Владислав Петрович Крапивин
Тридцать три – нос утри…

В середине века
1

Полсотни лет прошло, но и сейчас иногда, в тоскливые минуты, Винценту Аркадьевичу слышится тот жалостный крик. Будто наяву. Протяжный, горестный – вестник беды…

Он, этот крик был совершенно неуместен в лагере “Ленинская смена”, где полагалось звучать песням о кострах и красном галстуке, хриплым сигналам горна, рассыпчатому барабанному стуку и бодрым речёвкам. И вдруг – словно на деревенском дворе, где узнали о несчастье:

– Ох ты горюшко мое горькое! Ох ты маленький мой, соколик ты ясный, солнышко мое упавшее!..

Это во весь голос причитала старая повариха тетя Тоня. Крик доносился от реки. Он был слышен повсюду, потому что лагерь только-только притих, покорившись послеобеденной лени “мертвого часа”. Сонный покой разлетелся вдребезги. Все кинулись к берегу – из дверей, из окон.

У Виньки в трусах была слабая резинка, они сползали, проклятые, и он прибежал, когда с полсотни ребят уже кого-то обступили на берегу, у самой воды. Кого-то или что-то… Винька, тяжко сопя, ввинтился между голых спин и плеч. На него заоглядывались. И странное дело, не огрызались. Раздвигались молча и виновато. И Винька всем сердцем понял – Глебка…

В том году, в конце мая, Винька Греев сдал первые в жизни экзамены и перешел в пятый класс. А первого июня они с отцом отправились в лагеря. В разные. Винька – в “Ленинскую смену”, а отец – на военные сборы. Как досадливо сказала мама – “опять загремел в солдаты”.

Мама была не совсем права. Обмундирование отцу дали и правда солдатское (и к тому же поношенное, белесое), но погоны были майорские. Причем золотые и новенькие. Отец объяснил, что полевых погон для старших офицеров на военном складе почему-то не нашлось.

В этих вот сверкающих погонах, полинялой форме с чужого плеча и в пахнущих ваксой кирзовых сапогах отец зашел домой попрощаться. Он отправлялся с колонной машин за двести километров от города в какую-то Сухую Елань, где разворачивался запасной военный аэродром.

Мама была очень раздосадована. Не только потому, что расставалась с мужем на полтора месяца (а то и больше – знаем мы это военное начальство!). Дело еще и в том, что в их квартире начинался ремонт.

Дом был деревянный, двухэтажный, никаких ремонтов здесь не делали с довоенной поры. Двухкомнатное жилище Греевых совсем обветшало. И наконец-то мама договорилась в своей конторе “Горпотребсоюз” о штукатурке, покраске полов и о перекладке печи, у которой в дымоходе вываливались кирпичи. Договорилась – и вот, пожалуйста! В доме не остается ни одного мужчины!

– Я могу не ездить в лагерь! – вскинулся Винька.

По правде говоря, он туда не очень рвался. До сих пор в пионерских лагерях он не отдыхал, и теперь душа его была полна сомнений. С одной стороны интересно, а с другой… Опытные люди рассказывали всякое. И о суровых порядках, и о том, что, если сразу не поставишь себя как надо, могут превратить в “лагерного тютю”. У такого “тюти” судьба самая горькая.

Но мама на Виньку цыкнула: с таким трудом раздобыли путевку, а он фокусничает! Потом сказала:

– Самая лучшая помощь, если ты не будешь тут торчать целый месяц и мешать взрослым людям.

А отец сказал, что главный мужчина в доме – мама. Командовать она умеет лучше всех. А работать самой ей не придется, на то есть штукатуры и маляры. Да и прораб Василий Семеныч – хороший знакомый, не подведет.

– А уборки-то сколько будет после ремонта! Рабочие не станут ей заниматься!

– Ну, Людмилу позовешь, поможет…

Людмила была старшая Винькина сестра. Она с мужем и маленькой дочкой жила не здесь, а снимала комнату на улице Зеленая Площадка.

Мама только рукой махнула:

– У нее сессия в институте. Галку мне притащит на постой в воскресенье, когда ясли закрыты, вот и вся помощь… Ты хоть пиши почаще. Почта-то там есть?

– Будет…

– Полевая, да? – сунулся Винька.

– Авиапочта, – усмехнулся отец. – Аэродром же. Каждый день будут специальный самолет гонять.

