Оценить:
 Рейтинг: 0

Метафора Отца и желание аналитика

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Отмеченное различие ставит психоанализ и самих аналитиков в особое положение, действовать в котором им приходится исходя из начального расщепления, заложенного в анализ деятельностью Фрейда. Особый характер этой деятельности наиболее полно проявляется в тех случаях, где она маркирует переход между двумя адресованными аналитику требованиями, которые он волей-неволей воспринимает как совершенно различные.

Наличие этих двух требований обычно пытаются замаскировать рекламой «интегральной деятельности психоаналитика», как ее иногда называют. Суть ее состоит в тенденции к расширению полномочий аналитика: психоанализ, не сводимый к строго аналитической деятельности, становится «публичным делом». От аналитика ждут участия в интеллектуальной жизни, даже проявлений некоторой гражданской активности. Вопреки постоянным обвинениям в «безучастности и аполитичности», психоаналитики не упускают случая продемонстрировать, что дух гражданственности им не чужд. Даже когда они не принимают ни одну из сторон в политических вопросах, аура своеобразного «просвещения» из их деятельности неустранима: психоаналитики комментируют интеллектуальные события, вмешиваются в дискуссии об искусстве, разоблачают «желание власти» или то, что за него принимают.

Проблема при этом возникает вовсе не там, где подобные интервенции вступают в противоречие с собственно «аналитической позицией». Внутренний конфликт заключен в вопросе о том, чем это вовлечение обязано «желанию публичности», которое было продемонстрировано Фрейдом.

Трудность здесь состоит в отсутствии какой-либо связи, и это отсутствие невозможно скрыть указанием на то, что Фрейд также был не чужд культурной проблематике. Различие между фрейдовской публичной деятельностью и широкой вовлеченностью нынешних аналитиков в культурное производство состоит в устройстве занимаемой ими позиции. С точки зрения широкой общественности, аналитик пользуется анализом, он им владеет – неважно как, превосходно или недостаточно, в любом случае он становится адресатом требования продемонстрировать, предоставить объект своего владения. Очевидны черты типично анальной ситуации, и нет ничего удивительного в том, что аналитик то и дело стремится этот объект, свое умение, придержать, не дать ему немедленного хода и ритуально накладывает на любую свою публичную реплику несмываемую печать профессии. В результате возникает распространенный психоаналитический типаж, почти карикатурный образ.

Совершенно иным было положение Фрейда: поскольку анализом как целостным аппаратом он, не будучи ничьим последователем и учеником, владеть не мог, взять с него в этом плане было нечего. Зато ему было что предложить со своей стороны, и предложение это, как уже было сказано, носило специфический характер: даже занимаясь, к примеру, психоанализом живописи или биографического текста, Фрейд в конечном счете предоставлял не «анализ культурного материала», а указание на содержащиеся в нем следы работы бессознательного, иными словами то, что материал может быть анализу подвергнут.

Сегодня, когда мы привыкли, что психоанализ применяют ко всем явлениям культуры без разбору, эта разница не выглядит столь уж фундаментальной. Однако в ней заключено основное различие между позицией Фрейда и той, в которой находятся психоаналитики, с легкостью применяющие свое искусство к культуре или политике. Представление об их «анализабельности» при этом принимается за данность, что ведет не только к злоупотреблению (также имеющему место), но главным образом к устранению той тревоги, которую аналитическая практика пробуждала в публике. Тревога эта порождена была, в частности, тем, что сама возможность подвергнуть анализу избранный Фрейдом материал не была заведомо очевидной, а обнаруживалась лишь в ходе применения аналитического метода.

Современный аналитик, прошедший курс обучения на базе готового фрейдовского или лакановского аппарата, поступает совершенно иначе. В ходе интерпретации ему остается лишь приложить небольшое усилие, чтобы вскрыть анализируемое явление или произведение как шкатулку, в которой непременно найдется аналитическое содержание. Деятельность эта лишена, таким образом, потенциала, который задействовал Фрейд, не обещавший публике ничего определенного. «Я не знаю, к чему это приведет и с чем мы на этот раз столкнемся», – вот сообщение, характеризующее фрейдовское предприятие. Обнаружение в том или ином произведении или поведении следов присутствия бессознательного всякий раз повергало читателей фрейдовских работ если не в шок, то в замешательство, пробуждая в них тревогу, вызванную непредсказуемостью этого воздействия.

