Оценить:
 Рейтинг: 0

Нанон. Метелла. Орко (сборник)

Год написания книги
2018
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Увидев, что вместо того, чтобы возгордиться, я держусь скромно и смущена, все прониклись ко мне симпатией; никто слова не сказал против, а старику Жиро даже кое-что пришло на ум; всю жизнь он был дружен с дедушкой, а после смерти того оказался самым старым в нашей коммуне. По этой причине его сделали на празднике председательствующим, и в петлице его дрогетовой куртки[23 - Дрогетовая куртка. – Дрогет – вид домотканой материи.] красовался букетик из колосьев и цветов.

– Дети мои, – сказал он, взобравшись на большой камень, чтобы его лучше слышали, – по моему разумению, братец сделал хороший выбор и хорошо рассказал, и уж поверьте мне, мы сделаем для этой малышки все, что в наших силах. Дом ее принадлежал монахам, мы купим его и отдадим ей в собственность, а также и огородик, что при нем. Если мы понемногу сложимся, кто сколько сможет, мы не больно потратимся, зато это будет наш опыт в том деле, о котором речь, наше первое приобретение национального имущества, и если когда-нибудь нас попробуют в нем упрекнуть, мы сможем сказать, что пошли на это из милосердия, и вовсе не ради выгоды.

Все одобрили его предложение, и наш мэр, папаша Шено, который был у нас самым богатым, всем предложил подписаться. Были такие, что давали по два су, а были и такие, что давали и по два и три ливра. Мэр дал пять, и дело было сделано: дарственную должны были составить на мое имя, хотя я еще не достигла совершеннолетия. Шено взял на себя опеку над моей собственностью. Моих братьев все уважали, но оставлять в их руках мое имущество не захотели. Я сразу же спросила, имею ли право предоставить им жилье, потому что предпочла бы ничем не владеть, нежели их прогнать. Мне сказали, что это мое дело и что я могу их держать до тех пор, пока мы будем ладить, и добавили, что мои добрые чувства доказывают еще раз, что мне и впрямь следовало помочь. Я стала обнимать мэра, и весь наш муниципалитет, и всех стариков, и всех старух. И тут все заговорили о танцах, прикололи мне к чепчику букетик цветов, и папаша Жиро, с трудом передвигавший ноги, пожелал открыть танцы в паре со мной. Танцевать я умела, как и любая другая, но так как была в трауре, мне этого вовсе не хотелось. Мне сказали, что все равно надо танцевать, потому что это совсем необычный праздник. Такого никогда не видывали и никогда уже больше не увидят, такой день радует души покинувших нас, и если бы дедушка был с нами, так это он, как старейший, танцевал бы в паре с первой покупщицей.

Я была вынуждена сдаться, но не прошло и двух минут, как папаша Жиро выбился из сил, и я поспешила уйти, потому что рассуждала так: «Они говорят, будто дедушка был бы доволен. Они не знают, что он умер с горя, так и не разобравшись в том, из-за чего радуются нынче их сердца».

Я пошла домой и опустилась на колени у дедушкиной кровати, стоявшей на прежнем месте и скрытой старыми занавесками из желтой саржи – они были задернуты с тех самых пор, как мы проводили дедушку в последний путь. В голове у меня все перепуталось. Я боялась, что дурно поступила, приняв имущество, которое он никогда не смог бы приобрести и, быть может, никогда не пожелал бы получить в подарок. А с другой стороны, я говорила себе: «Братец лучше про все это понимает, а он говорит, что долг бедняков в том, чтобы выбраться из нищеты на радость Господу, который любит труд и душевную стойкость». Я долго-долго думала и под конец все же решилась принять подарок, сделанный от души и по доброте сердечной. Я вспомнила также, что это приобретение было первым подобным опытом наших крестьян, и, значит, у меня нет права отказываться от их подарка. И вот, приняв решение, я удивленным взглядом в первый раз оглядела этот ветхий домик. Он был очень старый, но еще крепкий. Вделанный в стену очаг с заостренной аркой, в нишах – каменные скамьи. Балки совсем почернели, и потолок прохудился, пропуская и снег и дождь. В этом были виноваты мои двоюродные братья: стоило взять две-три доски, приложить немного труда – и все было бы в порядке. Дедушка частенько им указывал, но только они были из тех, кто много болтает, как бы устроить жизнь получше, и ничего не делает даже для того, чтобы не жить хуже. Теперь я буду вправе требовать – поскольку предоставлю им мой дом, – чтобы они починили его ради своего же собственного здоровья.