Он укладывал бритву, полотенце и сверток с бельем в большой штатский портфель, с которым ходил на лекции в техникум.

Винька потрогал висевшую на отцовском ремне пустую кобуру (от нее пахло как от новых ботинок).

– Папа, а пистолета почему нет?

– Дадут, когда надо будет. Предлагали получить прямо сейчас, да ну его. Потеряешь – голову снимут…

– А орденапочему не надел?

– И ты туда же! Военком тоже пристал: “Товарищи фронтовики, прошу, чтобы все были при наградах. Для воспитательного влияния на молодое поколение… Любушка, где они, эти регалии?

Мама принесла жестяную коробку из-под чая, в ней брякало. Отец прицепил медали и стал прокалывать в гимнастерке дырки для “Отечественной войны” второй степени и двух “Красных звезд”.

Первую “Звезду” Аркадий Матвеевич получил еще за Испанию. Там он пробыл несколько месяцев и вернулся осенью тридцать восьмого года. А в августе тридцать девятого родился Винька. Вроде бы налаживалась мирная жизнь (хотя и не очень спокойная, как потом узнал Винька: в любой день, в любую ночь могли придти люди в синих фуражках и забрать человека – доказывай тогда, что ты не враг народа). А когда началась война, отца призвали в первые же дни.

Сперва отправили на тыловой аэродром, в запасной полк. Но очень скоро – в прифронтовую зону. Стрелять по фашистам папе не пришлось, но под бомбежки и обстрелы попадал часто. А один раз горел в транспортном самолете и прыгал с парашютом. Об этом случае он говорил без всякого героизма:

“Хорошо, что приземлились в болото, никто не узнал, что галифе стали сырые еще в воздухе”.

Но это все, конечно, шуточки! Тем, у кого сырые галифе, орденов не дают. Один раз отец был ранен – осколком в плечо, один раз контужен. Вернулся домой в начале сорок шестого. Уговаривали его остаться в армии, но он сказал, что хватит, навоевался. И пошел на прежнюю должность: учить студентов техникума, как надо строить самолетные моторы… Но вот через несколько лет армия вспомнила о нем опять.

Она, Советская Армия, должна была “держать порох сухим”, потому что заатлантические агрессоры и их прихлебатели во всем мире точили на нас зубы. Отчаянно боялись, что в Советском Союзе наконец построят коммунизм. А отец-то, он как раз из тех кто строил, потому что в партии с тридцать пятого года. Он маме так и сказал, когда принесли повестку:

– Дело ведь не только в том, что я майор запаса. Есть еще и партийная дисциплина.

Сказал это, правда, без мужественной нотки, со вздохом. Но он всегда такой…

Отец ушел ночевать в казарму, объяснил, что в военном городке много дел, на рассвете они отправляются. В то же утро покинул родной дом и Винька. Впервые в жизни. Мама отвела его на двор своей конторы, который назывался теперь по-военному – “сборный пункт”. И покатил Винька в деревню Полухино, что в сорока километрах от города. Покатил в кузове трехтонного ЗИСа, вместе с двадцатью другими мальчишками и девчонками и толстой вожатой Валей, которая то и дело вскрикивала, чтобы не вставали со скамеек и не перегибались через борт.

Сбоку от кабины полоскалось и реяло на ветру шелковое знамя с бахромой и кистями, с горящим на солнце наконечником. С золотыми словами, которые все знали наизусть: “К борьбе за дело Ленина-Сталина всегда готовы!”

Это алое трепыханье и встречный ветер прогнали из Виньки слезы, которые скопились внутри от прощания с мамой. И стало казаться, что впереди – праздник и приключения. И страха как ни бывало.

Страх вернулся, когда приехали в лагерь.

2

Оказалось, что опасения не напрасны. Витька Жухов с коровьим прозвищем Му ма – лагерный старожил и авторитет – сразу углядел в толпе новичков “милого ребенка” в желтых скрипучих сандаликах, в алой сатиновой испанке на аккуратной стрижке, в отглаженной белой рубашечке и вельветовых лямках с перекладинкой на груди. И, наверно, с растерянно приоткрытым пухлым ртом.

Ох как ненавидел Винька свою внешность примерного мальчика и пионера-ударника. Сколько раз приходилось, сжимая страх, доказывать делом, что он не “такой”, что “свой”. Неужели и сейчас?

