Оценить:
 Рейтинг: 3.6

История России с древнейших времен. Том 29

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А между тем Лизакевич доносил от 20 октября, что все английские газеты наполнены известиями о посылке русского войска в Америку, что не только англичане, но и многие ино странные министры в том уверены.

1776

Полтора года прошло с заключения Кучук-Кайнарджийского мира, и в начале 1776 года в Петербурге еще не были убеждены, что война с Портою не начнется опять в самом непродолжительном времени. В марте Панин выражался так: «Ясно, чрезвычайное упорство Турции заставит нас отказаться от какого-нибудь из мирных условий, особенно от независимости татар, самого тяжкого для них условия. Мы пойдем хладнокровно, шаг за шагом, с большою осторожностью, чтоб разъяснить это положение Порте и применить потом наши средства. Мы не предполагаем, чтоб они уже решились на самые крайние меры, и мы по возможности будем стараться не доводить их до этого». Тогда же императрица писала Панину: «Скажите Стахиеву и то, что неизвестно, ищет ли Порта вправду нарушить с нами мир чрез подобные затруднения в выполнении трактата, или только что министерство их желает корысти: то обещание процентов с сумм платимых (денег) будет способ нам узнать прямое их намерение и по тому брать меры. Прибавьте еще, что весьма нужно скорее о сем иметь известие». До приезда Стахиева в Константинополь Репнин писал Панину от 21 января: «Не могу довольно изъяснить, с каким прискорбием вижу себя в том положении, что нет от меня отправления, в котором бы не доносил я какой новой неприятности. Нынешняя, т. е. отказ Порты платить должные по трактату нам деньги, и с теми изъяснениями, которые рейс-эфенди при сем случае моему переводчику сделал, кажется, ясно доказывает их решимость Тамани и татарских дел не оставлять, тоже денег нам должных не платить да по возможности и прочие предписания трактата по частям уничтожать, нарушая таким образом свои обязательства под коварными предлогами и не начиная сами войны, но отваживаясь и готовясь ко всем могущим быть следствиям. Вижу я притом почти несомненно, что рейс-эфенди и драгоман Порты совершенно преданы австрийцам и французам и что с ними о всех наших делах советуют». Репнин доносил, что турки усиливают флот. Впрочем, перед самым отъездом Репнина Порта объявила ему, что решилась продолжать платеж денег.

12 февраля приехал в Константинополь Стахиев и в апреле дал знать, что, «кажется, турецкое министерство не намерено отступить от своих беспутных и невежливых требований относительно татар». Несмотря на обещание, данное Репнину и повторенное Стахиеву, до конца мая заплачено было только 200000 левков, а когда со стороны русского посольства было замечено, что в таких ничтожных уплатах высказывается пренебрежение, то рейс-эфенди велел отвечать, что невеликая будет беда, если уплата перейдет за срок – дело обыкновенное в долговых платежах. Донося об этом, Стахиев писал, что турки ободряются слухами о несогласиях России с шведами и Польшею, что шведы сильно вооружаются, а в Польше готовится новая конфедерация и в Константинополь скоро приедет польский министр. Но Стахиев писал, что все это легко в пыль превратится, если императрица немедленно пришлет решительный отказ в отмене условия о, татарской независимости, ибо состояние Порты таково, что она не может воевать и против Рагузинской республики. Новой войны можно было не опасаться, но надобно было ускорить платеж денег за старую; и Стахиев обратился к двум знатным и сильным каналам, обещая каждому до шести процентов с получаемой каждый раз суммы, каналы согласились, обещая употребить всевозможное старание не только установить порядочный платеж денег, но и обуздать замашки рейс-эфенди, причем утверждали, что Порта не в состоянии думать ни о каких новых военных предприятиях. Вслед за тем в Константинополе с удивлением узнали о низвержении рейс-эфенди; каналы дали знать Стахиеву, что новый рейс-эфенди их приехал и что уплата денег не замедлится: деньги сыщутся у низверженного рейс эфенди. «Бурбонским министрам, – писал Стахиев, – теперь только одна надежда на переводчика Порты, которого мои каналы также готовы сменить, да не знают надежного человека на его место». Каналы эти были: султанский фаворит Ахмет-ефенди и Мурат-молла, «знатный, сильный и проворнейший в корпусе улемов человек».

На все приведенные донесения Стахиев получил от 25 июня такой рескрипт: «Можно, кажется, без ошибки сделать заключение, что Порта начинает уже позабывать претерпенные ею во время войны поражения и бедствия; что коварные происки и подстрекания завистников мира и дружбы наших с нею стали отчасти производить вредное свое действие; что министерство турецкое, движимое оными, невежеством духовенства своего и воплем константинопольской черни, зашло по татарскому делу далее, нежели оно сперва само помышляло; что, таким образом затрудняясь, оно в поведении своем относительно нашего двора, не знает уже теперь, как и выбраться из лабиринта положения своего, собственною неосмотрительностию состроенного, и для того мечется в разные стороны, ища себе от обстоятельств пособия; что сею своею неосторожною политикою довело оно себя теперь до той крайности, что нашлось принужденным подать татарам явное ободрение в их колебленности чрез формальное к Девлет-Гирей-хану отправление султанской инвеституры да и поощрять их беспрестанно уже от себя к вящему против нас возмущению; что, ошибившись тут в приличных способах, не находит турецкое министерство никакого более средства остановиться на пути, а посему и дозволило себе напоследок, мчась стремлением духовного фанатизма и сняв с татар узду, попустить им совершенно в их буйстве и смотреть, что из того выйдет для распоряжения своей политики, не размыслив наперед, что сей-то путь есть самый скользкий и опасный к вовлечению Порты в новую войну. Долг стражи вверенной нам от промысла божия империи требует от нас употребить заблаговременно и, доколе еще врачеванию время остается, вопреки сим усмотрениям и замашкам Порты Оттоманской все от нас зависящие пособия, как физические, так и моральные. Физическими называем мы собранные в наших в Крыму и Кубани прилегших границах не беззнатные военные силы». Моральным средством были «дружеские, но серьезные объяснения», которые Стахиев должен был иметь с рейс-эфенди. «Мы охотно желаем, – говорилось в рескрипте, – показать Порте в желаниях ее все те угодности и снисхождения, кои могут согласоваться с достоинством двора нашего, с прочностью мира и с интересами империи, коль скоро изымет она из среды положенные ею самою в татарском деле разные заносы и претыкания нашей доброй воле. Инако всячески не допустим мы принудить себя худыми поступками Порты до того, чтоб отступиться от прав, приобретенных нами толикою кровию и толикими победами, утвержденных священнейшими договорами вечного мира и принятых нами в существе их за коренное основание самой политической системы нашей».

Вслед за тем от 5 июля отправлен был Стахиеву другой рескрипт: «Для учинения на деле начала и опыта беспосредственной торговли в Италию и турецкие области приняли мы за нужно отправить туда. несколько судов с товарами, из коих четыре пошли уже в путь свой из Кронштадта, а два приказано от нас снарядить и нагрузить в Ливорне из оставшихся там судов от нашего флота. Не скроем мы от вас, что все сии суда суть в существе своем военные наши фрегаты что они нагружены товарами на казенный счет, дабы тем открыть купцам нашим глаза к собственной их пользе и подать к подражанию выгодный пример, и что все экипажи их состоят из людей военной нашей морской службы. В числе сих фрегатов пять снаряжены в виде прямо купеческих судов, а шестой оставлен один в настоящей своей военной форме для прикрытия оных на походе от африканских морских разбойников. По прибытии судов в Константинополь приказано командирам оных отдать отправленные товары находящимся там комиссионерам и корреспондентам нашего придворного банкира барона Фридрихса, а по сдаче оных и по приеме в обратный путь грузов своих ожидать от вас приказа о возвратном в отечество плавании. Вследствие чего мы вам повелеваем отправить их назад чрез Константинопольский пролив прямо в Керченскую гавань. Если для прохода Константинопольским проливом надобно будет специальное позволение Порты, в таком случае, основывая домогательство ваше на точных постановлениях мирного трактата, предполагаем мы полезнее будет потребовать оного одним разом, дабы инако частыми повторениями не навесть у недоверчивых турков напрасного подозрения к нашим видам. А за важную уже услугу от вас сочтем мы, когда предуспеете вы и прикрывающему военному фрегату исходатайствовать от Порты свободу пройти Константинопольским каналом в Черное море под равным предлогом конвоирования пришедших с ним торговых судов. Для одержания ее согласия можете вы, между прочим, представить турецкому министерству, что такая угодность будет, конечно, принята нами за отменный знак дружбы и доброго желания Порты утвердить оную узлом взаимных снисхождений, что с нашей стороны мы никогда не откажемся равным образом уважать и исполнять требования Порты, поколику только оные с основаниями мирного трактата согласовать могут, и что напоследок одно военное судно в Черном море весьма недостаточно обеспокоивать, и в такое время, когда она собственные свои морские силы имеет там в толь исправном положении и многочисленности. Если, несмотря на сии дружелюбные представления, Порта не дозволит прохода в Черное море военному фрегату под тем предлогом, что в трактате выговорена свобода одному торговому плаванию, в таком случае имеете вы командующему оным офицеру приказать, чтоб он возвратился сюда тем путем, которым пришел».