Сегодня анализабельным, поддающимся анализу в культуре считают все без исключения, чем названное замешательство полностью устраняют. Публичное применение готового аналитического метода к культурному материалу больше не вызывает в публике никакой тревоги, кроме разве что остаточной, связанной с вопросом о том, зачем это все аналитику понадобилось и для чего он прилагает свои усилия. Тревога эта, тем не менее, небеспочвенна, поскольку чутко реагирует на нечто не просто автоматическое, но и откровенно навязываемое, лежащее в основе современной психоаналитической деятельности в области культуры. Настоятельность применения анализа к культурным и социальным феноменам сохраняется, поскольку аналитики воспринимают ее как обращенное к ним требование. Ответить они могут лишь новым «психоаналитическим комментарием» к кинофильму или политической ситуации, невзирая на всю двусмысленность этого акта, поскольку ничего, кроме профессиональной бравады, в такой деятельности не прочитывается.

Следствием наделения психоаналитика ролью эксперта становится смещение акцентов: соглашаясь с амплуа массового затейника, он одновременно предстает просветителем. Положение просветителя всегда комично, но в данном случае оно означает забвение истинных причин, по которым Фрейд участвовал в инициативах, будто бы свидетельствующих о его стремлении это положение занять, – в лекциях, выступлениях, в основании аналитических сообществ.

Лежащее в основе активности Фрейда желание состояло не в ознакомлении публики с основами психоаналитической практики, а в оповещении ее о появлении субъекта, чье желание основывается на наблюдении за другим желанием в его симптоматической форме. Сказать, что этим субъектом был Фрейд, недостаточно – неоднократно приводя в пример данные самоанализа, он не столько принимает их на веру, сколько демонстрирует появление у субъекта этого нового желания. Отсюда та амбивалентность, с которой Фрейд подходит к вопросу самоанализа: приводя свою собственную бессознательную продукцию в качестве иллюстративного материала, он в конечном счете от этой идеи бесповоротно отказывается. Такое решение необходимо воспринимать в свете вышесказанного: дело не в том, что, как любят подчеркивать, для анализа необходима интерактивность, а в том, что желать увидеть плод желания и его невротический исход можно только будучи субъектом другого желания. Приводя себя самого в пример в качестве функционирующего субъекта бессознательного, Фрейд не восполнял нехватку практического материала, как принято считать. Его жест недвусмысленно указывал, что всякий, кто взялся анализировать, ищет не приращения аналитического знания – ведь «желания знать», как впоследствии заметил Лакан, не существует, – но непосредственно сконцентрирован на желании, которое вынуждено функционировать под направленным на него взглядом. Самоанализ в этом случае лишь показывает, насколько его субъект может быть близок к анализанту, вплоть до полного совпадения.

С современным представителем аналитической практики, даже если за ним стоит достаточно хорошая (good-enough, если говорить винникотовским языком) психоаналитическая школа, описанный субъект этого иного желания пересекается разве что частично. Вопрос поэтому состоит не в качестве аналитической подготовки, а в позиции субъекта, ставшего ее продуктом. Сама процедура изготовления психоаналитика в широком смысле предполагает, что «анализирующий субъект» так или иначе окажется подключен к целям образования – его добросовестность будет востребована и в то же время вознаграждена на ниве улучшения культурной ситуации. В свою очередь, образование в его современном виде предполагает субъекта, обладающего известной интеллектуальной подготовкой и не привязанного ни к чему конкретному – его фантазм в происходящем не фигурирует, он здесь просто неуместен. Теория «образовательной пользы» предполагает, что столкновение с культурным материалом – искусством, философскими и историческими текстами – развивает критическое мышление и вкус читателя, а психоаналитическая оптика дополнительно раскрепощает и расширяет его взгляды. Иными словами, за образованием никогда не стоит желание.

Такую образовательную программу можно было бы только приветствовать, если бы она действительно производила что-то близкое к универсальному знанию, которого философская критика по собственным причинам приучена опасаться, хотя ничего тоталитарного в нем нет. Боязнь гегелевского абсолютного знания при этом заведомо беспочвенна, поскольку ничего похожего на него не существует в принципе. Продукт «широкого образования», в принципе, сводится к довольно узкому набору совершаемых его носителем операций, которые, вопреки всем попыткам увидеть в них целостный проект, при необходимости не только безболезненно обособляются друг от друга, но и в целом остаются произвольной совокупностью. Примерами тому могут послужить регулярные масштабные перемены в интеллектуальной повестке вслед за выходом на авансцену той или иной крупной фигуры. Умение применить психоаналитический аппарат к какому-либо направлению в искусстве или произведению кинематографа может быть частью этой повестки, а может быть с успехом заменено любым другим культурным навыком – например, критикой власти или общества потребления.