Мума уперся в новичка жидко-рыжими глазами.

– Эй ты, Мотя! Ну-ка, иди сюда. Тебе говорю…

“Мотя” – значит еврей. Может, Мума решил так про Виньку Греева из-за его темной челки и похожих на сливы глаз? Неважно. Важно, что он, Мума, сволочь. Потому что лишь сволочи, белогвардейцы и фашисты могут издеваться над человеком за то, что он еврей. Винька слышал это от отца. И в книжках читал. В своей любимой повести Гайдара “Военная тайна” и в его же рассказе “Голубая чашка”.

Кстати, и папин друг Винцент Родриго Торес был еврей. Испанский. И сгорел в самолете после того, как сбил двух фашистов…

Человек, читавший “Военную тайну”, не может быть окончательным трусом. Обмирать в душе может, но поддаться какому-то гаду, да еще на глазах у всех…

Подрагивающим голосом он сказал:

– Вообще-то меня зовут Винька. Но можно и Мотя, пожалуйста, не жалко. Только идти к тебе мне неохота.

Мума скривил пухлую рожу.

– Это чего же так?

– А вот так. Сено к корове не ходит.

– Намекаешь, Абраша?

В толпе хихикнули. Подумали, что Винька и правда намекнул на “мычащее” прозвище Жухова.

– Я тебе покажу ког’ову… если не будешь слушаться.

– А как надо слушаться? – спросил Винька, чтобы протянуть время. А там, глядишь, кто-нибудь из взрослых подойдет. Вопрос прозвучал вроде бы смирно, однако с насмешечкой.

Но Мума насмешку не уловил. Покивал:

– То-то… Возьми-ка мой рюкзачок да уволоки в палату. Ты ведь пионер, должен старших уважать. У меня чегой-то спина заныла на старости лет.

– Зарядку надо делать, – опять обмирая внутри, посоветовал Винька.

– Чё такое ты сказал?

– Ты еще и глухой… по старости. Да? – Это Винька вежливо и вполголоса. Но от мягкости тона дерзость таких слов не уменьшилась.

– Пионеры и школьники, смотрите! – с дикторским пафосом возгласил Мума. – Сейчас мальчика будут учить примерному поведению!

– Смотри не обкакайся, – звонким от ужаса голосом предупредил Винька. Потому что было уже ясно: все равно схватки не избежать и бой будет смертельный. Кругом радостно загоготали: и от того, что новичок ловко отбрил Му му, и от того, что ожидалось зрелище.

Жухов-Мума с неожиданной резвостью поднял свой грузный (по хозяину) рюкзак, прыгнул с ним к Виньке. Ухватил Виньку за шиворот и начал с сопением натягивать на него брезентовую рюкзачную сбрую. И Винька коротко вдарил ему пяткой в… ну, так сказать, пониже живота.

Про этот прием (когда нападают сзади) Виньке однажды рассказал Николай, муж сестры Людмилы. Шепотом, чтобы не услышали женщины. Винька запомнил, но применять на деле такой способ еще не приходилось. А тут – будто само собой!

Мума зашипел, словно из него выпустили газ. Согнулся. Винька отшвырнул рюкзак и ладонями пихнул Муму в плечи. Тот покатился навзничь. В гущу свежей крапивы, которая вольготно разрослась у крашеной лагерной изгороди. Крапива эта (как потом узнал Винька) крепко жалилась даже сквозь сатиновые шаровары.

В кусачих зарослях Мума секунды две лежал и моргал. Потом завыл с нарастанием звука и, как выстреленный из рогатки-великанши, ринулся на Виньку. Облапил, сшиб. Замолотил по нему. Винька тоже замолотил по врагу – с радостью и облегчением, потому что было не очень больно и совсем уже не страшно.

Первой из взрослых подскочила повариха тетя Тоня.

– Это что еще за такое взаимодействие! Жухов, опять ты тут свои законы прописываешь! Вот возьму хворостину да по заднице!

Грозные слова не возымели действия, бой продолжался. Но от лагерной фанерной дачи уже спешила, вскрикивая и махая пухлыми руками, вожатая Валя. Она стащила Жухова с полузадавленного, но неустрашенного Виньки. Пообещала Муме “немедленно и сию же минуту” отправить его домой. Тот опять стоял согнувшись и кряхтел: видать, подкатила новая боль.