Решительные объяснения Стахиева с рейс-эфенди по поводу татарских дел привели Порту, по словам русского министра, «в отчаяние предуспеть в своих прихотливых требованиях, а ее министерство – в крайнее недоумение по причине внутренних государственных замешательств и досконального истощения государственной казны, что, по признанию всей публики, кончиться должно бунтом и низвержением министерства, а может быть, и самого государя. Мои известные два канала, – писал Стахиев, – постоянно продолжают уверять, что Порта не в состоянии ни с кем ссориться». Что касается пропуска русских кораблей, то рейс-эфенди, прочтя об этом мемориал Стахиева, сказал, что если бы пропуск кораблей зависел от него одного, то он скорее допустил бы себя изрубить в куски, чем пропустить корабли. «Такой неподатливый и грубый вызов» заставил Стахиева обратиться к своим каналам, послать к ним по десятку пар соболей, причем отправил десяток соболей и к рейс-эфенди «для смягчения его свирепого фанатизма»; переводчику Порты отосланы были золотые с бриллиантами часы; другим нужным людям подарено по лисьей щубе; всего истрачено было на подарки 4200 рублей. Но подарки не помогли: купцы английские, голландские, французские, венецианские распространили слух, что идут вовсе не торговые, а военные суда, что и дало туркам основание противиться пропуску их в Черное море. Тогда Стахиев начал советовать своему правительству употребить сильные меры, чтоб Порта не смела более проволакивать время в исполнении мирного договора, сделать вид, что с русской стороны готовы вооруженною рукою заставить исполнить договор и для этого дать приказание ему, Стахиеву, отплыть на ожидаемых русских кораблях в отечество. Сильная мера была принята: русское войско двинулось к Перекопи, и 23 октября Екатерина писала Панину: «Не лучше ли декларацию о занятии Перекопской линии учинить в самых кратких терминах, не вызывая Порту к негоциации, дабы от сего единого предложения она не возмечталась больше надежды, чем ей преподаем. Кому больше, как не вам, известно, что доказательства и снисхождения турков отнюдь не убеждают. Полезнее всегда было, когда говорили с ними сильным тоном. В рассуждении сего мне кажется обойтися можно, вновь не повторяя обстоятельств, сто крат уже переговоренных и нимало не подействовавших в желаемую пользу, и, сказав о поступках (турецких) против трактата, указать одного фельдмаршала гр. Румянцева-Задунайского к сношению с ними о выполнении артикулов оного по татарским делам». В конце ноября Стахиев писал, что оставляет министерский архив и деньги под охраною английского посланника и своего приятеля английского купца Аббота, опасаясь не столько лишения свободы, сколько народного возмущения, ибо никак не мог думать, чтоб Турция решилась возобновить войну с Россиею при своем страшном внутреннем расстройстве и войне с Персиею. 3 декабря Стахиев имел с рейс-эфенди конференцию, прошедшую во взаимных пререканиях по поводу русской декларации, составленной так, как желала императрица в приведенной нами записке к Панину. Стахиев указывал на пребывание турецкого войска в Тамани; турки отвечали, что там не больше сорока человек турок, которые уже хотели уйти, потому что Порта не дает им ни денег, ни провианта, но татары принудили их остаться. Стахиев спросил, давала ли им Порта приказание уходить оттуда; отвечали, что после заключения мира дано им это приказание, которое и до сих пор остается в силе, но татары их не отпускают; впрочем, это обстоятельство в Тамани не может никаким образом сравниться с занятием Перекопи, на которое нельзя смотреть иначе как на разрыв мира; Порта готова уступить все, кроме татарской независимости, за которую будет стоять до тех пор, пока останется хотя один турок. Стахиев указывал, что кроме Тамани турецкие войска находятся в самом Крыму, что часть очаковского гарнизона уже перешла туда. Турки отвечали, что ничего об этом не знают, что находящиеся в Крыму турки могут быть купцы или беглые. Стахиев говорил, что Россия имеет право занять Перекоп, потому что турки занимают Тамань. Ему отвечали, что сравнения тут быть не может: в Тамани всего 40 человек турок, а Россия посылает фельдмаршала с войском; что невозможность для Порты признать независимость татар состоит в том, что татары сами не хотят этой независимости и требуют в силу закона помощи от Порты, говоря, что они со всех сторон заперты и когда-нибудь сделаются невольниками. Стахиев, разумеется, возражал, что о независимости татар нельзя спорить, потому что она утверждена договорами; но турки отвечали, что они согласились на независимость Крыма, думая, что татары, ее желают; но потом татары объявили, что вовсе ее не желают, что в 1772 году общество татарское, т. е. подлый народ, приняло независимость для собственного спасения, а из старшин, кроме семнадцати человек, никто ее не хотел. Наконец рейс-эфенди объявил, что Порта готова исполнить все, только бы Россия согласилась уступить все касающееся закона (т. е. относительно татарской независимости); а если пошлются войска на Перекоп, то и Порта принуждена будет послать свои в Крым, и тогда будет очень трудно уклониться от войны, ибо татары и начнут сопротивлением занятию Перекопи. «Когда так, – сказал Стахиев, – то один жребий решит будущие происшествия». Этим и кончилась конференция. Стахиев остался при своем мнении, что, несмотря на угрозы, турки войны не начнут, и в последний день 1776 года дал знать своему двору о свержении визиря и что новый стоит за мир.

В начале года Штакельберг был вызван на короткое время в Петербург и при отъезде оттуда в конце февраля получил инструкцию: действовать в полном согласии с министрами австрийским и прусским; на сеймиках стараться, чтоб в послы были избраны люди доброжелательные. Сейм оставите действовать на свободе до тех пор, пока, получив на свою сторону перевес, вы не сочтете себя в состоянии давать направление сейму или не увидите нужды заставить его переменить характер. Но если движения злонамеренных возбудят в вас опасения относительно установленной конституции или ратификации договоров по разделу, то вы имеете право превратить сейм в конфедерацию, если только будете уверены, что большинство на вашей стороне; но так как конфедерации представляют хотя законное, однако конвульсивное движение и подают повод к реконфедерациям, то прибегать к ним можно только в крайнем случае. Что касается ратификации договоров по разделу, то относительно русских новых границ не было никаких затруднений между нами и республикою. Относительно австрийских границ дело улажено; относительно прусских мы употребляем еще представление, опираясь на пример венского двора, потому что прусский король постоянно говорил, что будет сообразоваться с поведением Австрии. Вы с своей стороны должны уговаривать прусского министра в Варшаве, представлять ему затруднения, даже опасности, если дело не будет кончено до сейма. Штакельберг рассказал в Петербурге, что с учреждением Постоянного совета возникли столкновения между этою новою властию и старыми министерством и другими, которые не желали подчиняться Совету. Страсти разыгрались, старые личные вражды усилили волнения; стали бояться, что на будущем сейме обнаружится движение против правительства; враждебные последнему люди начали разглашать, что русский двор намерен уничтожить Постоянный совет и все, что было им самим сделано в Польше. На этот счет Штакельберг получил инструкцию: по возвращении в Варшаву прежде всего прекратить эти слухи.

По возвращении в Варшаву Штакельберг нашел дела в очень неудовлетворительном виде. Противная партия начала снимать маску: она имела в виду не более не менее как уничтожить на предстоящем сейме и договоры и правительство. Не ограничивались словами, но готовились всеми средствами поддерживать на сеймиках выборы своих; князь Адам Чарторыйский велел двинуться своему полку в Брестское воеводство для действия на выборах. «Очевидно, – писал Штакельберг, – что все эти меры основываются на секретных заграничных сношениях. Сношения с Портою, которые и сам замечал и о которых мне сообщено бароном Ревицким, продолжаются; нет сомнения, что эти безумцы входят в обязательства с турками; они никак не могут переварить правления, которое целый год блюдет за порядком, спокойствием и исполнением законов под систематическим и кротким влиянием России, которой успехи уничтожают мало-помалу эту аристократическую тиранию, источник всех зол для Польши. Слова „свобода и религия“ служат предлогом, а настоящее побуждение есть вражда к людям, которые служили императрице и своему отечеству». При этом донесении Штакельберг переслал письмо к королю от гетмана польского коронного Ржевусского (от 28 марта). «Государь, – писал Ржевусский, – уступая области республики иностранным державам, брат продал брата в рабство и исполнил меру жестокости, ставши убийцей того, кого должен был защищать. К умножению несчастия жители областей, оставшихся за Польшею, приведены в смущение множеством новых законов, частию непонятных, частию противоречивых и почти всегда вредных; явилась какая-то новая правительственная форма. Постоянный совет, власть вместе и совещательная, и исполнительная, и законодательная, и судебная, непонятная для нации, а как скоро будет понята, то явится нестерпимою». Ржевусский, известный Гацкий, члены Барской конфедерации, приверженцы Браницкого в церквах пред алтарями давали торжественные клятвы противодействовать всем русским планам. Для возбуждения бедной шляхты они распространяли между нею подложные турецкие манифесты; а Браницкий и Потоцкий для ободрения оппозиции писали в Варшаву, что от русского министерства получено ими положительное уверение, что Штакельбергу запрещен всякий сильный поступок и что скоро все переменится в Польше и Штакельберг будет сменен.

Но Штакельберга не сменяли; а он требовал у своего правительства умножения русского войска во время сеймиков для уравновешения насилий противной партии. Кроме войска нужны были деньги; и в Петербурге было назначено 50000 рублей; прусский король согласился дать столько же. Среди приготовлений к бурным сеймикам внимание Штакельберга было отвлечено новым любопытным явлением. Граф Артуа, второй брат французского короля Людовика XVI, вздумал сделаться королем польским, и в Варшаву явился французский эмиссар, который сделал Станиславу-Августу предложение отказаться добровольно от польского престола и взамен взять Лотарингию, причем обещалось выхлопотать согласие на это русской императрицы. Эмиссар открылся Штакельбергу, но тот отвечал, что проект невозможен; что же касается Станислава-Августа, то он не дал ясного ответа. Получивши об этом донесение посла, Екатерина написала Панину: «Что касается до сумасбродных замыслов графа ДАртуа, то Штакельбергу дайте знать, что наши дела всегда будут от нас и защищаемы».

Рушились одни безрассудные замыслы, на их место являлись другие. Саксонский резидент сообщал Штакельбергу, что к нему приезжал гетман Браницкий с просьбою, чтоб саксонский двор дал ему 10000 дукатов для великого предприятия, задуманного им с друзьями, вследствие которого курфирст саксонский может получить польский престол. В Литве происходило совещание между князем Адамом Чарторыйским, литовским гетманом Огинским и Браницким; и последний на одном пиру хвастался, что устроит сицилийскую вечерню для всех русских в Польше, хвастал своими сношениями с турками и татарами. Донося об этом своему двору, Штакельберг требовал увеличения русского войска, присутствия его на сеймиках, но получил от Панина ответ, что употребление военной силы вредно, доказывал непрочность установляемого порядка; когда же наконец русские войска могут выйти из Польши, предоставив ее самой себе? Штакельберг возражал. «Что же мне прикажете делать? – писал он Панину. – Я должен иметь большинство – это основание всему. Наши враги посылают на сеймики деньги и сабли, чтоб перерезать наших друзей. Мне надобно же защищаться. Прежде мы совершенно по-пустому направляли пушки против церквей, а теперь вовсе не кстати обнаруживать трусость и слабость в решительную минуту, когда дело идет о постепенном удалении нашего вооруженного содействия и утверждения здешнего правительства. Средины нет: или правительство, или иностранные войска; следовательно, надобно заставить уважать это правительство. Ради бога, граф, пришлите денег, иначе с чем прикажете дела делать? Вы сами были в Швеции, вы это знаете».

Штакельберг достал инструкции, данные гетманом Браницким своим приверженцам на сеймиках: кроме намерения уничтожить все сделанное на последнем сейме Браницкий хотел установить в Польше наследственное правление. По мнению Штакельберга, кандидатом на престол назначался князь Адам Чарторыйский. В июле на сеймике в Цеханове произошло кровавое столкновение: пред начатием сеймика между избирателями выделились две враждебные партии; русский офицер построил свою команду между обеими, чтоб не допустить их до драки; обе партии выбрали своих послов. Дело казалось конченным, и русский офицер сбирался уже выступить из Цеханова, как посол, избранный королевскою, следовательно, и русскою стороною, Краевский прислал ему сказать, что градский писарь не хочет вносить в книгу его имени как законно избранного посла или депутата на сейм, хочет внести только имена избранных противною стороною. Офицер, взявши команду, отправился к писарю, но так как тот находился в монастыре, куда нельзя было войти с вооруженным отрядом, то офицер, оставя за стенами монастыря 25 человек гренадер, с одним унтер-офицером и шестью гренадерами, имевшими одни тесаки, вошел в монастырь и, оставя унтер-офицера с гренадерами в сенях, сам вошел в комнату, где был писарь. Но не успел он выговорить ему первых слов, как услыхал в сенях чрезвычайный шум и, выйдя туда, увидал, что набежало туда множество поляков с обнаженными саблями и рубят его гренадер. Офицер стал было уговаривать их, но из толпы выбежал стольник Зелинский, бывший маршал Барской конфедерации, с разъяренным видом и обнаженною саблею бросился на офицера и ранил его по левому уху; тогда офицер также обнажил шпагу и с своими гренадерами начал пробиваться к калитке, причем получил еще две раны в голову, унтер-офицер и гренадеры были также все переранены. Поляки принялись уже стрелять из ружей и пистолетов; услыхав стрельбу, 25 гренадер, оставленных за монастырем, бросились к его воротам и, найдя их запертыми, перелезли через забор и стали защищать своих. Следствием было то, что на месте побоища осталось 36 польских трупов. Сам Зелинский был опасно ранен и признался, что поступал по гетманскому приказанию. «Мы должны смотреть на это событие как на образчик сицилийской вечерни, – писал Штакельберг. – Были сеймики, с которых наши офицеры, явившиеся без команд для прочтения декларации императрицы, были позорно прогнаны партиек) гетманскою, и, где не могли воспрепятствовать чтению декларации, там прежде читали письмо Браницкого, обращенное ко всем сеймикам. Сам Браницкий в присутствии большого числа шляхты читал письмо из Петербурга, в котором его уверяли именем императрицы, что Штакельбергу запрещено употреблять силу. После этого он разослал всюду своей партии приказания презирать русские войска, освобождать отечество от ига России и спасать религию и свободу польскую. Религия служит побуждением ко всем ужасам, какие постигли в Украйне несчастное неуниатское духовенство, которое наконец я принужден защищать русским войском, ибо приказания Постоянного совета не были уважены. Браницкий запрещает всем признавать Совет. Высокомерие этого человека, его связи с партиею Чарторыйских, вооруженная шляхта и переряженные солдаты, которых он употреблял, насилия, им себе позволяемые, значительные денежные суммы, которые он тратит, а с моей стороны кротость, умеренность и недостаток денег для перевешивания подкупов, употребленных противною стороною, – все это произвело то, что неутомимые заботы королевские и мои не могли доставить нам ни малейшей уверенности, что у нас большинство сеймовых депутатов. Можете рассчитывать, что мы проиграем дело, и тогда придется прибегнуть к общей конфедерации вроде Радомской».