Мой дом! Я твердила эти слова, будто в полусне, да ведь все это и в самом деле походило на сновидение. Когда подписывались на покупку дома, говорили, будто с садом там станет имущества на добрую сотню франков! Сотня франков! По моим понятиям, огромные деньги. Значит, я богата? За минуту я несколько раз обошла сад. Посмотрела на хлев Розетты: весной Розетта принесла мне ягненка, он уже подрос и стал прехорошенький – я так о нем заботилась! Если его продать, у меня будут деньги на каменное строение рядом с тем, которое дедушка поставил своими руками – из уважения к нему я хотела сохранить этот старый хлев. Хватило бы мне тогда денег и на две, а то и на три курицы, а потом – кто знает? – может быть, купив маленькую козочку, я сумею вырастить славную козу? Я повторяла, нимало о том не подозревая, басню про Перретту и кувшин молока[24 - …басню про Перретту и кувшин молока. – Перретта – персонаж басни известного французского баснописца Жана де Лафонтена (1621–1695) «Молочница и кувшин». В басне рассказывается о девушке, которая несла на базар кувшин молока и по дороге размечталась о том, как много она сможет сделать на вырученные деньги. От радости она запрыгала и разбила кувшин.]. Но только я не была той девицей, что, ради удовольствия немножко попрыгать, пролила бы молоко, и моим мечтаниям суждено было увести меня в такую даль, о которой я в те времена и помыслить-то не могла.

VI

И вот, хоть я была премного всем довольна, заботы завладели мною, и я все еще сидела в глубокой задумчивости под живой изгородью из терновника и лещины, когда братец пришел спросить меня, уж не осталась ли я недовольна тем, что он для меня сделал, и с чего это я вроде бы дуюсь на людей, пожелавших меня осчастливить.

– Неужели ты одного мнения с папашей Жаном, этим беднягой, который оплакивал свое рабство и свою нищету? – спросил он меня.

– Нет, – отвечала я. – Доживи дедушка до сегодняшнего дня, быть может, он понял бы то, что уже все начинают понимать; но я скажу вам одну вещь, которая пришла мне теперь в голову. Я в одно время и рада и огорчена. Я вижу, какие работы здесь надо было бы сделать, чтобы привести дом в порядок и сберечь имущество. Знаю также, что братья мне ничуть не помогут. Станут они держаться за то, что им не принадлежит! Может, даже начнут мне завидовать. Они привыкли потешаться надо мной, потому что я больше об них забочусь, нежели они сами. Вам хорошо известно, что они немного дикари и держатся за свое дикарство, что они скорее разрушат, чем построят, и что они всегда довольны, когда день прошел и никто им не напоминает о дне, что наступит. Ну что ж, быть может, они и правы, и я зря буду лезть из кожи, когда им это совсем ни к чему. Мне ведь еще так мало лет, сумею ли я в моем возрасте управляться с имуществом, которое стоит целых сто франков? Братья будут меня донимать. Какой совет дадите вы? Наверное, рассудите как они?