Виньку Валя ругать не стала. Привела в заваленную пионерским имуществом комнатушку, смазала зеленкой царапину на щеке и ссадины на коленях, велела снять перемазанную рубашку и пришила к штанам полуоторванную лямку.

– Ты с этим Жуховым больше не связывайся…

– Пускай первый не лезет!

– А он и не полезет. Понял, небось, что не на того напал…

Мума и в самом деле понял. И другие поняли. Никто больше не приставал. Иногда, правда, окликали “эй, Грелка”, но не ради дразнилки, а просто у всех здесь были прозвища. Такая лагерная жизнь. Как, впрочем, и в школе…

И Винька оказался в этой жизни как все. И ему нравилось. Только на первой неделе, пока не совсем еще привык, порой подкрадывалась печаль о доме. Чаще всего в вечерние часы, перед отбоем, когда лагерь притихал. Вспоминалась мама, ну и… В общем, сами знаете, как это бывает.

Винька в такие минуты уходил на край лагерной территории, за сарай, где хранились прогнившие лодки. Между сараем и глухим забором была заросшая лопухами щель, там валялись дырявые ведра. Никто про это место не знал, иначе здесь наверняка устроили бы свое убежище курильщики.

Винька усаживался на перевернутое ведро и смотрел вверх. Розовели облака. С забора на сарай и обратно прыгали воробьи. От вечернего солнца они казались рыжими. Воробьям было хорошо: дом их был рядом и по маме они не скучали.

Один раз, когда Винька вздохнул особенно горько и размазал по грязному колену упавшую слезу, кто-то в двух шагах от него колыхнул лопухи. Винька испуганно вскинул глаза.

Рядом стоял очкастый мальчик из их третьего отряда. По прозвищу Ужик.

3

Звали его Глеб. А фамилия была Капитанов.

Он так и сказал на сборе знакомства: Глеб Капитанов. Но многие поняли это как “Глебка Питанов”. Прозвища в первый день лепили наскоро – сокращая фамилии. Но “Пита н” было непонятно. Почти сразу переделали в “Питон”. А потом кто-то из лагерных остряков заметил:

– Не питон, а кобра, потому что очковая змея.

Но “Кобра” тоже не прижилась. Рассудили, что кобра – змея грозная и ядовитая, не подступись. А Глебка был из тех, кто муху не обидит. И потому еще один остряк внес поправку:

– Не кобра, а безобидный уж. Хоть узлом завязывай – не укусит…

Ужей в окрестностях лагеря было множество, их не боялись даже девчонки. И все согласились, что Глебка по натуре своей смирный, как уж. Кроме того, ужи отмечены были желтыми пятнышками, а Глебка – редкими желтыми веснушками. Впрочем, они были почти незаметны.

Но “уж”, слово слишком короткое, неудобное. И стал Глебка не “Уж”, а “Ужик”. Это еще больше ему подходило…

Несмотря на тихий характер, “лагерным тютей” Глебка не сделался. Его не обижали. Сперва, с подначек Мумы, пробовали приставать, но Глебка смотрел в ответ с какой-то непонятной жалостью. Не к себе, а к обидчику, Серые глаза его за очками были спокойными и снисходительными: “Странные вы люди. Что за радость изводить человека?” И любители изводить один за другим отступились.

Ужик не участвовал ни в шумных играх, ни в проказах и дисциплину почти не нарушал. Почти – потому что однажды вожатая Валя подняла крик: узнала, что ее пионер Глеб Капитанов без спросу ходит к реке.

С рекой шутки были плохи, Она – совсем не широкая, но быстрая, вся в упругих струях течения и воронках. Купаться в ней разрешалось не везде, а только в одной заводи, в огороженном “лягушатнике”. Да и то под строгим наблюдением вожатых и физрука Бори. Пацаны из ближней деревни – те купались где угодно, потому что смелые и без нянек-воспитателей. Но смелость обходилась им недешево: почти каждое лето кто-нибудь из деревенских тонул.

Поэтому насчет реки правило было железное: без спросу и в одиночку на берег ни шагу. И вдруг – самовольщик! Нарушитель! И ни кто-нибудь, а тихий Ужик!