Предписание Панина не употреблять открытой силы с русской стороны повело, по мнению Штакельберга, к следующим явлениям: в Гнезне Липский нанес удар саблею судье, который должен был председательствовать на выборах, прогнал благонамеренных и, поставивши солдат при церковных дверях, заставил провозгласить послом себя и своих приверженцев. В Ломже с позором прогнали русского офицера, который явился с декларациею императрицы. В Люблине граф Игнатий Потоцкий, распустивши по провинциям самые дурные слухи о русском дворе и его влиянии в Польше и возбудивши в шляхте ненависть к русским, ввел войско в город. Так как отряд русского войска находился близко, Потоцкий послал письмо к командующему офицеру с вопросом: есть ли у него приказ арестовать его, Потоцкого? Офицер отвел свой отряд от города. Тогда Потоцкий, видя, что взял верх, отправился в церковь доминиканцев и заставил выбрать в послы себя и еще пятерых из своей партии. Нашим, в числе которых находился другой Потоцкий, Викентий, не оставалось ничего более, как удалиться в другую церковь, чтоб выбрать своих. Такие двойные выборы и во многих других местах оставались для благонамеренных единственным средством для избежания сабельных ударов от партизанов Браницкого, следовательно, судьба будущего сейма зависела от предварительного рассмотрения законности выборов. На сеймике в Слониме 600 поляков напало на русский отряд, но тот, получивши запрещение стрелять, сдержал их штыками, причем трое из нападающих лишились жизни. Двор перехватил письмо Браницкого к упомянутому генералу Липскому в Гнезно: гетман требовал, чтоб Липский приезжал с самыми отважными из своих телохранителей для исполнения их планов. Это заставило Штакельберга потребовать от генерала Ширкова, стоявшего на Волыни, чтоб тот прислал ему гусарский полк. Штакельберг не сомневался, что гетманы затевают что-нибудь против короля. Так как Станислав-Август действовал теперь в полном согласии с послом, то Штакельберг ходатайствовал у своего двора об улучшении финансового положения короля. Станислав-Август просил, чтоб императрица поручилась за него пред Бреславским банком. По этому поводу Екатерина писала Панину: «Радуюсь, видя, что денежный кредит российской императрицы до того простирается, что другим государям без ее гарантии не верят. Но как в денежных делах, кои до кредита касаются, я самый голландский купец, то требую прежде, нежели гарантия будет дана, чтоб точно означены были те местности и их доходы, из которых платеж производиться имеет, и чтоб освидетельствованы были их верные таковые доходы; сверх того, чтоб республика наперед обязалась, что во всяком случае (ибо король умереть может) те доходы инако употреблены не будут, как на тот платеж. Впрочем, буде в сем деле есть препятствия, кои я не усматриваю, то прошу гр. Ник. Ив. Панина мне оные открыть».

Министры австрийский и прусский соглашались с Штакельбергом относительно замыслов Браницкого, опасных как для короля, так и для интересов трех союзных дворов. Трое министров решили, что прежде открытия сейма особые дела составят конфедерацию. Штакельберг был успокоен этим решением, равно как и окончанием дела об определении границ с Пруссиею. Фридрих II кое-что уступил, но когда поляки стали утверждать, что уступка слишком ничтожна, то Бенуа объявил им, что если до начала сейма республика не примет ультиматума его государя, то переговоры между Пруссиею и Польшею будут прерваны и первая удержит все земли, занятые ею. Ультиматум был принят. Понятно, что Штакельберг, имея пред глазами примеры такой сильной политики, тяготился мягкими мерами своего двора и требовал большей энергии. 12 августа образовалась конфедерация. В этот день в Совете первый сенатор епископ куявский открыл заседание речью, в которой представил критическое положение государства. Он объявил, что единственное средство против волнений, интриг, несогласий и ненавистей представляет общая конфедерация, которая одна может отстранить столкновение стольких интересов, долженствующее повести к разрыву сейма, а этот разрыв поведет к окончательному разрушению Польши. Когда епископ кончил, король объявил, что принимает его мнение, и предложил созвать сенаторов и сеймовых послов, находившихся во дворце брата его епископа плоцкого для образования конфедерации. Совет согласился; король сел на трон под балдахин; и тотчас зала наполнилась 120 сенаторами и послами русской партии, которые все объявили свое согласие на конфедерацию. Немедленно выбрали маршалов конфедерации: генерала Макроновского – для Польши и графа Огинского – для Литвы по предложению королевскому. Штакельберг отзывался о Макроновском как человеке самом популярном и в то же время сознававшем необходимость русского влияния. Гетманы явились для принесения присяги по поводу конфедерации, причем Браницкий сделал смешную сцену. Сначала он не хотел стать пред королем на колена, но потом стал. Ему читают формулу присяги: «Обещаюсь Станиславу-Августу королю…» Он говорит только: «Королю». Ему повторяют: «Станиславу-Августу…» Он говорит: «Августу». Ему говорят в третий раз: «Станиславу-Августу», а он жалким голосом произносит: «Станиславу-Августу королю». Далее ему говорят: «Я приступаю к генеральной конфедерации», он отвечает: «Нет, я не приступаю». Ему говорят: «Конфедерация вам это приказывает». – «Ах, господи! – восклицает гетман, – ну хорошо, я приступаю» и т. д. Под страхом конфедерации сейм спокойно кончил все дела к полному удовольствию трех союзных дворов.

В апреле 1776 года Сольмс передал Панину «Взгляд принца Генриха на улажение дела о прусских границах с Польшею». В бумаге говорилось: «Король желает дать всевозможные доказательства своей дружбы к ее и. в-ству, и так как она желает прекращения споров о границах, то он решился в этом случае оказать существенные знаки своей искренности и желания угодить императрице. Он предупредил бы уже все ее желания на этот счет, если б не должен был держаться в некоторого рода равновесии с венским двором, к чему обязывает его положение и государственный интерес. Кроме того, он убежден, что упреки, сделанные венским двором полякам, заключают в себе хитрость. У венского двора в Польше вся французская партия, да еще старая саксонская партия, тогда как у короля одна только поддержка в Польше, поддержка, которую дает ему императрица. Австрийцы уступают 50 квадратных миль; на этом основании и король хотел бы уступить от 30 до 40 квадратных миль». От 3 июля Фридрих писал Сольмсу, что дворы венский и версальский стараются отклонить Россию от его интересов и возбудить против нее Порту. «Так как ясно, – писал Фридрих, – что эти дворы желают всего сильнее делать нам неприятности, то из этого истекает новое побуждение для меня и для России держаться постоянно в тесной связи и все более и более скреплять уже существующий союз, чтоб сделать его нерасторжимым». 6 августа Фридрих писал: «Я теперь более, чем когда-либо, имею право надеяться, что могу уладиться с поляками насчет моих границ. Я делаю им значительные пожертвования, но не перестану повторять, что делаю это исключительно из уважения к русской императрице, и ничто другое не могло бы меня к этому побудить. Но при этом случае я не скрою, что сильно желал бы, чтоб императрица в вознаграждение продлила до 1790 года наш союзный оборонительный договор, который оканчивается в 1780 году. Ввиду моих преклонных лет я не могу рассчитывать на продолжительность моей карьеры, и было бы, конечно, для меня величайшим утешением и самым богатым наследством для моего племянника продолжение русского союза до 1790 года».

В самом начале года кн. Борятинский писал Панину: «Здесь почти все как в публике, так и в дипломатическом корпусе предполагают, что спокойствие Европы неминуемо где-нибудь будет нарушено, судя по настоящим союзам и по делаемым разными государствами приготовлениям. Газетные слухи о вооружении нашего флота и об отправлении матросов к Архангельску обращают внимание всех и толкуют, что разрыв начнется в наших краях. По поводу поездки принца Генриха в Россию говорят, что, быть может, прусский король, видя неукротимое волнение и замешательство в Польше и ненависть народную к королю Станиславу-Августу, имеет в виду наследство польской короны для какого-нибудь принца своего дома, и для обеспечения успеха принцу Генриху поручено склонить к тому ее и. в-ство. Толки эти возникли вследствие известия, что принц брауншвейгский учится польскому языку».

Понятно, что известия о морских вооружениях России всего более должны были тревожить Швецию. В Стокгольме уверяли, что весною непременно Россия объявит войну Швеции, для чего строится великое число галер и военных кораблей. Симолин с своей стороны внушал, что русский двор желает одного – сохранения спокойствия на севере и доброго соседства с Швециею; что из построения галер и военных кораблей ничего заключать нельзя, ибо известно, что старый русский галерный флот истреблен пожаром несколько лет тому назад, а корабли, возвратившиеся после шести кампаний из Архипелага, никуда не годятся и надобно заменить их новыми. В самом начале года Симолин доносил своему двору, что идут большие толки о путешествии короля в Петербург. Граф Борк, шведский посланник в Вене, сильно настаивает на это, утверждая, что это путешествие положит конец холодности и подозрительности, существующим между двумя дворами, что императрица не откажет королю в согласии на новую конституцию, если король лично будет ее просить об этом. Французский посланник отговаривает от путешествия. По поводу этих известий Панин писал Симолину: «Если от вас будут выведывать относительно того, как наш двор смотрит на это путешествие, то говорите, что вами получены частные, но верные известия о намерении императрицы провести почти все будущее лето в разных путешествиях, которые удалят ее от Петербурга. Вы видите, что дело идет об избежании возможно приличным образом всех внушений со стороны короля относительно этого путешествия».