– Я больше не рассуждаю как они, – ответил он. – Прежде и они и я – мы считали, что чем больше печешься, чтоб было лучше, тем хуже получается, вот я и решил жить как придется, не думая о завтрашнем дне. Но с тех пор прошел год, Нанон, и я очень изменился. Слушая, что говорят монахи, я о многом стал размышлять. Они не выучили меня ни латыни, ни греческому, зато я убедился в их нежелании делать добро беднякам, отцами и покровителями которых они себя именуют. Я видел, как смеются они над бережливостью и трудом, как поощряют лень и говорят, что как оно шло всегда, так будет идти впредь, и решил сам измениться и устыдился прежней своей лени. Я о многом думал; да, малышка, я многому научился сам, без чужой помощи, пока бегал по зарослям и вересковым пустошам. Мое тело нуждается в движении, мои ноги должны бегать. Подумай-ка, мне всего восемнадцать, я тощий, как козел, и мне, как козлу, нужно бегать и прыгать. И все же я много передумал: я ведь часто бываю один, когда монахи работают, и ты не увидишь теперь, чтобы я бегал с ребятишками, лишь бы не остаться без компании. Ты, верно, замечаешь также, что когда я начинаю говорить, мне есть что сказать: это потому, что у меня в голове бродят мысли. Они еще очень смутные, но сердце подсказывает мне, что из них родится что-то доброе и человечное, ибо я презираю тех, кто лелеет злобу. В тот день, когда я понял, что больше не монах, я переменился так, как переменилась бы Розетта, если бы, вместо того чтобы блеять, она принялась болтать с тобой.

– Как? Вы уже не монах? Ваши родители изменили свое намерение?

– Об этом я ничего не знаю, они молчат, будто уже похоронили меня. Но зато я знаю, что при их гордости они никогда не позволят мне принять от государства милостыню, на которую станут теперь жить монашеские ордена[25 - …принять от государства милостыню, на которую станут теперь жить монашеские ордена. – После конфискации церковных земель и отмены церковной десятины церковь Франции переходила на содержание государства, а священники должны были присягнуть конституции 1791 г. В декрете о передаче всех земель духовенства нации (24 ноября 1789 г.) было указано, что церковные земли конфискуются «с обязательством обеспечить подобающим образом средства на издержки культа и поддержание служителей культа».].

Если это будет решено окончательно и определенно, они не потерпят, чтобы дворянин, который внесет свой вклад в общину, согласился бы принимать вспомоществование. Впрочем, готовится закон, если он уже не вышел, – ведь я совсем не знаю, что творится в мире, – который не разрешает увеличивать число членов монашеской общины. Старым монахам дадут спокойно умереть, заботиться о хлебе насущном им не придется, а молодым людям не позволят более связывать себя навеки обетом. Я не стану монахом и так радуюсь этому, словно только сейчас и начинаю жить. Ты думала, я смирился со своей участью… твоя правда, я смирился, но как отчаявшаяся душа, что из гордости не желает продолжать бесполезное сопротивление. А с тех пор как я глотнул, как говорится в нынешние новые времена, воздуха свободы, я отвергаю эту участь!

– Но что станете вы делать, братец, если ваши родители ничего вам не выделят?

– Если они бросят меня на произвол судьбы, – правда, я в это не верю, – что ж, стану крестьянствовать, для меня это не составит труда. Я отлично умею орудовать топором и мотыгой. Мне кажется, что жить, как мне хочется, совсем просто, ведь теперь передо мной открыт весь мир. Я ничуть не беспокоюсь за свою судьбу. На худой конец, стану солдатом… Надежда и радость переполняют мне сердце. Я останусь, пока меня держат здесь, и не буду скучать, не проявлю нетерпения, потому что у меня тут есть друзья и более никто меня не презирает. Обо мне не беспокойся. Подумай лучше о самой себе: смотри не отчаивайся, если тебе будет нелегко управляться с твоим маленьким имением. Видишь ли, сегодня крестьянин стоит посередине между своим прошлым, когда он предпочитал тяжко страдать, нежели работать неведомо ради чего, и будущим, когда, трудясь в поте лица, он забудет о страданиях. В тебе всегда жило мужество, ведь ты первая и научила меня ему. Сохрани его, это высокое чувство, и если понадобится сделать усилие, лучше его сделать, нежели возвращаться к болезненному оцепенению души, в котором держит рабство тех, кто ему покоряется.