Такого рода установка абсолютно не соответствует направлению, в котором двигался Фрейд, ведь воспроизводимое им желание не могло базироваться ни на социальной критике, ни на науке. И если связь с первой Фрейд отвергал так решительно, что могут закрасться подозрения в его собственной уверенности, то научный подход, напротив, он по некоторым причинам долгое время полагал своей опорой. Но даже в этом случае «образование» в смысле education лежало за пределами его желания. Неслучайно в качестве своеобразного агиографического анекдота имеет хождение история о том, как Фрейд требовал, чтобы собственный анализ проходили все читающие его труды и пытающиеся расширить с их помощью свои познания и кругозор. За этим анекдотом в действительности стоит фрагмент из работы «Советы врачам при ведении психоаналитического лечения», где Фрейд сетует на обилие интересующихся его работами лиц, которые могут распознать в его текстах нечто оригинальное и даже выдающееся, но не способны проверить прочитанное опытом собственного анализа.

Подтверждает ли это справедливость выводов, которые обычно делают из подобных замечаний Фрейда, а именно, что по существу он заложил основу эзотеризации, сепарации сообщества проанализированных и продолжающих практиковать анализ в дальнейшем, благодаря чему приобретают репутацию закрытой профессиональной касты, ревностно оберегающей свои секреты? Однако даже из упомянутого текста, отнюдь не исчерпывающего фрейдовской позиции, вытекает нечто противоположное: Фрейд рекомендует анализ всем и каждому.

Необходимо признать, что в отношении всех подобных высказываний Фрейда психоаналитики и сторонние исследователи находятся практически в одинаковом положении. Не существует готовой модальности, из которой можно было бы прочесть и уяснить цель этих заявлений. Коль скоро сами аналитики до сих пор охотно становятся жертвами и даже распространителями типичной аналитической мифологии – предположений о «пользе анализа для самопознания» или представлений о благотворности аналитических знаний для культурно-интеллектуальной ситуации, – то не остается никаких сомнений, что желание Фрейда как единственное исторически и документально доступное «желание аналитика» никакой вменяемой артикуляции подвергнуто не было. С подобных позиций в нем не разглядеть ничего, кроме сумбурного набора противоречий.

Продвинуться в их прояснении позволило бы указание на то, что лежит в основе любого желания, а именно положение его субъекта относительно тревоги. Это правило универсально и действует даже в случае желания основоположника психоаналитического учения – то есть в своем роде желания «первоначального». Первоначальность эта не тождественна оригинальности, кроме разве что некоего удвоения, рекурсии. Желанием Фрейда было указать на существование желания определенного типа, которое он, как известно, опознает как желание истерическое. Открытие это не было случайным результатом независимого изучения – напротив, Фрейд настойчиво к этому шел, а значит, при всей теоретической достоверности речь идет о предмете его тревоги.

По этой причине в реализации желания Фрейда по-видимому сочетались два различных элемента: исследовательский напор, для распространения плодов которого он формировал ближний круг посвященных, и публичная сторона деятельности, в которой ошибочно усматривают стремление к «популяризации» учения. Эти, на первый взгляд, различные элементы были объединены общей тревогой; в том, что найденное обладает настоятельностью, Фрейд вовсе не был убежден – не раз он готов был признать, что субъект не нуждается в полученном в ходе анализа знании и лишь благородное дело лечения невроза может служить оправданием при добыче этого знания. Однако и отделаться от своего открытия Фрейд был не в силах, и поэтому шел на контакт с публикой, дабы призвать ее в свидетели предложенного ракурса и совместно с ней достичь той теоретической высоты, на которой инстанция желания и соответствующие ей данные бессознательного впервые становятся предметом всеобщего рассмотрения.

Выводы, которые можно сделать из этой рекурсии, зависят от того, как именно оценивать сам факт ее наличия. С одной стороны она ничего особенного не привносит: в случае Фрейда речь идет о желании необычном по направлению, но ничем не примечательном по своей структуре. Желание в направлении тревоги другого – более простой конфигурации желания просто не существует, и для данных анализа речь идет о вещах абсолютно базовых. Тем не менее предпринятая рекурсия – избрание средством причинения тревоги другому самого факта существования желания – производит ряд эффектов, которые невозможно сбросить со счетов.