1777

В половине января Стахиеву был отправлен рескрипт, в котором императрица объявляла, что единовременно с занятием Перекопи она сочла нужным приняться и за непосредственное установление между татарами благонамеренного общества, которое могло бы представлять свету и Порте существование вольной и независимой татарской области. Для достижения этой цели известный калга Шагин-Гирей подвинулся внутрь Кубанской области при отряде русских войск, находящихся под командою бригадира Бринка. Это движение произвело два действия: первое, что калга-султан с радостью принят Едичкульскою ордою и некоторыми другими родами и торжественно объявлен самодержавным и независимым ханом; в этом качестве он признан Россиею и должен скоро вступить в Крым, где много преданных ему людей; для утверждения там своей власти и изгнания по возможности прежнего хана Девлет-Гирея, чем вольность и независимость татар сами собою могли бы установиться и утвердиться по силе и словам мирного договора. Другое следствие движения Шагин-Гирея и Бринка состояло в том, что командующий турецкими войсками в Тамани и Темрюке Орду-агаси отозвался к ним письменно, спрашивая о причине приближения их и объявляя прямо, что он в этих крепостях находится с большим числом военных людей по точным и многократным указам Порты. Это письмо, отправленное к Стахиеву в оригинале, должно было служить уликою турецкому министерству, которое утверждало, что на Таманском полуострове находится только от 30 до 40 человек, которым Порта не дает ни жалованья, ни провианта и которые имеют от нее повеление уходить с полуострова, только татары их не отпускают. Стахиев должен был внушать всем, и особенно корпусу улемов, что Россия среди войны оградила иноверный народ от разорения и истребления, а теперь единоверная с татарами Порта из одного упрямства подвергает их гибели при новой войне, в которой она скорее и вернее потеряет татар, чем успеет отменить утвержденную договором их вольность, Панин в своем письме разъяснял Стахиеву, как он должен говорить сановникам Порты по поводу провозглашения Шагин-Гирея ханом: это событие не должно удивлять Порту, ибо есть не иное что, как подражание собственному ее поведению. Когда мир был заключен и русские войска в надежде на добросовестность Порты выведены были из Крыма, то Девлет-Гирей при помощи турок успел низвергнуть Сагиб-Гирея и, не довольствуясь этим, осмелился отправить на Кубань войско для нападения на ногайские орды, находившиеся под управлением ими самими избранного начальника Шагин-Гирея; это принуждает Россию в выборе Шагин-Гирея ограждать свободу ногайских и крымских татар, которые под его правлением желают пользоваться дарованною им в мирном трактате вольностью.

Известие Стахиева, что Порта понизила тон, заставило Россию согласиться на ее желание договариваться о крымских делах в Константинополе посредством Стахиева, которому дана была инструкция провести уничтожение в Крыму избирательного правления и установление наследственного от отца к сыну, но с тем чтоб наследственным ханом был Шагин-Гирей, а не Девлет-Гирей, «которого как виновника всему происшедшему злу никак и никогда не будем мы терпеть в Крыме».

25 марта у Стахиева начались конференции с рейс-эфенди, причем русский министр прежде всего потребовал пропуска в Черное море зимовавших в Константинополе русских судов – пяти торговых в силу трактата, а шестого вооруженного в знак дружбы. Но рейс-эфенди отвечал, что это дело надобно отложить до окончания переговоров или по крайней мере до того времени, как будет видно, какой оборот возьмет главное дело, ибо фрегаты и офицеры на них признаны бывшими в последнюю войну в Архипелаге и, кроме того, их появление на Черном море при настоящих смутных обстоятельствах в Крыму увеличит ужас и тревогу как между турками, так и татарами. Тогда Стахиев сказал, что не смеет вступить в переговоры, но принужден будет сперва списаться со своим двором, чрез что еще три месяца будут потеряны. Этот ответ заставил турок принять дело на дальнейшее размышление.

Суда не были пропущены, и 24 июля Стахиев донес, что Порта поставляет избрание нового крымского хана Шагин-Гирея противным как магометанскому закону, так и мирному договору именно потому, что оно произошло в присутствии русских войск, и требует вывода их из Крыма, обещаясь после того судить о законности этого ханского избрания. По письмам Стахиева, только совершенное бессилие и народная неподатливость удерживали Порту от разрыва с Россиею да и мирная партия не обещала прочного мира, если Россия не уступит Порте права по крайней мере утверждать избрание крымских ханов. Турецкие вооружения не важны и ограничиваются оборонительными мерами и приготовлениями на случай татарского возмущения против Шагин-Гирея. По сведениям, доставленным Стахиеву, выходило, что Порта ни под каким видом не намерена соглашаться на проход русских судов из Средиземного моря в Черное и считает противным мирному договору плавание по Черному морю военных русских кораблей, а фанариотские греки стараются, чтоб Порта принудила Россию отказаться от всякого покровительства и заступления за волохов и молдаван, также от церковного строения и починок, ибо все это фанариоты считают пагубным для своих доходов и власти.

В конце сентября Порта нарушила условие договора относительно дунайских княжеств, лишив жизни без всякого суда молдавского господаря Гику. Екатерина велела Стахиеву просто и сухо приметить турецкому министерству, что этот поступок она должна почесть «между многими прежними неустойками мирного трактата со стороны Порты новым нарушением его оснований». Кораблей не пропускали, не пропустили даже купеческое судно св. Николая, которое прежде не раз проходило из Средиземного моря в Черное. В конференции, которой требовал Стахиев по этому поводу, рейс-эфенди ему отказал, и когда вследствие этого переводчик Пизани вручил ему протест посланника и требование пропустить фрегаты обратно в Мраморное море, то рейс-эфенди сказал: «Господин посланник ежедневно докучает все об этих судах, и надобно думать, что делает это сам собою; не могу я убедиться, чтоб при русском дворе не было таких благоразумных людей, которые отдают справедливость Порте в этом пункте. Если бы все дворы выслушали ее объяснения, то бы каждый из них оправдал ее: об этом посланник может наведаться у французского и прусского поверенных в делах, у посла английского и прочих находящихся здесь министров, и я уверен, что каждый из них оправдает Порту. Порта и так уже очень оплошна и нерадива, что пропускает корабли и в Мраморное море в такое время, когда в границах самого Крымского полуострова и в Тамани находится большое число русских войск и кораблей. Если из-за непропуска этих судов мир должен разорваться, то да будет воля божья! Россия, основываясь на мирном договоре, требует пропуска этих судов, а Порта противится тому по всей справедливости; итак, кроме всевышнего творца, некому разрешить этого спора. В последнюю войну бог пособлял русскому оружию, а теперь, надобно надеяться, Порта возьмет верх». Когда Пизани напомнил о пропуске корабля св. Николай, то рейс-эфенди сказал: «В настоящие рамазанные дни непристойно беспокоить Порту представлением об одном судне, и если по этому поводу мир должен разорваться, то полагаюсь на волю божью, и я уже потерял терпение, и если б от меня зависело, то я бы ни одной вашей лодки в Черное море не пропустил, когда ваше войско в Крыму и почти в здешних границах». Пизани возразил, что нет никакого повода препятствовать проходу корабля св. Николай, когда его не раз пропускали взад и вперед, да и теперь уже выдан фирман о пропуске. «На этом корабле, – отвечал рейс-эфенди, – нагружено значительное число пушек, и был он построен в Париже и в последнюю войну находился в Архипелаге для захватывания призов». – «Никогда он военным судном не бывал, – возразил Пизани, – после заключения мира принадлежал он разным купцам и до сих пор употреблялся для перевозки товаров в Мраморное и Черное моря; что же касается пушек, то ничего не стоит осмотреть, сколько их на нем, и по осмотре ложного доносчика надобно наказать». – «Положим, все так, как вы рассказываете, – сказал рейс-эфенди, – положим, что Порта препятствует проходу этого корабля в противность мирному договору; все же это нарушение договора никак нельзя сравнить с нарушением, сделанным Россиею, которая держит свое войско в Крыму и Тамани». – «Держанием этого войска договор не нарушается, – отвечал Пизани, – потому что Порта этому причиною, занявши своим войском Таманский полуостров. Впрочем, от нее же зависит и вызов русского войска оттуда, как скоро она согласится на справедливые требования императорского двора».

По получении этих известий 8 ноября Екатерина подписала Стахиеву рескрипт: «Составя из депешей ваших целую картину, находим мы по разным ее теням, что дела наши с Портою дошли уже весьма близко до степени неприятной их развязки войною. Искренно и усердно желание наше сохранить мир яко верховное блаженство сожития человеческого, но сие желание, составляя по себе одно из первых обязательств государя, звание свое в полной мере исполняющего, не исключает, однако ж, собою и не может исключать другого, царям не меньше свойственного долга блюсти в неприкосновенной целости честь и достоинство венцов их, дабы мир самый был плодом мудрости и важности правления их, а не ценою постороннего небрежения. Чрез все время царствования нашего обыкнув учреждать все наши деяния по сим двум началам, хотим мы и теперь взаимствовать от оных последние наши чрез вас Порте Оттоманской по упреждении войны чинимые испытания». Стахиев должен был объявить Порте, что все ее жалобы несправедливы, что русское войско не делало никакого насилия татарам, которые добровольно провозгласили ханом Шагин-Гирея, прибытие русского войска только способствовало благонамеренным татарам освободиться от страха пред Девлет-Гиреем: ни русских войск, ни начальника их князя Прозоровского не было в том месте, где происходили совещания татар. Турецкая жалоба, будто кн. Прозоровский не только угрожал татарским мурзам и чиновникам огнем, мечом и рабством, но и действительно изрубил из них пять или шесть человек невинных на страх другим, есть клевета: «Нельзя, кажется, Порте не знать, что русские генералы не имеют в жизни и смерти такой власти, какую ее начальники и паши так часто употребляют во зло; кроме того, личный характер князя Прозоровского как человека знатной породы, благородно мыслящего и благородно воспитанного весьма удален от того, чтоб оскорблять человечество». Относительно жалобы на отправление в Крым русских таможенных служителей Стахиев должен был отвечать, что некоторые русские купцы действительно получали от хана по договору все пошлинные сборы на откуп за известную цену. Денег на приобретение доброжелателей Стахиев не должен жалеть, лишь бы только жертва не была напрасная. Относительно требования выхода русских войск из Крыма Стахиев должен был говорить, что они выйдут, как скоро Порта исполнит два русских требования: признает ханом Шагин-Гирея и султан пришлет ему свое калифское благословение, которого никак не должно принимать в мысли инвеституры, ибо благословение это чисто духовное и никакого политического значения иметь не может; что без признания Шагин-Гирея никакие дальнейшие переговоры невозможны. При объявлении войны надобно было ожидать, что с Стахиевым будет поступлено так же, как и с Обрезковым в 1768 году; эта мысль приводит Екатерину в сильное раздражение, доказательством которого служит следующая записка ее Панину: «Пришло мне на мысль, не худо бы написать к Стахиеву, чтоб он туркам сказал, будто бы дошло до разрыва, что если они вздумают учинить над нашими подданными в Царьграде или инде у них находящимися какие бы то ни было суровости или жестокости, что у нас положено у них не оставить каменя на камене».

До сих пор из Петербурга писалось Стахиеву, чтоб он объявлял Порте о добровольном избрании татарами Шагин-Гирея; на 11 ноября императрица должна была подписать ему рескрипт, что получена из Крыма неприятная ведомость о возмущении всей таманской черни против русских войск. «Мы, – говорилось в рескрипте, – оставляем времени решить, отчего произошел этот бунт: от собственного ли движения татар или от тайных происков Порты; но и в том и другом случае можно, кажется, предполагать с равною вероподобностию, что турки не упустят возгордиться этою выгодою и потому вверенные вам полюбовные переговоры встретят еще большие и, может быть, неодолимые препятствия». В последнем случае Стахиев должен был выехать из Константинополя, забравши с собою как можно более находившихся там русских.