Ужик в ответ на вопли и упреки Валентины пожимал плечами и негромко ей втолковывал:

– Ну, посудите сами, что со мной может случиться? Я же просто сижу на берегу и ничего не нарушаю. Даже близко к воде не подхожу. Только так, чтобы камешек бросить.

– Все говорят: не подхожу! А потом не успеешь оглянуться – уже барахтаются по уши в воде!

– Да зачем же я полезу барахтаться, если я совершенно не умею плавать?

– А что ты тогда там делаешь?

– Ну… я сижу и смотрю. Мне нравится смотреть на течение…

Другого бы пропесочили на вечерней линейке и дали бы такой строгий выговор, после которого, если еще одно замечание, – сразу домой. Но тут Валя только рукой махнула. Потому что Глебка никогда не врал. Раз сказал, что не лезет к воде, значит оно так и есть.

В самом деле, чего ему соваться в воду, если и правда плавать не умеет? Он не купался и тогда, когда в лягушатнике плескался весь третий отряд. И даже одежду не снимал.

Он ходил в мешковатых серых брюках и в рубашке с длинными рукавами, Наверно, стеснялся своего бледного ребристого тела и тощих незагорелых рук и ног. В палате, когда все укладывались в постели, он старался поскорее залезть под одеяло. И койка его была самая дальняя, в углу.

…И вот теперь этот Глебка Ужик стоял тут, почти рядом с Винькой. По пояс в лопухах.

Винька глянул сквозь мокрые ресницы:

– Чего тебе?

Другой бы тут же выпустил в ответ колючки: твое, мол, какое дело? Где хочу, там гуляю, ты это место не купил. Но Ужик тихо объяснил:

– Я не знал, что здесь кто-то есть… Ладно, я пойду, если мешаю… – И повернулся спиной. Уши у него были, будто круглые крылышки, шея – тонкая, с желобком, который зарос рыжеватым пухом. А под просторной ковбойкой горбатились треугольные лопатки. И Виньке почудилось в Ужике то же одиночество, что в нем самом.

– Глебка, да ты чего? Сиди тут, если тебе надо. Мне разве жалко…

Конечно, это было не по-здешнему, не по-лагерному. И то, что Винька сказал не “Ужик”, а “Глебка”, и сам его тон – слишком мягкий, даже виноватый.

Ужик обернулся. Глянул сквозь очки, словно спросить о чем-то хотел. Не спросил. Потрогал зачем-то нижнюю губу, подумал, кивнул:

– Тогда я побуду здесь.

– Садись вон на то ведро.

– Ладно… – Глебка устроился по плечи в лопухах. Боком к Виньке. Помолчали. Сильно пахло гнилыми бревнами и репейным соком.

Глебка посмотрел вверх и вдруг осторожно спросил:

– Ты, наверно, по дому соскучился, да?

Следовало возмутиться: “Чё выдумал! Какое твое дело!” Винька промокнул ресницы и выдохнул:

– Ага…

– Это понятное дело, – сказал Глебка полушепотом, – оно со всеми случается.

“Только не с такими, как Мума”, – подумал Винька.

– Только не с такими, как Мума, – слово в слово повторил его мысль Глебка. Будто прочитал. И добавил: – Потому что такие, как он, – деревяшки.

– А ты скучаешь? – спросил Винька шепотом,

– А чего бы я сюда приходил, – так же шепотом отозвался Глебка. И все смотрел вверх. И в очках отражалось вечернее небо. – Здесь хорошо дом вспоминается.

– А ты на какой улице живешь?

– На Октябрьской. Недалеко от пристани.

“У-у”, – подумал Винька. Это было очень далеко от его дома, на другом краю города. Но, чтобы Глебке стало приятно, он сказал:

– Тебе хорошо. Там, наверно, из окон пароходы видать.

– Из окон не видать. Но там рядом обрыв, с него пристань видна и вся река до поворота… Только я больше люблю смотреть на паровозы.

– Почему?

– Ну… так. Там под обрывом, у воды, рельсы в несколько рядов, и по ним все время туда-сюда паровозы с вагонами движутся. Возят грузы на пристань и обратно. Сверху так интересно смотреть. Будто игрушечная железная дорога на столе… Ты, может, видел такую за стеклом в “Детских товарах” на Первомайской?