Не помню хорошенько, в каких именно словах братец мне все это высказывал; я передаю их как могу, и, вероятно, ему пришлось немало постараться, чтобы они дошли до моего сознания, но это произошло, и они запечатлелись в нем навсегда. Они отвечали тому естественному чувству, которым я руководствовалась в жизни, и я извлекала из них для себя пользу в течение всей своей жизни.

Привлеченные шумом, мы вернулись на празднество. Прихожане из двух соседних приходов пришли к нам брататься, как тогда говорили. Они принесли с собой волынки и дудки и водрузили свои флажки рядом с нашим на ограде чудотворного источника. Никогда в Валькрё не видывали такого веселья, и только с наступлением ночи люди с трудом расстались друг с другом, нехотя расходясь по своим селениям. Приближалась страдная пора, жители равнины готовились убирать хлеба, кто на чужих, а кто и на своих полях, и, разумеется, долг перед землей стоял у них на первом месте. Эти коммуны были побогаче нашей, расположенной в горах, где и жать-то особенно нечего было; и так как кое-кто из наших на это жаловался, соседи сказали нам:

– Решайтесь, купите у ваших монахов их земли, и там, где они собирали лишь дрок, вы вырастите ячмень и овес.

Расставаясь, все обнимались и клятвенно заверяли друг друга, что будут всегда держаться вместе и помогать в случае нужды. Уходивших пошли провожать, и, возвращаясь уже в темноте, мы с братцем стали свидетелями события, которое навело меня на серьезные раздумья.

Уж не помню почему, только мы вдвоем отстали ото всех, и, чтобы нагнать их, нам взбрело в голову пойти по охотничьей тропке, едва-едва проторенной через овраги. Быстро идя по мягкому мху, заглушавшему шаги, мы начали нагонять двоих людей: девушку, хорошо мне знакомую, потому что она была из наших мест, и рослого парня в рясе – даже ночью она сразу выдавала, кто он таков. Они нас не заметили и какое-то время шли перед нами.

– Я даже слушать вас не хочу, – говорила девушка, – вы и не собираетесь на мне жениться.

А он, брат Сирил, один из двух молодых валькрёзских монахов, отвечал ей:

– Сделай по-моему, и клянусь, что мы поженимся. Завтра же я оставлю монастырь.

– Оставьте монастырь, пойдемте вместе со мною к моим родителям, – сказал она, – вот тогда я и буду вас слушать.

Она хотела уйти, он стал ее удерживать; но, увидев нас, устыдился и свернул в сторону, противоположную той, куда убежала от него девушка.

Братец, ничуть не удивленный, продолжал молча идти рядом со мною; я же была вся во власти любопытства и не могла удержаться от вопросов.

– Вы думаете, – спросила я, – этот брат женится на Жанне Мулино?

– Конечно, – ответил он. – Кто ему может помешать? Он уже давно об этом мечтает; пусть обзаведется семьей, мужчина не может жить один.

– Так, значит, вы тоже женитесь?

– Непременно, я хочу иметь детей, хочу сделать их счастливыми. Но я еще слишком молод даже думать об этом.

– Слишком молоды? Через сколько же времени вы станете об этом думать?

– Лет через пять или, быть может, шесть, когда у меня уже будет какое-то положение.

– Вы, верно, найдете себе богатую?

– Не знаю, это будет зависеть от того, что моя семья захочет для меня сделать; но я возьму в жены только ту женщину, которую полюблю.

– А разве бывает иначе?

– Бывает. Иные женятся только ради выгоды.

– Значит, когда-нибудь вы станете очень счастливым? Но я-то вас не увижу тогда, даже не буду знать, где вы, а вы и вовсе меня забудете.

– Я никогда не забуду тебя, в какие бы края меня ни закинуло.

– Как бы я хотела, чтобы вы кое-чему еще меня научили.

– Чему же это?

– Находить разные страны на карте, – ну, такой, какая висит в монастыре.

– Ладно, сам выучусь географии и тебя выучу.