От 28 ноября Стахиев донес, что главный из его доброжелателей Мурат-молла письменно предложил султану, что дела между Россиею и Портою могут кончиться полюбовно, если ему угодно будет признать Шагин-Гирея законным ханом и послать ему грамоту с объявлением, что так как татары в силу договора выбрали его независимым ханом, то султан признает его в этом качестве и, будучи верховным калифом, имеющим всю духовную власть, поручает ему и духовное правление над татарами, причем посылает ему шубу и саблю, и, как скоро это будет сделано, русское войско должно выступить из Крыма, в чем Стахиев должен письменно обнадежить. Султан согласился, но вслед за тем пришло известие, что один из крымских шейхов, по имени Али-мулла, успел возмутить татар, которые напали на Шагин-Гирея, и тот раненый ушел из Бакчисарая, и не знают, жив ли он или умер, и все бывшие при нем мурзы побиты, причем у русских переранено до 500 человек, а татар побито до 900. Это известие, разумеется, расстроило дело, начатое Мурат-моллою, Порта стала ждать, чем кончатся крымские дела.

От 10 ноября Румянцев получил рескрипт: «Мы надеемся, что нынешний хан очень помнит и признает, что приобретенный им титул самодержавного хана есть сам по себе сущая мечта без нашего пособия и покровительства, что так как он единственно России обязан своим возвышением, то для сохранения своего и для целости нового татарского владения надобно ему и впредь повиноваться во всем благонамеренному руководству двора нашего, следовательно, соглашать поступки свои с его политическими интересами, а не начинать таких дел, которые могли бы прямо вести его к погибели. Но трудно вам потом будет сломить иногда его заносчивость и поставить его в необходимость руководствоваться во всех своих действиях не собственным воображением, а советами и наставлениями вашими. Поручаем вам истолковать ему, что если, с одной стороны, честь и слава империи нашей требуют поддерживать воздвигнутое нами здание вольного и независимого владения татарского под его управлением в неприкосновенной целости, то, с другой – интересы империи и сродное нам человеколюбие не позволяют предпочесть сохранение драгоценного мира вынуждению для него, хана, от Порты поздравительной грамоты силою оружия и пролитием невинной крови, когда есть другая, менее трудная дорога к получению от Порты формального признания его ханства, что дорога эта предначертана в мирном договоре чрез охранение в особе султанской прав верховного калифства, и потому ни ему, хану, лично, ни всем татарам вообще не может быть зазорно и предосудительно отправить к Порте на имя султана другие грамоты с признанием его в качестве верховного начальника магометанской религии и калифа и с испрошением себе духовного его благословения; что, наконец, мы, основательница и покровительница нового бытия татарских народов и личного возвышения Шагин-Гирея в ханское достоинство, всячески советуем ему отправить новые грамоты для предупреждения войны и обеспечения счастья татарского владения, которое в мире и тишине прочнее и надежнее может укорениться, особенно если хан станет более заботиться о приобретении любви и доверенности подданных ласкою и правосудием, не оскорбляя их несвойственными, неприятными для них новизнами». В том же рескрипте императрица объявляла свои намерения относительно Крыма в случае войны с Портою: «Мы предписали посланнику Стахиеву внушить оттоманским министрам, что в случае новой войны наш двор, конечно, не оставит соблюсти свой существенный интерес истреблением татар, дабы этим освободить обе империи однажды навсегда от этого вредного гнезда взаимных распрей. В самом деле, если турки не согласятся к концу зимы на новые наши предложения и решатся на войну, то никто не может сделать нам разумный упрек, зачем мы поступили строго с Крымом при малейшем колебании тамошних жителей, зачем предупредили опасность для войск наших очутиться между двумя неприятелями – турками и татарами. Судя по прошлому, нельзя почти ожидать, чтоб крымские татары нам не изменили, увидя приближение турецких сил, поэтому и надобно предоставить себе свободу поступить с ними впредь как с действительными врагами или как с гнилою частию, которая отсекается врачами для спасения целого тела. А между тем для сохранения на своей стороне образа татарского владения думаем, что нужно приняться отныне с двойным усердием за Кубань и обитающие там ногайские орды и составить из них как можно скорей особенное, благонамеренное общество. С этой целью надобно вселить в них единомыслие и большую преданность к особе и власти Шагин-Гирея; способы для этого: поведение самого хана, руководствуемого вашими советами, и употребление денег, к чему мы вас уполномочиваем безо всякого ограничения. При восстании Крыма можно будет перевести Шагин-Гирея на Кубань не свергнутым, а действительным ханом и удержать там под его начальством значительную часть татар в виде независимой области, следовательно, достигнуть этим способом хотя для одной части границ империи прежней нашей главной цели, состоявшей в удалении непосредственных границ с турецкими владениями. Сверх того, будет еще на Кубани близкое убежище для тех крымцев, которые перейдут туда или по привязанности к Шагин-Гирею, или вследствие опустошения их жилищ. Мы предполагаем дозволить всем жителям Крыма свободу перебираться с имуществом своим на все четыре стороны, ибо для наших интересов довольно одного, чтоб туркам негде было стать твердою ногою».

Панин спрашивал мнения Штакельберга насчет вывода русских войск из Польши, и тот отвечал ему в самом начале года: «Каково бы ни было спокойствие, которым наслаждается республика, необходимо, чтоб новое правительство утвердилось во время пребывания наших войск. Перемены в турецких делах непременно возбудят новые волнения. Особа короля особенно подвергнется опасности. Прирожденный грех страны – это ненависть к королю». Споры по размежеванию новых границ с Пруссиею продолжались, и прусский министр подал Постоянному совету грозную ноту, что если поляки не уступят Пруссии спорного местечка Гуршно с 27 деревнями, то король его отзовет своих комиссаров и не отдаст тех мест воеводства Плоцкого, которые прежде согласился отдать. Штакельберг вздумал было заступиться за Польшу, но прусский резидент отвечал ему, что хотя король, его государь, выше этой мелочи, однако он не уступит, потому что польское правительство в отношении к нему позволило себе неприличный тон. Это неприличие было найдено в ноте Совета, который взывал к справедливости и человеколюбию короля, потому что прусские войска, выходя из польских областей, возвращенных республике, оставили в них одну только почву. Получив от Сольмса извещение, что в Петербурге очень не понравилось это дело, Фридрих писал ему, что все затруднение происходит от неверности польских географических карт. «Но, – продолжал король, – я знаю хорошо, чему должно приписать все затруднения, которые польский король делает делу размежевания: он постоянно ласкает себя надеждою жениться на одной из сестер императора и, получивши этим браком сильную подпору, воображает, что ему нет более нужды щадить меня; пусть венский двор выставляет тесную связь между ним и мною. Эта связь существует только в его хитром и интриганском духе, заставляющем его распространять такой слух. Я никогда ему не доверялся и никогда не доверюсь во всю мою жизнь, никогда я не сообщу ему своих намерений. Впрочем, по настоящему положению Польши я не предприму никогда ничего, не условившись первоначально с Россиею». Желая успокоить петербургский двор и выставить дело нестоящим внимания, Фридрих писал Сольмсу: «Один швейцарец-католик ел яичницу постом. Вдруг загремел гром, и ему говорят: „Бог приготовляется наказать тебя за нарушение церковных правил“. Швейцарец бросил яичницу за окно и сказал: „Великий боже! Сколько шуму из-за яичницы!“ В таком же положении и я. Вопрос из-за нескольких деревень не произведет пожара в целой Европе; я от этого не разбогатею, а Польша не обеднеет. Петербургскому двору стоит только приказать своему послу графу Штакельбергу порешить это дело, и все будет кончено». Но русская императрица приняла на себя посредничество, и дело было покончено в Варшаве Штакельбергом: спорная земля была поделена.

В начале августа Штакельберг дал знать Панину, что французский двор вознамерился женить польского короля на принцессе Бурбон, дочери принца Конде. Первое предложение было сделано княгинею Любомирскою, дочерью русского воеводы, и возобновлено одним французом, находившимся в польской службе. Получивши об этом известие, Штакельберг молчал, желая испытать искренность и доверие короля. Станислав-Август выдержал испытание, первый начал говорить послу об этом деле и объявил, что так как у него решено поступать единственно по воле императрицы, то он не вошел нисколько в это дело. В то же время он выразил желание, чтоб невеста, назначаемая ему, вышла за его племянника, и просил Штакельберга разведать мысли императрицы насчет Курляндии, нельзя ли ее отдать князю Понятовскому; Штакельберг заметил, что курляндский престол занят. «Таковы-то виды Франции и наших врагов в этой стране, – писал Штакельберг, – если бы им удалось устроить этот брак, то обнаружились бы соединенные движения венского и версальского дворов для отнятия у России этого влияния в Польше, которого поддержка в этом веке произвела столько кровавых сцен и которым императрица теперь овладела с кротостию, господствующей в ее политике и сердце, вследствие чего Польша сделалась как бы русскою провинцией. Такое положение дел очень неприятно для врагов империи как внутри, так и вне Польши. Прошу сообщить мне в открытом письме решение ее и. в-ства насчет королевского предложения, равно как самую сильную причину для отстранения планов насчет племянника. Нигде здесь нам не нужно французов». В Петербурге дано было такое решение, что король обещал Штакельбергу замять это дело. Но кн. Борятинский дал знать Штакельбергу из Парижа, что какой-то Глэр продолжает вести переговоры о браке. Принц Конде был согласен на этот брак, но выражал беспокойствие насчет участи имеющих родиться у короля детей, так как польская корона не была наследственна. Глэр отвечал, что если Франция возвратит свою дружбу короне и королю польскому, то и дети королевские могут быть счастливы) ибо Станислав-Август имеет в своем распоряжении от трех до пяти миллионов ливров. Что же касается того, чтоб сделать польскую корону наследственною, то это дело не легкое и, может быть, и совершенно невозможное при настоящих обстоятельствах; но когда прусский король умрет, то надобно думать, что и политическая система на Севере переменится. «Я не предполагаю, – продолжал Глэр, – чтоб и тогда польскую корону можно было сделать наследственною, по крайней мере Франция может действовать тогда с большим успехом. Лишь бы Франция сделала первый шаг для вступления в союз с Польшею, а то довольно видали на свете таких дел, которые с первого раза казались также невозможными, а потом приводились в исполнение». Переговоры шли посредством дочери госпожи Жоффрэн, потому что знаменитая маменька была больна. Тогда посол имел с Станиславом-Августом горячее объяснение относительно всех политических сообщений в Константинополе и Париже; он ему объявил, что хотя нисколько не сомневается в добросовестности его величества относительно русского двора, однако не может не заметить, что король предается своей прежней страсти к политическому кокетству и ложной снисходительности ко врагам императрицы. Разговор имел следствием отозвание Глэра. Та же участь постигла и польского интернунция в Константинополе Боскампа.