Винька видел. В те времена такая игрушка была великая редкость. Иногда дорогу включали. В эти минуты у витрины собиралась толпа – и ребятишки, и взрослые. Не толкались, не огрызались друг на друга, маленьких пропускали вперед.

Стоило это железнодорожное чудо триста рублей – сумма для Винькиных родителей непомерная. Для Глебкиных, видимо, тоже.

Но Глебке-то и ни к чему эта игра, раз рядом с ним настоящая дорога. Вернее, под ним . “Как на столе”…

– Кажется, там и станция есть, да? Я когда ходил на пристань, видел. Домик с башенкой…

– Конечно, есть! – почему-то сильно обрадовался Глебка. – Станция Река. Там моя мама работает диспетчером!

Хвастаться мамой, которая работает бухгалтером, было глупо. И Винька сказал:

– А мой отец служит на военном аэродроме. Он майор.

Уточнять, что служит отец временно, Винька счел излишним.

– Он, значит, был на фронте, да? – уважительно спросил Глебка.

– Конечно! У него три ордена и куча медалей.

– У моего папы тоже… были. Он погиб в Германии, когда война уже почти кончилась.

Винька стыдливо притих: вот похвастался дурак… Глебка, видимо, уловил его виноватость. И быстро сказал:

– Смотри, у тебя на локте кровь. Капелька…

– Где? Ой… это божья коровка!

Винька осторожным щелчком сбросил коровку в лопухи. Глебка с сожалением заметил:

– Надо было сказать: “Божья коровка, улети на небо…”

– Они вечером не летают. Только при солнышке…

– А я вчера бабочку “Павлиний глаз” видел. Вот такую большущую…

– Не поймал?

– Нет. А зачем ловить?

– Ну, может, для коллекции.

Глебка словно отодвинулся. Снял очки. Стал тереть стекла о ковбойку.

– Я не люблю такие коллекции. Мертвые…

– Я тоже не люблю.

Вдали хрипло затрубил горнист Юрка Протасов. Глебка надел очки и встал.

– Ну вот, поговорить не дадут. – Он сердито отряхнул широкие штанины. – Надо идти…

– Надо, – вздохнул Винька.

В палате Глебка с привычной суетливостью разделся и юркнул под простыню. Лег носом к стенке. Виньке казалось, что Глебка хочет оглянуться на него, но не решается. Винька тоже лег. Приподнялся на локтях, глянул через несколько кроватей на укрытого простыней Глебку и откинулся на спину.

Какие дураки придумали делать отбой, когда за окнами почти что белый день? Солнце золотится на верхушках сосен.

Прошлась по палате Валентина, задернула марлевые шторки (толку-то!).

– Ну-ка всем спать! – И ушла. Небось, на свидание с баянистом Васей.

Всюду шептались. Кого-то огрели подушкой. В углу, где койка Андрюхи Козина (дружка Мумы), рассказывали старый неприличный анекдот:

– Однажды Пушкин, Лермонтов и Маяковский идут по улице, а навстречу им гимназист. Гимназист говорит: “Все поэты дураки…” А Пушкин…

Винька натянул простыню на голову. После разговора с Глебкой было нестерпимо слушать всякую похабщину. Стыдно даже. Как если бы ты сам сказал мерзость, а Глебка Капитанов смотрит на тебя сквозь очки с тихим отвращением. Словно ты на его глазах пришпилил гвоздем к забору бабочку “Павлиний глаз”.

4

На следующее утро Винька подъехал с хитрыми переговорами к Юрке Шарову. Юркина койка стояла рядом с Винькиной. Шаров был вертлявый и озорной. Насмешливый. Сейчас он сидел на постели и деловито надувал засунутую под майку волейбольную камеру. Видать, его забавляло, как раздувается под майкой тугое пузо.

– Шарик, хочешь я твою рогатку достану, которую Валентина забросила в крапивную гущу?

Юрка зажал резиновую трубку зубами и возвел брови.

– М-м? – Это, наверно, означало: “Ты ненормальный?” В ядовитые джунгли, что позади кухни, человек со здравым рассудком никогда бы не сунулся.

– Думаешь, не достану? Спорим!

Шарик помотал головой. Трубка вырвалась из зубов. Брюхо под майкой опало, струя воздуха вздыбила русый Юркин чубчик. Шарик досадливо сморщился:

– Зачем она мне, эта рогатка? Валька, прежде чем кинуть, порвала ее и поломала.