Иными словами, если опираться на фрейдовский случай, желание, предшествующее возникновению психоанализа, предстает двояким объектом. С одной стороны, это плеоназм, в котором избыточным оказывается не только тот тривиальный факт, что аналитик чего-то желает, но и гораздо реже эксплицируемый взгляд на него как на выразителя всеобщей склонности к анализу. Фрейд неоднократно подчеркивал, что желание, способное привести субъекта в анализ, предпослано любому, независимо от того, является он аналитиком или нет. Все это может противоречить учению о защитах, сопротивлении и прочих аспектах поведения субъекта в аналитическом кабинете, но не противоречит по существу гораздо более принципиальным вещам, которые Фрейд говорил об анализе, впоследствии названном «дидактическим». Последний возможен именно в силу того, что при всей разнице между ними аналитик и анализант имеют дело не просто с одной и той же психической материей, но с одной и той же тревогой по поводу существования желания. Безо всякого знакомства с анализом любой сексуализированный субъект уже питает на его счет серьезные подозрения. Так, он видит желание в своей возлюбленной или в соратнике, и вполне способен уловить ту проблематичность, которую оно вносит – безотносительно того, обладает ли он теоретическим аппаратом для восприятия этой проблематичности или нет. Речь, таким образом, идет о предмете, применительно к которому полноценное разделение на «теорию и практику» нерелевантно и лишь запутывает исследование.

Тем не менее под желанием аналитика часто подразумевают некое особое образование, которое возникает именно в результате пройденного анализа. О каком образовании тут идет речь?

Как раз здесь возникают часто прикрытые туманной риторикой формулы о «дистанции в анализе», «отказе от идентификации с аналитиком» (путаница и подмена состоит уже в допущении возможности идентифицироваться с «личностью аналитика», как будто в анализе эта «личность» играет хоть какую-то роль). Иными словами, здесь невольно возникает тот профессиональный, рекомендательный тон, который на уровне акта высказывания чреват ничем иным, как возвращением на круг пресловутой идентификации со специалистом, продуцирующим свое поучение. (Известно, как часто идентификация возникает не столько в направлении от анализанта к аналитику, сколько внутри самой аналитической среды, где отсутствует поддерживаемый в анализе особый режим взаимодействия и где «личность» с ее манерой держаться может действительно выйти для младших коллег на первый план, что на наших глазах происходит повсеместно.)

Основная проблема этого подхода заключается в том, что само наличие такого рода рекомендаций свидетельствует об изначальном отсутствии в поле зрения желания аналитика. Если дистанция, связанная с необходимостью избежать той же идентификации, выносится на первый план, то ее поддержание требует особых усилий. Иными словами, она в специалисте «воспитывается». В центре внимания вновь оказывается перспектива «образования» с присущей ей оптикой изначальной субъектной недостачи, которую образование призвано восполнить. Даже если предположить, что воспитывается будущий аналитик исключительно внутренними аналитическими средствами, в ходе собственного анализа, и что за его пределами о требуемых от него профессиональных приобретениях никто специально не заговаривает (что, очевидно, не соответствует действительности), то и в этом случае изначальное допущение остается неизменным: речь снова должна идти о спецсредствах, о методах побуждения, без которых нечто под именем «желания аналитика», на свет не появится.

Доля истины, связанной с процессами дидактического анализирования, в подобном воззрении бесспорно есть. Тем не менее оптика, в которой эти процессы рассматриваются, совершенно затуманивает фрейдовскую перспективу, никогда не описывавшую анализ в терминах «восполнения» некой изначальной неспособности посредством воспитания у специалиста особого «желания анализировать». Желание, предшествующее возникновению желания аналитика, не проявляется в собственном дидактическом анализе субъекта, как бы сильно иные аналитики того ни хотели. Креационистская нота, часто звучащая в рассуждениях об «образовании аналитика», вносит сумятицу и меняет местами элементы, которые были расставлены совершенно иначе как в желании самого Фрейда, так и во внешней стороне его деятельности.

В случае Фрейда желание анализировать имело место изначально – не потому, что именно анализу он себя в конечном счете посвящает (сам по себе такой выбор не имеет решающего значения, будучи фактом биографии и даже, возможно, как ни трудно это признать, фактом случайным), а ввиду того, что элементы этого желания направляли его деятельность задолго до обретения аналитической теорией в том виде, который она приняла к моменту появления у Фрейда первых крупных последователей. Если в дальнейшем он настойчиво твердил, что аналитическая практика должна базироваться на определенной сдержанности, отказе от «страсти к лечению», от чрезмерной вовлеченности аналитика в сам его процесс и в личность анализанта (из чего как будто вытекало, что аналитику удерживать себя от этой вовлеченности приходится силком), то говорить все это Фрейду, как ни странно это прозвучит, приходилось ценой отказа от собственной аналитической позиции.