5 апреля Фридрих писал Сольмсу: «С большим удовольствием узнал я, что граф Панин был доволен внушениями, которые я велел сделать Порте для уничтожения зародышей новой войны с Россиею. Но вы должны ему передать, что мои добрые услуги не ограничились одними этими внушениями. Чрез третьи руки и не возбуждая никакого подозрения, что дело идет от меня, я дал знать версальскому министерству о честолюбивых видах венского двора против Порты по поводу этих новых смут, и дело очень удалось. Французское министерство было раздосадовано этим тем более, что оно смотрит чрезвычайно подозрительно на честолюбивые замыслы императора и питает основательные опасения, что, если венский двор успеет еще захватить несколько оттоманских провинций, Порта слишком ослабеет и не будет способна сделать диверсию в пользу Франции, когда рано или поздно начнется война между нею и Австриею. Это опасение заставило французское правительство отправить наспех в Константинополь барона Тотта для отвращения Порты от нового разрыва с Россиею». В августе Фридрих писал: «Кажется, довольно верно, что кн. Кауниц замышляет сдеулить еще кусок Валахии у Порты и что новая война между Россиею и Турциею является для него самым удобным и верным для этого путем; он пламенно желает этой войны и не пренебрегает ничем для раздувания огня, тлеющего под пеплом. В этих видах он попытался отклонить Францию от намерения поддержать мир между Россиею и Турциею. Если действительно военный пламень возгорится между ними, этот министр не замедлит предложить Турции договор, по которому его двор обещает собрать войско в окрестностях Песта для сдержания России и за это выговорить себе часть Валахии, а быть может, и денежную сумму для этой военной демонстрации. Так как мне кажется, что новая война с Портою вовсе не соответствует истинным интересам России и война эта будет еще менее выгодна для последней, если венский двор один должен воспользоваться ею и наловить рыбы в мутной воде, то я захотел услужить России, выведя окольными путями Францию из заблуждения насчет внушений кн. Кауница. И если Россия сочтет нужным прибавить что-нибудь по этому делу для версальского министерства и вверить мне свои идеи, я с величайшим усердием исполню поручение как добрый и верный союзник». По словам Фридриха, Кауниц отвращал французский двор от стараний поддержать мир между Россиею и Портою, внушая, что Франции выгодно занять Россию турецкою войною: этим она воспрепятствует ей принять участие в войне между Франциею и Англиею; это участие будет в пользу последней, ибо Россия обязана договором помогать Англии громадным флотом и двадцатитысячным сухопутным войском. Кауниц делает России мирные заявления, предлагает свои услуги в переговорах с Портою, но все это обман. Рейс-эфенди совершенно предан Австрии, и если бы даже Кауниц довел свое двоедушие до того, что сделал бы Порте предложения в пользу мира, то это будет сделано только для формы, и рейс-эфенди знает, как извернуться в этом случае. Таким образом, Кауниц останется в стороне и будет приготовлять стрелы, которые рассчитывает пустить французскими руками.

В ноябре Фридрих писал: «Так как все мои известия, константинопольские, польские и венские, согласны в одном, что Порта почти вполне решилась на войну, то боюсь, чтоб предложения, которые теперь могли бы быть ей сделаны, не опоздали. Они постоянно должны быть сопровождаемы хорошими подарками для подкупа сераля, без которых нельзя себе обещать ни малейшего успеха. Вы можете сказать графу Панину, что я знаю наверное, что Стахиев уже делал употребление из этого смягчающего средства, но я думаю, что он дал своим подаркам не очень хорошее назначение: он роздал их комиссарам Порты, назначенным вести с ними переговоры, но эти люди второстепенные, не имеющие голоса в диване. Позолоченное оружие надобно было употреблять в борьбе с рейс-эфенди и другими членами дивана. Возмущение против великого визиря и капитана-паши могло бы одинаково повести к важным последствиям; во всяком случае надобно было бы постараться произвести такое возмущение, чтоб расстроить план Порты; посредством подкупов дело не будет невозможным. Что касается наших соглашений для сопротивления австрийским видам, то я думаю, что, пока не возгорится война между Россиею и Портою, нечего бояться с их стороны; но как скоро война будет объявлена, то Россия не найдет ли нужным, чтоб я сообщил Порте следующее: я знаю наверное, что венский двор очень желает схватить у нее еще кусок Валахии и Молдавии под предлогом старых претензий и, чтоб заставить ее проглотить эту пилюлю, он выставит ей на вид значительный корпус войск, готовый лететь ей на помощь против России, равно как и предполагаемый кредит свой при петербургском дворе, вследствие которого при посредничестве Австрии Порта может заключить выгодный мир с Россиею. Я не могу не дать Порте совета не позволить себя убаюкивать этими медоточивыми предложениями двора, который старается только обмануть ее для удовлетворения своего непомерного аппетита к новым завоеваниям. Я могу прибавить к этим внушениям предложение гарантии всех владений, которые останутся за нею при заключении мира, уверяя, что могут обещать такую же гарантию и от России. Другое средство расстроить австрийские планы состоит в том, что, как скоро Австрия сосредоточит войска на границах, Россия и я сделаем общий запрос венскому двору о назначении этого войска».

Панин был очень рад гарантировать вместе с Пруссиею владения Порты и просил короля, чтоб тот для предотвращения войны сделал немедленно внушения Порте насчет австрийских замыслов. Фридрих отвечал, что согласен, но если это причинит ему какие-нибудь неприятности, то Россия не должна оставлять его одиноким, но должна немедленно повести дела сообща с ним. В конце ноября Фридрих дал знать, что внушения его в Константинополе не имеют успеха, что России останется прибегнуть к подкупам, истратить на них 100000 червонных и на всякий случай приготовиться к войне.

А кн. Дмитр. Мих. Голицын в самом начале года писал Панину следующее: барон фон-Свитен должен был узнать мнение прусского короля насчет занятия русскими Перекопи. «Я нахожу, что это событие может перемешать карты между Россиею и Портою, – отвечал король и продолжал: – В этом случае я не вижу, что мешает вашему двору воспользоваться такими благоприятными обстоятельствами для распространения своих владений со стороны Турции; бояться нечего от соседа, который еще не имел времени поправиться после недавней войны и который находится в затруднении со стороны Персии». Фон-Свитен без церемонии спросил, как же его прусское величество намерен в таком случае увеличить собственные владения, и Фридрих отвечал, что у него есть также план округления своих владений на счет Данцига, герцогства Мекленбургского и Померании. Голицын оканчивал свое донесение словами: «Такая почти невероятная откровенность вполне заподозрила бы это известие в моих глазах, если б я не мог поручиться за совершенную достоверность источника». В конце мая кн. Голицын сообщил другое любопытное известие, что французский посланник в Вене известный нам Бретейль подал Кауницу мемуар, в котором французское правительство энергически доказывало необходимость для дружественных Турции дворов отвращать последнюю от возобновления войны с Россиею, ибо эта война нанесет Порте новые удары и нарушит чрез это равновесие Европы. По мнению Голицына, такое мирное настроение французского двора происходило, с одной стороны, от убеждения, что Турция теперь не в состоянии бороться с Россиею, а с другой – из опасения, чтоб венский двор не воспользовался благоприятными обстоятельствами, чтоб поживиться на счет Порты в свою очередь.

Кн. Борятинский из Парижа писал 6 января, что в Версали голландский посол показывал ему выписку из константинопольского письма, где сказано, что там много толкуют о войне с Россиею и догадываются, что Порту побуждает к разрыву с Россиею венский двор, обещая склонить бурбонские дворы к тому, чтоб русский флот не пропускать более в Архипелаг, за что требует для себя часть Молдавии и Валахии. Весть эта быстро разнеслась по дипломатическому корпусу, и один из членов его передавал свой разговор с графом Верженем, который сказал ему именно такими словами: «Я не могу надивиться и не понимаю, как Порта могла так скоро позабыть свой стыд и несчастие и как она не предвидит, что вовлекает себя в погибель. Если она не намерена была исполнять трактат, то по крайней мере должна была бы тотчас по заключении мира делать приготовления к войне, но она все это время ничего не делала». По мнению кн. Борятинского, Вержен не мог подущать Порту к новой войне, во-первых, потому, что он миролюбив; во-вторых, всем известно, что и последняя война воспоследовала против его желания и что он предсказал все то, что случилось с турками; в-третьих, политические причины должны отводить от этого Францию: если Порта, как предполагается, опять будет побеждена Россиею, то австрийский дом чрез это очень усилится, а это противно интересам Франции. На случай войны в Версале и Париже уже ходили слухи, будто император Иосиф предлагал матери соединиться с Россиею против Порты, но Мария-Терезия и Кауниц на это не согласны. Толковали, что, если венский двор соединится с Россиею, то в две кампании турки будут побеждены: венский двор возьмет Белград и Валахию и получит свободный ход по Дунаю в Черное море; Россия возьмет Очаков, Бендеры и Крым; прусскому королю за то, что не будет делать препятствий, Россия уступит (?) Курляндию, а венский двор даст часть Силезии.

В марте Борятинский виделся с Морепа, с которым был хорошо знаком, и просил его сказать искренне, по дружбе, известно ли ему, в каких расположениях находится теперь Порта. Морепа отвечал: «Я думаю, что турки сделают дурачество и опять начнут с вами войну; но я скажу вам по совести, что Франция не приводит Порту к войне; мы не думаем, чтобы истребление Порты было для нас полезно, ибо мы предполагаем, что в настоящем состоянии Порты ей с вами воевать невыгодно; будьте в том уверены, что мы не стараемся удаляться от вас и думаем, что в сближении была бы обоюдная польза, особенно в отношении к торговле». В апреле надежный человек уведомил Борятинского, что в королевском совете недавно читан был мемориал такого содержания: критическое положение Порты таково, что как бы ни стали действовать Россия и Австрия, согласно или нет, новая война может только приготовить падение Турции в Европе. Если венский двор внушит или России, или Порте твердо держаться своих требований, то он достигнет цели своего честолюбия: имея свободные руки, действовать смотря по обстоятельствам; он воспользуется истощением Турции для получения от нее известных провинций или в случае отказа завоюет их. Польша предана Франции и стала бы действовать непременно согласно с ее видами; но это государство истощено внутреннею анархиею и не может свободно располагать своими силами. Морские державы Англия и Голландия имеют наравне с Франциею сильные побуждения препятствовать падению Оттоманской империи в Европе, но теперь не время входить с ними в сношения по этому предмету. Франция имеет обязательство с Австриею по версальскому договору, но было бы странно обращать внимание на эти обязательства ввиду такого важного для Франции интереса, как сохранение Турции в Европе. По моему мнению, надобно войти в прямые сношения с венским двором, объявить ему, что король желает сохранения мира между Россиею и Турциею и сохранения целости последней. Борятинский узнал, что мемориал подан был Верженем, ибо из Константинополя получено донесение, что австрийский интернунций старается привести Порту к разрыву с Россиею, внушая, что его двор объявит себя в пользу Порты, почему и собрано большое войско в Венгрии. Потом Борятинскому сообщили новые подробности мемориала Верженя; в нем говорилось, что, какие бы приобретения ни сделал венский двор в войне с Портою, они не могут идти в сравнение с выгодами, какие может получить Россия, ибо, страны, которыми она овладеет, обитаемы большею частью греками (т. е. православными) и по единоверию, естественно, будут ей преданы. Борятинского известили также, что к французскому поверенному в делах при Порте отправлен курьер с приказанием стараться удерживать Турцию от войны; Англии и Голландии предложено, чтоб и они с своей стороны старались о том же, ибо это нужно и для их левантской торговли.