– Ну… хочешь тогда три моих компота? Сегодня, завтра и послезавтра!

– А я тебе что за это?

– А ты… поменяешься с Ужиком койками. Ты туда, а он сюда. – И Винька почему-то отчаянно смутился.

Юрка, он… бывают же чудеса! Он вытащил из-под майки сдутую камеру, хлопнул Виньку плоской резиной по голове. Дурашливо так, необидно.

– Чудной ты, Грелкин. Если тебе охота рядом с Ужиком быть, зачем в крапиву-то лезть и компот продавать? Я и так… Мне в углу даже больше нравится.

Винька застеснялся еще пуще и даже выдавил “большое спасибо”, что совершенно не вписывалось в рамки лагерного этикета.

Глебка перебрался на новое место охотно. И теперь они с Винькой после отбоя сдвигали железные койки вплотную. Можно было разговаривать хоть до утра. Если, конечно, шепотом.

Ложились они не так, как все: головой не к окнам, а к двери. В этом заключался некоторый риск – можно было не заметить появления Валентины, которая терпеть не могла ночных шептаний. Зато в окне, выше марлевой занавески, им видно было июньское светлое небо.

Ближе к полуночи в небе проступали звезды. Одни – еле заметные, другие поярче. Про самую яркую Глебка шепнул:

– Это планета Юпитер.

После этого они целый час говорили про небесные тела, про книжки “Аэлита” и “Из пушки на Луну” и про то, есть ли на планетах и Луне люди. Решили, что, наверно, есть. По крайней мере, на Марсе. Потому что ученые говорят, будто там есть атмосфера…

Юпитер между тем подобрался к самому краю занавески.

Глебка придвинулся плечом к Виньке, поднял ладонь.

– Смотри, планета сквозь ладошку просвечивает… – Он повертел рукой перед Винькиным лицом.

– Хитрый. Это ее лучи у тебя между пальцев проскакивают.

– Ну и что. А можно представить, что вся ладонь прозрачная.

– Можно, – согласился Винька.

…Потом – и в детстве, и во взрослые годы – Винцент Аркадьевич не раз видел Глебку во сне вот так: он стоит в ночном окне, раскинув руки и упираясь в косяки, а сквозь него просвечивают звезды. И планета Юпитер…

Видимо, дружба с Винькой прибавила Глебке уверенности. Стал он вести себя смелее, разговаривать погромче. Один раз даже заспорил с вожатой Валей на отрядном сборе.

Отряд собрался на костровой площадке, чтобы обсудить важный вопрос: кто как выполняет летние школьные задания. Оказалось, что почти у каждого задание – собрать гербарий. Но у двоих – у Машки Ресницыной и Валерки Савенко – составить коллекцию местных насекомых. Вот тут-то Ужик и подал голос, что убивать насекомых не надо. На Ужика со всех сторон закричали, что это, мол, для науки. Когда приутихли, Глебка негромко возразил, что науке тут пользы нет, потому что здешние мотыльки и стрекозы давно изучены, а коллекции эти – только для отметки в школе или вообще просто так.

Валентина строго сказала, что летние задания – это не просто так, а выполнение учебной программы.

– Бабочкам и жукам от этого не легче, – тихо, но упрямо возразил Глебка.

Раздосадованная Машка Ресницына (конопатая и задиристая) вскочила с пенька.

– По твоему, наверно, и комаров нельзя убивать! Ты потому и ходишь весь такой закутанный, чтоб они тебя не ели и чтоб не хлопнуть случайно!

Глебка подумал и сказал, что комаров бить можно. Потому что они враги человечества. Тут все от хохота покатились по траве (кроме Виньки). И к Ужику чуть-чуть не прилипло новое прозвище – Враг человечества. Чтобы оно не прилепилось совсем, Виньке пришлось даже слегка стыкнуться с Валеркой Савенко и его приятелем Олегом Крышкиным по кличке Лысый Мыш. К счастью, подоспела Валя, иначе Виньке пришлось бы туговато. Валентина разбираться в глубине вопроса не стала, и все трое в тот день были оставлены без купанья. А Глебка, когда узнал про такое дело, сказал:

– Спасибо, что заступился. Но этому Мышу я и сам дам по шее, если будет еще обзываться.