Из текстов Фрейда, из самих используемых им означающих видно, в пользу чего совершался этот отказ – в пользу позиции врачебной. Именно в поиске компромисса между позицией аналитика и врачебным делом, которое всегда в своей риторической части базируется на практике рекомендательного, наставительного поучения более молодых коллег, происходило отступление Фрейда в область дискурса медикализации, в котором речь действительно может идти о необходимости преодоления филантропического настроя – например, отказа удерживать силой или без видимой нужды причинять боль – ради вящей пользы больного.

Вместе с тем это отступление ничего не меняло в основах фрейдовского изложения, поскольку из него в целом не следовало, что на присущую практике анализа сдержанность и абстиненцию аналитика необходимо натаскивать или, иными словами, что эти необходимые компоненты желания аналитика приобретаются искусственно, а потому о них необходимо все время напоминать, преодолевая исходящее от специалиста реликтовое «доаналитическое» сопротивление. Мысль, что собственный анализ нужен психоаналитику не только для освоения основ техники, но и для прерывания той «естественной» человеколюбивой и сострадательной позиции, на которой он якобы находился до анализа, является руссоизмом чистой воды. Отсутствие у Фрейда подобных наивных заблуждений, по всей видимости прижившихся впоследствии в классическом анализе еще до Лакана и в превращенном виде перешедших в некоторые постлакановские образования, заставляет пересмотреть расхожую профессиональную риторику наследующих Фрейду и Лакану психоаналитиков, поскольку имплицитно делает излишними многие из ее положений. В первую очередь это соположение двух утверждений, одно из которых требует признать, что «желание аналитика сосредоточено только на анализе» и, стало быть, именно в нем получает единственно возможное воплощение, а второе – что этому желанию присущи вышеописанные элементы дистанции и сдержанности, которые аналитиком воспроизводятся лишь силой профессионального самопринуждения и помещения своего дела превыше всего. Ложность этой картины связана не только с тем, что в ней не удается избежать фальши чрезмерной благонамеренности, но и с презумпцией мнимой неразложимости желания аналитика, якобы не выводимого ни из чего, кроме самой сферы своего применения. Под видом этого желания перед нами предстает неразборный агрегат, передаваемый подобно инструменту или прибору, который можно настраивать, если он дает сбой, но относительно которого нет смысла спрашивать, что он собой представляет помимо его назначения. Желание аналитика, при всех прилагаемых сегодня усилиях обозначить его оригинальный характер, тем самым одновременно загоняется в рамки, несущие для того, что претендует на статус «желания» в анализе, почти издевательский смысл.

Преобладание подобного взгляда на вещи, который сохраняется и воспроизводится в том числе благодаря деятельности основного круга лакановских последователей, само по себе прекрасно объясняет постоянные поломки этого прибора: даже многочисленные конгрессы, семинары и прочие образования, призванные удерживать желание аналитика в надлежащей форме, не в состоянии предотвратить его сбоев. Сводить желание аналитика к одному из инструментов аналитической техники, превращать его в воспроизводимый критерий пресловутой профессионализации означает вырывать его из ситуации, в которой оно находилось в начальной точке, в момент исходного импульса фрейдовского желания.

К базовым элементам этого желания мы обратились уже тогда, когда указали, что оно находится в определенном отношении к тревоге, притом что последняя также не является некоей имманентной данностью, лишенной всякой связи с историческими обстоятельствами. Напротив, многое указывает на то, что как компоненты этой тревоги, так и сам ее предмет Фрейд обнаружил в своем непосредственном окружении. Узнать, что это окружение собой представляло, можно из разных источников, однако даже в совокупности они не дают полной картины – в силу не фрагментарности каждой из версий, но отсутствия оптики, достаточной для обращения не к личности Фрейда и его достижениям, а к причинам его действий в направлении реализации своего желания. В этом состоит недостаток всех существующих фрейдовских биографий – даже старательное изложение фактов, например, Эрнестом Джонсом[5 - См.: Джонс Э. Жизнь и творения Зигмунда Фрейда. М.: Гуманитарий, 1997.], попытавшимся досконально реконструировать все противоречивые искания Фрейда в области теории, отмечено научно-философским подходом, где любое колебание принимается за сомнение в исследуемом предмете, понятом зачастую чрезвычайно узко. С точки зрения Джонса, Фрейд озабочен поиском наилучших средств донесения своей мысли, чему препятствует сама сложность избранной им интеллектуальной миссии – сложность эта, по мнению Джонса, носит научно-объективный характер и не зависит от настроений окружавшей Фрейда среды.

