между тем проводит ночи в этом клубе; дирекция театров сделала ему неприятность относительно абонемента.

Донесения свои из Лондона Мусин-Пушкин начал словами: «Положение американских дел почти дошло уже до созрелой кризисы». Это положение дел отнимало окончательно у Англии возможность вмешиваться в восточные дела против русских интересов и заставляло искать русской помощи в предположении, что естественные враги Англии – Испания и Франция должны будут вмешаться в американскую борьбу. Поэтому, когда Порта потребовала посредничества английского короля относительно смягчения Кучук-Кайнарджийских условий, то получила отказ; летом Мусин-Пушкин был отозван и уехал, сдавши дела советнику посольства Лизакевичу. В Москве, где так пышно торжествовали Кучук-Кайнарджийский мир, радуясь так давно и страстно желанному успокое нию, Екатерина получила письмо короля Георга III от 1 сентября: «Я принимаю помощь, которую ваш министр предложил кавалеру Гуннингу, принимаю отряд русского войска, который может сделаться для меня необходимым вследствие бунта моих подданных в американских колониях». Екатерина отвечала (23 сентября): «Громадные военные приготовления Испании привлекали взоры всей Европы; все думали, что они будут направлены против владений в. в-ства, против британского народа, который сам думал также и беспокоился. В это время при таком положении политических дел министр в. в-ства при моем дворе желал иметь подтверждение моих чувств, всегда громко объявляемых за вас и за ваш народ. Я немедленно велела объявить ему чрез мое министерство, что в. величество может рассчитывать на мое доброе расположение, на мою готовность быть вам полезною и оказать вам действительные услуги независимо от предварительных между нами обязательств. Опасения относительно Испании исчезли, и в. в-ство уведомляете меня своим письмом и чрез своего министра, что вы объяснили и определили результат этих моих уверений в двадцатитысячный отряд моего войска, который должен быть будущею весною перевезен в Канаду. Я не могу от вас скрыть, что такое вспоможение с таким назначением не только изменяет сущность моих предложений, но переходит границы моей возможности служить вам. Я только что начала наслаждаться миром, и в. величество знаете, как моя империя нуждается в спокойствии. Вам также известно, в каком положении армия, хотя и победоносная, выходит из войны, долгой и упорной, ведшейся в климате убийственном. Признаюсь прежде всего, что весенний срок очень короток для восстановления моей армии. Я не говорю о неудобствах, которые встретят такой значительный отряд в другом полушарии, оставаясь под властию, ему почти неизвестною, и почти лишенный всяких сообщений с своим правительством. Для собственного удостоверения в мире, который мне стоил таких усилий, я не могу так скоро лишить себя такой значительной части войска; и в. в-ство знаете, что столкновения с Швециею только временно заснули и польские дела еще окончательно не установлены. Не могу не подумать и о том, согласно ли с нашим достоинством, с достоинством двух монархий и двоих народов, соединять свои силы для того только, чтоб утушить бунт, не подкрепляемый никакою иностранною державою. Быть может, также я должна выставить на вид, что ни одна из держав, имеющих владения в Новом Мире, не будет смотреть равнодушно на эту перевозку столь значительного иностранного войска. Тогда как теперь они не принимают никакого участия в ссоре английских колоний с метрополиею, они вмешаются в дело, увидя, что имеющий важное значение и новый для Америки народ призван принять в нем участие. Отсюда очень вероятна европейская война вместо мира, в котором Англия удостоверена с этой стороны».

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8