Конечно, ничего никому Глебка не дал бы. Но все же решительности в нем сделалось побольше. И он даже согласился стать барабанщиком.

У прежнего барабанщика Гошки Лопухова (по прозвищу, конечно же, Лопух) случился приступ аппендицита, и его, беднягу, срочно увезли в город. Вожатые и совет дружины собрались, чтобы обсудить, кого теперь сделать новым барабанщиком, и баянист Вася вдруг предложил Глеба Капитанова.

На Васю со смехом замахали руками, но он сказал:

– Подождите гоготать-то. У этого Ужика природное чувство ритма. Я однажды слышал, как он по окну барабанил. Сидел один в палате и об стекло стучал ногтями по всякому – заслушаешься.

Винька был тут же, в пионерской комнате, потому что разрисовывал заголовок стенгазеты “Наш костер”. И удивился: никогда он не замечал у Глебки какого-то чувства ритма. Но если оно есть – тем лучше.

Когда Глебке предложили барабан и палочки, тот не устоял перед соблазном. Ну, кому же не хочется быть барабанщиком! И тут уж Глебке пришлось расставаться со своей застегнутой до шеи рубахой и мешковатыми штанами до пят. По крайней мере, перед линейками. Потому что все сводное сигнально-знаменное звено (это и отрядные флажконосцы, и дружинный знаменосец, и его ассистенты, и горнист с барабанщиком) на утренние и вечерние построения выходили в специальной форме: в синих блестящих трусиках и в голубых безрукавках с матросскими воротниками.

Гошка Лопух на барабане стучал умело, но маршировал по-медвежьи. Кругловат он был и неуклюж. А тут – другая крайность. “Шкелетик в галстуке”, – сказала ехидная Машка Ресницына. Парадная одежда делала Глебку непохожим на прежнего Ужика. Получалось вовсе уж беззащитное существо – с тонкой шеей, с руками, будто составленными из лучинок, и с беспомощным лицом – потому что без очков. Очки Глебка перед каждой линейкой снимал. Он считал, что очкастый барабанщик – явление совершенно ненормальное.

Но беспомощность пропадала, когда Глебка – слева от знаменосца и его ассистента – выходил на площадку у мачты с флагом. Когда несли вдоль строя знамя, он шагал на своих похожих на очищенные от коры вербовые прутья ногах твердо и даже красиво. И барабанил с веселой ловкостью и отвагой. Так барабанил, что горнист Юрка Протасов (он шел всегда справа от знаменной группы) с каждым разом дул в свою хриплую трубу все тише – чтобы не заглушать веселящий душу марш мелькающих желтых палочек.

Винька в такие минуты радовался за Глебку. Но радость была смешана с тревогой. Странное такое чувство – будто Глебка шагает впереди атакующего строя и в него вот-вот полетят пули.

…Уже потом Винька понял, что это была не пустая тревога, а предчувствие.

Дней за десять до конца смены в лагере затеяли футбольный турнир. Глебка, разумеется, и не помышлял, чтобы его взяли в игру. После каждой линейки он опять превращался в привычного тихого Ужика, который не суется в шумные дела и многолюдье. Вожатые теперь и не старались втянуть его в какое-нибудь мероприятие. И даже на то, что он уходит один к реке, смотрели сквозь пальцы.

А Виньку в команду записали. Не столько за умение, сколько за старание и азарт. Теперь с утра до вечера шли тренировки. Даже с мертвого часа Валентина футболистов отпускала (тайком от неумолимой лагерной врачихи Марты Геннадьевны).

С Глебкой Винька виделся только в столовой да после отбоя. Но теперь не было сил для долгих ночных разговоров. Сон за минуту обволакивал и укачивал измотавшегося правого полузащитника команды “Линкор”.

С утра же – все снова.

А Глебка что? Наверно, так и бродил целыми днями в привычном одиночестве.

…И вот этот протяжный жалобный крик. И отчаянный бег до берега – далеко за территорию лагеря, за привычный лягушатник. И молча расступающиеся ребята…

Глебка лежал на спине – очень вытянувшийся, с прилипшей ко лбу рыжеватой челкой. Тяжелые брюки облепили его тощие ноги, сквозь рубашку проступали ребра. Очков не было. Веки были полуоткрыты, под ними резко светились белки. Казалось, Глебка старается глянуть из-под намокших ресниц.

<< 1 2 3 4 >>