Однако импульс фрейдовскому учению придавало вовсе не это. В его случае источником тревоги выступала другая область, идентифицированная в момент рождения анализа самим Фрейдом как область суждений о его деятельности со стороны профессионального окружения. Притом, хотя задолго до реализации аналитических замыслов уже были очевидны как соответствующий настрой этого окружения, так и специфика циркулирующих в нем профессиональных формулировок, Фрейд непосредственно сталкивается с ними в тот болезненный для него момент, когда собственная деятельность начинает вызывать у него сильные колебания.

Последние заслуживают отдельного внимания, поскольку даже при самом слабом о них представлении их все равно продолжают упрощать. Так, считается, что своим успехом Фрейд обязан привнесенному им в дело анализа фактору сексуализации. Иногда поправляют, что открытие это принадлежит не Фрейду, а доктору Йозефу Брейеру. На деле, роль Брейера также не является ведущей, поскольку ко времени его принятия в члены-корреспонденты Венской академии наук вся среда, исторически формировавшаяся вокруг взаимодействия врача-психоневролога с истерическим пациентом, была сексуализирована практически тотально. Именно в силу этой плотной сексуализации не было ни малейшей возможности привнести в сложившиеся практики врачевания что-либо иное. Систематически приписываемая самому? истерическому субъекту патологическая сексуализация, на которую якобы указывала история с ложной беременностью «пациентки Анны О.», Берты Паппенгейм, на деле, как со всей ясностью показал ее случай, исходила от самого терапевта.

Таким образом, в области сексуальности Фрейдом было впервые открыто не желание истерического субъекта, а желание врача, которое в дальнейшем всегда будет обсессивно Фрейда преследовать, одновременно выступая пробным камнем для всех его последующих суждений. Именно сюда следует помещать его предварительные соображения касательно истерии, в частности ошибочное и излишнее с точки зрения современных аналитиков предположение о том, что истеричка стала жертвой раннего совращения отцом. В этом заявлении содержится истина, но истина психоаналитического свойства. Истеричка и вправду подверглась растлению, носившему доаналитический характер в том смысле, что вначале она оказывается под опекой классического врача-невролога, организующего с ней отечески-интимное взаимодействие, в плотном коконе которого проходит «лечение». Из виду здесь обычно упускается, что именно доаналитическое взаимодействие с тогдашней официальной медициной создает истеричку как субъекта особого типа, с работы над бессознательным которого Фрейд и начинает создавать собственный анализ. Какие бы пути ни приводили истеричек в анализ, сначала они – или ее наперсницы, включая подруг, сестер, матерей, – попадали во врачебные руки, в лоно медицинского дискурса, где подвергались соответствующей сексуализации.

Сексуально обустроенный симптом истерички, таким образом, ни в коем случае не является первичным субстратом болезни, невротической материей, которая подвергается в анализе окультуриванию. Напротив, истеричка сама изобретена, привнесена в мир предшествующими обстоятельствами обращения с ней, в результате которых она исторически впервые сталкивается с мужским желанием медика, обращенным не к ее телу (к чему она в своем сопротивлении до некоторой степени готова), а непосредственно к затруднениям в ее сексуальности. Все классическое дофрейдовское лечение нервных расстройств проявляло к этим затруднениям повышенное, по-отечески обставленное внимание, сродни инцестуозному.

Это обстоятельство, с одной стороны, принадлежащее к числу бесспорных открытий Фрейда, подвергается глубокому вытеснению в его ранних размышлениях. Испытывая постоянный рессентимент, претерпевая унижения со стороны более авторитетных специалистов старшего поколения, Фрейд не может высказать этот рессентимент в незавуалированной форме. В конечном счете вместо упрека своим учителям он приходит к смелому и опрометчивому открытию «детского совращения» как того, что можно открыто предъявить профессиональному сообществу, добившись от него смены пренебрежительного отношения к открытиям анализа на благосклонное. В этой маленькой сублимации, остроумно возложившей вину на отцов (ведь именно отцами все эти мужи и были – отцами обучавшегося Фрейда), умалчивается, что плотное воспитательное воздействие врача на истерическую больную Фрейд, вопреки расхожим представлениям о его собственной развращенности, считает чем-то чрезмерным, едва ли не скандальным. Заявить об этом открыто в то время было невозможно, однако Фрейд сохраняет это убеждение и лишь укрепляется в нем, когда его «открытие» было со смешками и возмущением отвергнуто. Впоследствии оно найдет выражение в той стойкости, с которой Фрейд неизменно встречает упреки медиков в «недостаточной профессионализации» психоанализа, особенно решительно отвергая эти нападки в том случае, когда психоаналитик его круга не имел врачебного образования. Термин «дикий анализ», которым Фрейд обозначает как раз претензию врача на монополию в анализе и сведение его к проблемам физиологии сексуальности, – одно из поздних проявлений этой непримиримости.