Управлявший посольскими делами в Стокгольме (в отсутствие Симолина) Рикман дал знать в феврале, что весною король поедет в Финляндию и оттуда в Петербург. Сенатор граф Белке спрашивал Рикмана, проведет ли императрица лето в Петербурге. Узнав об этом, Екатерина написала собственноручно вице-консулу Остерману: «Напишите Рикману, что я проведу весну и лето в Смоленске». Несмотря на то что Рикман распустил везде слухи о смоленском путешествии императрицы, сказал об этом и самому королю, который был очень смущен таким неприятным известием, 12 мая Рикман снова донес, что поездка короля в Петербург – дело решенное; когда королю напоминали о поездке Екатерины в Смоленск, то он отвечал, что это слух ложный, потому что шведский посланник при петербургском дворе ничего об этом не пишет, да и Рикман сказал ему, что знает о поездке только из частных писем. Рикману передали и причину, заставлявшую Густава ехать в Петербург: недовольный Франциею, он хотел заручиться другими средствами; и 19 мая Рикман писал к Панину, что управляющий иностранными делами сенатор граф Шефер объявил ему официально, что шведский посланник в Петербурге барон Нолкен уведомил о намерении императрицы оставаться все лето в Петербурге и что король, не предвидя никаких затруднений в удовлетворении неугасаемой жажды видеться и познакомиться лично с ее и. в-ством, решился ехать в Петербург в начале будущего июня, остановится он в доме шведского посланника и будет соблюдать строжайшее инкогнито. Рикман поблагодарил графа Шефера за такую дружескую откровенность и уверил его, что королевское посещение будет приятно и драгоценно ее и. в-ству. Возвратившийся в конце мая Симолин доносил, что насчет королевского путешествия в Петербург мнения различны, но все согласны относительно охлаждения между Швециею и Франциею, которая отказывается возобновить субсидный договор и оплачивать издержки, которые угодно делать шведскому королю. Густав прямо говорил, что он хочет лично переговорить с императрицею и надеется дойти до соглашения с нею, чтоб заручиться ее дружбою и утвердить спокойствие на Севере. Шляпы и колпаки желают одинаково, чтоб намерения королевские не удались в Петербурге; они боятся, что удача поездки даст ему дух перейти границы и осуществить свой план полного захвата власти, причем народу не будет пощады в налогах для удовлетворения пустых издержек королевских.

От 21 июля Симолин писал, что заявление Густава III об успехе своего путешествия в Россию не позволяет шведам ни малейшего сомнения, что он уладил дело с императрицею и взаимное доверие между обоими дворами восстановлено навсегда. В самый день возвращения вечером король сказал сенатору графу Сверину, что ему удалось войти в полное соглашение с императрицею, что они будут поддерживать друг друга, что бы ни случилось. Сенатору графу Гепкену король, между прочим, сказал, как ему стыдно, что прежде имел об императрице и петербургском дворе совершенно другое представление, чем теперь, когда познакомился с ними на месте, что он чрезвычайно доволен своим путешествием и что он будет оказывать императрице все зависящие от него услуги. Другой особе он сказал: «Теперь у меня есть кой-какой кредит в Петербурге». Сенатор барон Спарре сказал Симолину: «Вы сделали короля совершенно русским; мы его избаловали, и мы вам его отошлем назад». Вице-канцлер сообщил Симолину все разговоры, которые имел Густав с Екатериною. Императрица, писал Остерман, уверила его, как всегда было ей желательно благосостояние его дома, как она теперь довольна, что увидалась с государем, столь близким ей по крови; императрица прибавила, что она не менее его желает мира и тесной дружбы между обоими народами. Король, повторяя те же уверения и желая коснуться шведской революции 1772 года, сказал, что, каковы бы ни были добрые намерения государя или государства, бывают такие обстоятельства и случаи, когда они видят себя принужденными решаться на поступки, могущие не быть приятными; но он уверяет ее в-ство, что он не имел никогда дурного намерения против нее и ее империи и желал, напротив, поддерживать не только доброе согласие между обоими государствами, но еще укрепить связь между ними и что у него нет никакого обязательства, которое бы воспрепятствовало этому единению. Императрица отвечала, что не скроет, как она была озадачена событием, на которое он указывает; она желает, чтоб его в-ство был им удовлетворен, чтоб его подданные были счастливы и довольны. Что же касается до нее, то пятнадцатилетнее правление показало, как она любит мир и спокойствие, но в то же время обнаружилось не менее ясно, что она умеет защищаться, когда на нее нападут; относительно же более тесной связи между Россиею и Швециею, то, по ее мнению, об этом должны вести переговоры министры. «Хотя король, – писал Остерман, – несколько раз возвращался к этому предмету, однако он не получил от императрицы никакого дальнейшего изъяснения, из чего вы можете заключить, что нет ничего решенного относительно тесного союза; еще менее король может думать, что получил какое-нибудь одобрение произведенной им перемене. Поэтому вам будет легко рассеять на этот счет опасения благонамеренных и уничтожить все слухи, причиненные путешествием короля. Вы имеете право сказать вашим друзьям, что ее и. в-ство так постоянна в своих принципах и так умеет различать взаимные комплименты государей от интересов государства, что не позволит себя обмануть насчет справедливости и значения своих обязательств, исполнения которых она будет постоянно желать».

Но Симолин писал, что, как слова императрицы ни были неопределенны, король объясняет их решительно в свою пользу. Он с своими приверженцами только и толкует о приеме, какой был ему сделан, об изъявлениях дружбы, внимания, доверия, о подарках, которые оценивают в 370000 рублей; выставляются также торжественные обещания императрицы, что она не желает ничего более, как быть в мире и тесной дружбе с своим двоюродным братом, и, если бы обнаружились внутренние волнения в Швеции, она, конечно, в них не вмешается; дают знать, что король приобрел личное влияние на императрицу и на многих других самых значительных людей. Заключают из этого, что цель путешествия вполне достигнута, что Швеция может быть спокойна, ей бояться нечего, если только она сама не начнет войны, что переговоры о более тесном союзе будут происходить между министрами с большим успехом, как только король признает для себя выгодным начать их.

В конце сентября, когда возвратился в Стокгольм влиятельный сенатор барон Функ, Симолин объявил ему о неизменности взгляда императрицы на шведские дела, на который посещение королем Петербурга не произвело ни малейшего влияния. Симолин просил Функа сказать ему, как по его мнению, можно было поправить сделанное на сейме 1772 года и возвратить народу его прежнюю вольность, отнятую самым оскорбительным насилием. Симолин хотел бы узнать от него мнения и расположения колпаков и шляп относительно этого предмета, какие меры они думают приготовить и принять для облегчения успеха предприятия и какие средства русский двор и его союзники должны употребить для содействия общему стремлению шведского народа. Функ обещал подумать об этом и посоветоваться с друзьями, а тут сказал, что для успеха предприятия необходимо, чтоб приняли в нем участие не одни колпаки, но и шляпы; что неудовольствие народа и желание перемены в настоящей конституции всеобщее, но что шведский народ отличается непоследовательностью, легкомыслием и робостью, легко увлекается и легко падает духом. Но, промедливши полтора месяца, Функ отказался входить в объяснение по этому предмету; а сенатор Ферзен решительно объявил датскому посланнику. что конституция 1720 года никуда не годилась, что во время ее господства все решалось по корыстным побуждениям или по капризу отдельных лиц, почему переворот, произведенный в 1772 году, и не встретил сопротивления в народе, что если говорить о деспотизме, то все равно, терпим ли мы от деспотизма одного человека, или от деспотизма нескольких лиц, или от деспотизма толпы, что все же деспотизм одного человека предпочтительнее деспотизма многих, что в целом шведском народе нет никого, кто бы собственно желал возвратиться к конституции 1720 года и стал бы этому содействовать. Но один из видных благонамеренных, майор Пайкуль, уверял, что народное неудовольствие очень велико и увеличивается со дня на день и что его деревенские друзья по-прежнему готовы содействовать перевороту при первом благоприятном случае, но необходимо привлечь на свою сторону Ферзена и шляпы; если Ферзен выразил отвращение от конституции 1720 года и хвалил английскую конституцию, то его легко удовлетворить в этом отношении, приблизив новую форму правления к английской конституции. Но Пайкуль затруднялся тем, что после отказа Функа некого выбрать вождем в партии колпаков.

1778

В начале года (н. с.) Фридрих II говорил кн. Долгорукому, что смерть курфирста баварского может иметь чрезвычайно важные последствия. «Я, – говорил король, – желаю, чтоб все уладилось мирно, но дела еще страшно запутаны, это настоящий хаос, и нельзя определить, что отсюда выйдет. Курфирст-палатин в своей прокламации говорит о договоре с покойным курфирстом 1774 года, но содержание этого договора никому не известно. Франция не может сильно вмешиваться во все это, потому что у нее, несомненно, будет война с Англиею; я убежден, что существует договор между версальским двором и Америкою. Саксония потребовала моей помощи для приобретения того, что вдовствующая курфирстина уступила своему сыну, и я отвечал, что она может положиться на меня, только бы не спешила. Верно, что венский двор старается возбудить новую войну между Россиею и Портою».

В депеше к Сольмсу от 4 января король писал о страшных вооружениях Порты и настоятельно советовал России поскорее собрать на Украине со стороны Бендер силы, достаточные для отражения турок. «Смерть баварского курфирста, – продолжал король, – особенно затруднит венский двор и, пожалуй, остановит его виды на увеличение своих владений со стороны Венгрии (т. е. на счет Турции), виды, которые до сих пор совершенно поглощали его внимание. Вы знаете, как всегда баварское наследство возбуждало его аппетит и какие проекты он составлял для его получения. Таким образом, теперь он очень затруднен, какое из двух приобретений предпочесть. Этот двор распространит слишком далеко свои завоевания, если другие не построят против них достаточно крепких плотин. Даже Франция, его союзница, не будет знать, какую взять сторону, и я знаю, что она не будет смотреть благосклонно, если Австрия захватит много из баварского наследства». В следующей депеше обнаружилось, почему прусский король так настаивал на сильные меры против Турции со стороны России: если мир будет разорван и Россия ограничится оборонительною войною, то Порта, без сомнения, захочет пройти чрез Польшу со 150000 войска для нападения на Киев, а этим воспользуются недовольные поляки и снова поднимутся, что, разумеется, будет очень неприятно прусскому королю при настоящих обстоятельствах. Поэтому Фридрих уговаривал русский двор склонить Польшу к союзу с Россиею против турок.

Уведомляя (26 января) о занятии австрийцами баварских земель гораздо далее предела, обозначенного в договоре с курфирстом, Фридрих писал: «Венский двор этим не ограничится: он отдал фьефы курфирсту-палатину лично, без передачи прав герцогу Цвейбрикенскому. Итак, если князья империи будут так слабы, что прейдут молчанием этот поступок венского двора, то вот какие будут последствия. Прежде всего этот двор присвоит себе право делить по своему капризу все наследства князей; он станет захватывать одну область за другою; он присвоит себе деспотическую власть и кончит тем, что подчинит себе германский корпус. Но невозможно содействовать таким насильственным и непомерным претензиям, и не остается другого средства, как остановить зло в самом источнике. При этом кризисе германских дел я бы пламенно желал, чтоб Россия уладилась с Портою и я мог бы требовать ее помощи, поставить ее посредницею в деле, от которого зависит спасение всего германского корпуса. Действительно, эта самая блестящая роль для русской императрицы, и думаю, что ее величество не будет к ней нечувствительна, а будет мне немножко благодарна за поданный ей случай».