Мы расстались у монастырских ворот. Со двора все еще уносили столы и скамьи, а старики переговаривались между собой:

– Второго такого счастливого дня нам уже не видать. Радость никогда не загащивается.

Они оказались правы – за годы революции то был счастливейший день для французов. Потом все смешалось, все покорежилось. Люди опытные это предвидели, но меня, при полном моем неведении, слова стариков привели в ужас. Они, казалось мне, грешат несправедливостью и неблагодарностью, потому что, считала я, Господь Бог не отнимет у людей того, что для них является благом. Я вернулась в свою лачугу на горе, полная грустных мыслей – мыслей о том, что придет день, и братец уедет от нас, и я больше никогда его не увижу. Глаза мои наполнились слезами. Пророчество стариков сбылось: я пережила счастливейший день своего детства, сейчас он подошел к концу, и меня уже пугало будущее; оттого-то рыдания и душили меня.

И все-таки конец года не принес в наши деревни особенно горестных событий, но прежней радости тоже не было, да и вести, долетавшие до нас, внушали беспокойство. Поэтому никто не спешил приобрести монастырские земли, и мэр, получивший совсем мало денег, обещанных на покупку моего дома, вынужден был ограничиться тем, что заплатил монахам за его наем.

Нас многое тревожило, и среди прочего – рассказы о том, что в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года[26 - …в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года… – Столкновения между королем Людовиком XVI (1774–1792) и Национальным, Учредительным, а позднее Законодательным собранием происходили по различным поводам. Наибольшей остроты они достигли к осени 1792 г., после того, как король наложил вето на декреты Законодательного собрания, в частности – на декрет о высылке из страны священников, отказавшихся присягнуть конституции.] и грозятся перессорить те коммуны, которые, казалось, были так единодушны в ненависти к аристократам. Торговля замерла, нищета росла, и все снова стали бояться разбойников, хоть толком не знали, откуда им взяться. Было хорошо известно, что во многих местах идут грабежи, жгут лес, громят замки, но это все было делом рук крестьян, таких же, как мы, и им находили оправдание, считая, что владельцы поместий первые на них напали.

Между тем все чаще разгорались споры; не о республике – тогда еще понятия не имели, что это такое[27 - …о республике… еще понятия не имели, что это такое… – Это не совсем точно, так как уже летом 1791 г. (после неудачного бегства короля и расстрела толпы на Марсовом поле в Париже) лозунг республики становится все более популярным.], – а о религии. Монахи, которые сидели тихо, как мыши, были страшно раздосадованы, когда оба молодых монаха, Сирил и Паскаль, удрали ранним утром, наплевав, что называется, на все. В приходе много над этим потешались. Трое из четверых оставшихся монахов разозлились и начали вести проповеди против революционного духа, а между тем они сами тоже устроили у себя в монастыре революцию: отец настоятель умер, но они никак не могли договориться, кого назначить его преемником, и жили теперь республикой, никем не управляемые, никому не повинуясь.

Братец, – между прочим, с тех пор как увидели, что он не намеревается оставаться в монастыре, его помаленьку начали величать господин Эмильен, – так вот, братец молчал, считая недостойным разглашать внутренние распри, коим он был свидетель; но, зная, что я умею хранить тайны, он рассказывал мне о них, когда мы оставались наедине. От него я узнала, что отец Фрюктюё, этот толстый грубиян, которого мы так не любили, оказался единственным искренним человеком, лучшим из всех четырех братьев. Натурально, он не был в восторге от продажи монастырского имущества, ибо относился к этой продаже всерьез и считал, что она вот-вот должна произойти, но твердо решил не делать ничего, чтобы этому воспрепятствовать, в то время как другие, особенно отец Памфил, подталкиваемые и подстрекаемые тайными письмами и предписаниями, собирались натравить друг на друга крестьян, поднять самых богомольных, запугав их небесными карами, против тех, кому церковное имущество не казалось святыней; короче говоря, монахи желали гражданской войны, потому что их уверили, что ее желает Бог, и, будь они порасторопнее и похитрее, они бы и в самом деле науськали нас друг на друга.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12