Таким образом, даже недостоверная гипотеза о семейном совращении истерички занимает в истории психоанализа равное с прочими элементами место, поскольку все они так или иначе порождены желанием его создателя, эффектами этого желания в поле, где психоанализ отвоевывал свой объект. К этому желанию неприменимы те стандартные операции различения, которые принято проводить между «исследовательским поиском», якобы целиком сосредоточенном на отыскании фактической истины, и, с другой стороны, чувствительностью Фрейда к успеху, которой аналитики склонны пренебрегать, полагая ее слишком личным и в то же время случайным фактором. На те же причины списывают чрезвычайную уязвленность Фрейда своим положением, в которое он был поставлен вначале своей недостаточной зрелостью, а впоследствии отклонением от генеральной линии врачебного дела. Отдельная заслуга Джонса состоит в том, что не будучи способным поднять этот момент на уровень аналитической оценки, он тем не менее не избегает его в своем изложении, подобно прочим приверженцам Фрейда, опасающимся, что это заставит их поднять вопрос о «фрейдовском нарциссизме». На самом деле, чрезмерная ревнивость Фрейда к успеху своего учения не может быть правильно истолкована без учета того, что его желание, со стороны кажущееся жаждой успеха и славы, было адресовано определенной системе.

Публичность деятельности Фрейда и его желание эту публичность поддерживать не следует рассматривать ни как случайность, обязанную душевному складу, ни как то, что лингвистическая философия позднее назовет «формой сообщения», медиумом. Напротив, желание публичности представляет собой один из элементов желания Фрейда, тесно связанный со всеми прочими. Непрестанно обращаясь к публике, убеждая ее в свершившемся и разворачивающемся на ее глазах открытии «нового метода лечения», Фрейд к ней на деле не апеллирует. Публичное изложение в его случае не было ни жестом ученого, несущего миру весть о масштабном открытии, ни призывом философа-просветителя «пробудиться» в отношении материй, выходящих за пределы обыденности. Различие это существенно, поскольку Фрейда нетрудно было принять за любого из них, особенно учитывая, что речь его была насыщена характерными для его эпохи риторическими формулами.

Тем не менее публиковаться в буквальном смысле, то есть обращать свою речь – устную или письменную – к самой широкой общественности, Фрейда заставляла особого рода тревога. Ее невозможно сбросить со счетов, так как именно она служила зарождавшейся психоаналитической деятельности той основой, которая остается значимой и по сей день. Впрочем, аналитики склонны не только не признавать эту основу, но и уклоняются от оценки ее ведущей роли в образовании внутрианалитического переноса. Даже в том сугубо кабинетном виде, в котором существует перенос, он сохраняет подспудную связь с публичной деятельностью практикующего аналитика. Именно регистрация тревоги последнего, толкающей к трансляции аналитического знания, приводит субъектов в анализ даже в том случае, когда никаких публикаций в биографии конкретного психоаналитика не обнаруживается и сам он этой тревоги нигде не выказывает. Ее наличие в любом случае обусловлено самим желанием Фрейда, который воплотил ее в речи, адресованной широкой аудитории – акт, большинству аналитиков до сих пор кажущийся недопустимой роскошью.

Речь Фрейда, как теперь становится понятно, представляла собой реакцию на сексуализированную практику лечения невротических субъектов, поддерживающую политику невротизации в самом ее корне. Фрейд вмешивается в эту практику посредством публичного высказывания, цель которого тем не менее до сих пор остается неясной – нам доступна лишь ее причина. Фрейд не добивается разоблачения, огласки или диффамации этой практики, поскольку никаких официальных обличительных заявлений на ее счет не делает. Его протест принимает форму сменяющих друг друга исследовательских установок, в которых последовательно проявляются все фрейдовские идиосинкразии. Из них медленно, но неуклонно вырастает то, что в дальнейшем оформится в аналитическую практику, в которой желание Фрейда сохранит свой исходный вид, но предстанет в обличье развивающейся теории, то есть мысли, носящей внутренне неконсистентный характер. Неконсистентность эта выражается прежде всего в таких элементах, как разнообразие топик, подвижная теория влечений, незавершенный взгляд на нарциссизм и т. д. При этом существует гораздо более непосредственная помеха фрейдовской деятельности в виде другого желания, поддерживаемого его коллегами. Она обнаруживается в том, что идентифицировать объект своей практики Фрейд оказывается неспособен, что объясняется стремлением этого объекта к совпадению с объектом его желания, никогда не достигавшему полного тождества.