От 22 марта Фридрих писал, что война кажется ему теперь неизбежною и он употребит все усилия собрать вовремя войска для отражения наступающего неприятеля. Но в этой войне Фридриху была нужна русская помощь, и король писал 10 апреля: «Пока венский двор будет видеть, что Россия занята турецкими делами, до тех пор он не обратит большого внимания на ее представления в пользу князей германских, не понизит своего высокомерия, не покинет видов на увеличение своих владений. Вся австрийская армия собрана теперь в Богемии и Моравии. Я собираю свою, которая, несмотря на всю быстроту, мною употребляемую, не будет собрана ранее 1 или 2 мая. Австрийцы не могут решиться на удовлетворение немецким государствам, оскорбленным их хищничеством, а моя честь не позволит мне терпеть подобных насилий; таким образом, дела не могут быть решены путем переговоров и должны необходимо решиться оружием. В этом кризисе я могу рассчитывать на помощь Верхней и Нижней Саксонии, Гессен-Касселя, Байрейта и Аншпаха; но духовные курфирсты и другие епископы вместе с курфирстом-палатином возьмут сторону императора. Баварские чины единодушно протестовали против Австрии. Но чтоб заставить благонамеренные чины сделать формальную декларацию, нужно выиграть сражение. Вы видите, что обстоятельства приближаются к тем, какие были перед Тридцатилетнею войною, и государства, которые вошли в соглашение с Франциею, те же самые, которые могут теперь соединиться с Россиею. Но я должен повторить прежде сказанное: выигранное сражение должно заставить их решиться на это. Между тем я принял меры, чтоб не бояться в настоящую минуту попыток моих врагов. Недостаток в фураже воспрепятствует им, равно как и мне, предпринять что-нибудь до начала июня. Если в России думают ограничиться одними представлениями австрийцам, то это не будет иметь никаких последствий. Хотя мне кажется, что я могу приложить случай, в каком теперь нахожусь, к указанному в союзном договоре относительно требования помощи у союзника, однако я оставляю русскому двору полную свободу решить, выгодно ли ему позволить притеснять немецких князей и отвернуться от столь важной войны, как эта, не принявши в ней ни малейшего участия».

Сольмс дал знать королю о требовании Панина, чтоб имперские чины сообща обратились к России и Франции с просьбою о помощи. Фридрих отвечал (20 апреля), что это невозможно, ибо на стороне Австрии духовные курфирсты. епископы и капитулы; известно из истории, что при всяком важном решении Германия делилась; так делилась она и в Тридцатилетнюю войну на союзников императора и шведских. «Средства, которые можно ожидать от империи, только формальные; они не принесут никакой существенной пользы, ибо у князей нет ни мужества, ни достаточных сил, чтоб дать значение своим голосам и своим объявлениям. Главная тяжесть падет всегда на одного меня. Если я покину это дело, если я пожертвую им неправедному честолюбию венского двора и деспотизму императора, то равновесие Германии и всей Европы потеряно, никакая сила после не будет в состоянии остановить потока. И потому я всегда надеюсь, что русская императрица по дружбе ко мне и по своей мудрости не покинет меня в этом критическом положении. Она не будет иметь нужды в больших усилиях для подания мне помощи: декларация несколько сильная и серьезная демонстрация со стороны Галиции могли бы вначале оказать мне большие услуги».

В самом конце июля к Фридриху явился известный Тугут под именем советника русского посольства с паспортом, подписанным кн. Голицыным. Тугут привез обещание венского двора отказаться от своих претензий на Баварию, если прусский король откажется от своих претензий на маркграфства Байрейт и Аншпах. Фридрих отверг предложение, говоря, что претензии австрийские ни на чем не основаны, тогда как его права на маркграфства неоспоримы. Он немедленно отправил депешу в Петербург с обычными внушениями, что, если не поспешить отражением австрийского удара, венский двор возгордится так, что не будет уже полагать границ своему хищничеству, что двор этот имеет непременное намерение овладеть Босниею, венецианскою частью Веронской области, наконец, Молдавиею и Валахиею. «Я употреблю все мои усилия, – писал король, – чтоб заставить германских князей обратиться к России с просьбою о помощи, надеюсь склонить к этому округа Верхне– и Нижнесаксонский, Вестфальский, также князей, главным образом заинтересованных в деле, по образцу Смалькальденского союза во время Тридцатилетней войны. Но если бы между тем русская императрица захотела сделать что-нибудь посущественнее, пополезнее для нас, то она бы приказала напасть на австрийские владения в Польше. Она может быть уверена, что жители этих областей примут ее сторону; там только три тысячи австрийского войска и России стоит только сказать слово, чтоб возбудить мятеж и овладеть Галициею и Лодомириею, потерявши много-много 200 человек; отсюда стоит только послать маленький отряд легких войск в Венгрию, к рудному городу Кремницу, как венгерцы поднимут страшный вопль. Кроме того, в Венгрии много греков (православных славян), которые примут сторону России. Если бы Россия могла решиться двинуть свои войска по крайней мере к концу сентября или в начале октября, то ее действия будут иметь важные последствия; но она встретит гораздо больше затруднений, если станет медлить».

В конце августа Сольмс писал Панину: «Если местные условия принудят короля к бездействию, то враги его будут торжествовать: так как на них нельзя будет напасть, то им нечего будет бояться поражения, и они удержат то, что захватили, У них впереди еще возможность приобрести большие выгоды и увеличить свои завоевания, если короля постигнет болезнь, на которую они всегда надеялись, и он будет не в состоянии сам распоряжаться военными действиями, наводя страх своим именем. В этом критическом положении существенная помощь России становится ему необходима, и так как императрица выразила свое благоприятное решение на этот счет, то она не может оскорбиться сильно настойчивостью короля в получении этой помощи как можно скорее. Есть латинская пословица: „Кто даст скоро, тот дважды даст“. Умоляю в. с-ство дать силу этим соображениям».

В Вене в начале года были очень любезны к России ввиду вопроса о баварском наследстве. Получив из Петербурга конфиденциальное изложение настоящих отношений между Россиею и Портою и русский ультиматум, отправленный в Константинополь, венский двор отправил своему поверенному в делах при Порте приказание внушать Порте от имени императора и императрицы-королевы о их желании, чтоб между Россиею и Турциею сохранен был мир; копия с ноты, которую поверенный в делах должен был подать Порте по этому случаю, была переслана в Петербург. Кауниц сказал при этом Голицыну, что никто более его не отдает справедливости русским требованиям и не обвиняет Порту в недобросовестности, что их величества смотрят на дело точно так же и потому петербургский двор должен ожидать с их стороны самого дружеского содействия, как только откроется случай облегчить удовлетворительное для России улажение спора ее с Турциею. Несколько дней спустя Кауниц сказал Голицыну: «Я надеюсь, что у вас будут довольны ответом их величеств на конфиденциальное объяснение. Вообще я рад случаю сказать и повторить вам, что мы добрые люди и наши дела не противоречат никогда нашим словам». – «Я свидетель, вполне убежденный в этой истине», – сказал Голицин. «Вы, князь, да, – отвечал Кауниц, – но можете ли вы мне отвечать, что люди злонамеренные и завистливые не стараются убедить ваш двор в противном?» Голицын заметил, что его двор не легко поддается на всякие убеждения и умеет отличать дружеские поступки от враждебных. На другой день после этого разговора Голицын встретил самого императора, который подошел к нему и поздравил с рождением великого князя Александра Павловича. После этого, перейдя к турецкому делу, сказал: «Что вы хотите с этими животными – турками, до сих пор не было никакой возможности уговорить их! Религиозный энтузиазм вместе с обычным их высокомерием беспрестанно увеличивают их упрямство. Ультиматум вашего двора написан так справедливо и так умеренно, что если они его не примут, то навлекут на себя порицание всех держав; и я думаю, что они не захотят этим рискнуть. Я вам скажу еще одно слово о моей собственной политике: я не могу отказаться от принципа, что постоянные и взаимные интересы, соединяющие две империи и коренящиеся большею частью на местных условиях, не должны долго подвергаться временному нарушению. Таковы интересы, существующие между Россиею и Австриею; на различные случайные обстоятельства, которые, по-видимому, ослабили на некоторое время связь между ними, надобно смотреть, как на скоро преходящие бури, за которыми должна последовать прежняя тишина».

«Справедливость этого взгляда бросается в глаза, государь, – отвечал Голицын, – и я убежден, что мой двор смотрит на дело точно так же; но с позволения в. в-ства я дам ему знать о той энергии, с какою вам угодно было изъясниться на этот счет». – «Вы меня обяжете, – сказал Иосиф, – если при всяком случае будете извещать об искренней дружбе, которую я питаю к вашей великой императрице и как я желаю иметь случай доказать ее лучше, чем можно было прежде». Иосифу, Марии-Терезии, Кауницу при их разговорах с русским послом постоянно виделся прусский король. Императрица-королева, уверяя Голицына по поводу рождения великого князя в своем добром расположении к Екатерине, не могла не прибавить: «Вы можете быть уверены, что те, которые предполагают во мне другие чувства, говорят неправду». Кауниц продолжал речь императора. «Мы, – говорил он в другой раз Голицыну, – мы не такие люди, которые идут навстречу другим; это, быть может, наш недостаток, но мы понимаем свои интересы; и мы были бы люди очень ограниченные, если б не видали, что интересы, существующие между нашими монархиями, не должны никогда изменяться. Я знаю, что хотели предположить в нас виды, гораздо менее возвышенные, ограничить нашу политику мелкими завоевательными планами с целью увеличения владений; но государство, подобное нашему, которое достаточно велико само по себе и которому позволительно чувствовать свои силы, не может никогда иметь мелочных видов. Ничтожные приобретения, какие мы недавно сделали от Порты и какие мы теперь делаем от Баварии, проистекают, с одной стороны, из наших прав, а с другой – составляют предмет чистого удобства без всякой примеси честолюбия и страсти к приобретению». Голицын заметил, что тон Кауница при этих разговорах совершенно рознился от прежнего, все это было сказано с искренностью и добродушением, чего прежде вовсе не замечалось в сообщениях австрийского канцлера. Но при венском дворе не могли не прийти к мысли, что такую перемену тона в Петербурге припишут баварскому вопросу, и потому император Иосиф счел нужным заметить Голицыну. «Мне досадно, – сказал он, – что ваш двор не обратился прежде к нам по турецким делам: наши добрые услуги могли бы быть действительнее. Впрочем, баварская перемена, вероятно, внушит кому-нибудь мысль, что благодаря ей мы так усердно предлагаем вам свои услуги. Но я вам говорю, что Бавария тут ни при чем. Мы улаживаемся с курфирстом-палатином насчет всего по-дружески: он признает наши права, мы рассуждаем об них только между собою; и Европа увидит, что мы не переступаем границу своих прав».

В феврале Кауниц сообщил Голицыну разные бумаги, которыми обменялись дворы венский и берлинский по поводу баварского наследства. При этом Кауниц спросил, прусский посланник барон Ридезель сделал ли Голицыну такое же сообщение; и когда тот отвечал, что нет (это была правда), то Кауниц начал говорить: «Наш двор хочет показать вашему неограниченное доверие. Я не сомневаюсь, что ваш двор увидит из поступков нашего решительное желание не нарушать ничьих прав; но мы точно так же не уступим пред угрожающими демонстрациями соседа, который завистливым взором следит за малейшим движением австрийского дома. Наш двор старался, как только мог, убедить прусского короля в своем праве на часть баварского наследства, которая нами и взята, и мы будем спокойно ожидать, произведут ли наши доказательства благоприятное впечатление на его ум; впрочем, приготовления и движения прусских войск заставили и нас обратиться к необходимым предосторожностям, хотя император и императрица ничего так не желают, как сохранения мира с королем, если только не нужно будет покупать этот мир в ущерб очевидным интересам и правам монархии». Когда Голицын склонил речь на Турцию, то Кауниц стал его уверять, что его двор не окажет России добрых услуг только наполовину, но употребит всевозможные усилия.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8