Что такое психоаналитическая практика? Принято считать, что она начинается с работы с истерическими больными, а затем, расширяясь, захватывает прочие неврозы, а также перверсии и психоз. Такая генеалогия придает психоаналитической практике известную респектабельность. Однако критерием работы Фрейда служило не расширение приложимости, а нечто такое, что сам он определял хотя и по-разному, но всегда недвусмысленно эксплицируя свои ожидания от пациентов. Анализ, проходивший под знаком этого ожидания, приобретал особый оттенок, наличие которого Фрейд не только не скрывал, но и переводил на язык рационализации, то есть апеллировал к разумным основаниям и соображениям «эффективности». Анализ представляет собой определенную работу, и было бы глупо, поясняет своим читателям Фрейд, если бы какая-либо внешняя цензура со стороны клинициста или желание достичь слишком быстрого результата не дали ему развернуться во всю мощь.

Сколь бы основательно это ни звучало, за сказанным всегда находится что-то еще – другая фрейдовская речь, невозможная на публике, в которой заключены стремления, ищущие в анализе удовлетворения. За всеми резонными заявлениями на счет открытой им клинической практики, очевидно, стоит именно желание, которое в первом приближении оказывается желанием сегрегации: Фрейд не хочет работать с теми, кто не в состоянии, как он объясняет, понять, что анализ собой представляет. Аналитическая деятельность требует определенного уровня интеллекта, культуры, способности к теоретическому взгляду на вещи – в этом Фрейд был бескомпромиссен до такой степени, что сегодня не может не изумлять, как ему вообще удавалось поддерживать иллюзию общности своего дела с делом лечения, с медицинским подходом, не допускающим никакой дискриминации объекта. Налицо сегрегация, даже селекция потенциальных пациентов, которой ни один представитель медицинского дискурса, основанного на идеологии предположительного равенства пациентов, никогда бы не допустил.

Что за этой сегрегацией стояло? Нужно ли рассматривать ее в качестве проявления особого рода элитарности, сопряженной с требовательным и высокомерным нетерпением? Нет, здесь лежит нечто более глубокое, что, как заметил Лакан, в самом Фрейде никогда «не было проанализировано», но не в смысле нехватки самоанализа. Речь не о симптоме Фрейда, а о его желании. Фрейд желает чего-то от своих пациентов еще до их вступления в анализ, и само его желание принципиально отличает его практику от врачебной деятельности, в которой пациент в момент вхождения в поле терапии становится в чистом виде объектом требования врача. Напротив, в анализе он становится носителем необходимого Фрейду объекта, что и обусловливало сегрегацию задолго до разъяснения пациентам того, в чем именно анализ состоит.

Все это позволяет совершенно иначе взглянуть на то, что в некоторых критически настроенных к психоанализу кругах подавалось как фрейдовский произвол, проявление его избирательной цензуры. Противники этой цензуры систематически требуют очистить анализ от того, что кажется им влиянием фрейдовской психологии, его личными идиосинкразиями и пристрастиями.

Однако речь здесь идет не о применении власти, тем более власти врачебной, а об отсутствии тех рамок, которые привнесли бы в эту деятельность процедурное единообразие, – проблема, решения которой аналитики по существу не предлагают. Нет никакого протокола, позволяющего не только определить, какие из субъектов, приходящих в анализ, способны его политике соответствовать, но и описать порядок действий, допустимых для аналитика, намеревающегося компенсировать неосведомленность анализанта в отношении аналитических установок и каким-то образом устранить ее в ходе работы. Отсутствие на этот счет прямых указаний, без которых аналитики в целом неплохо обходятся, контрастирует с той глубокой детализацией, которой обычно снабжены процедуры ведения переноса, анализа сопротивлений или толкования сновидений. Все, что располагается между приемом субъекта в анализ и колебаниями аналитика на этот счет, скрыто непроницаемой завесой, бросающей на анализанта тень неуверенности, которая особенно остро проявляется в начале анализа и выражается в мучительном для интеллектуальных носителей симптома вопросе о том, окажутся ли они в своем анализе «на уровне». Этот момент хорошо знаком клиницистам, научившимся его использовать для скорейшего формирования переноса.

Несмотря на все свои требования и к аудитории, и к анализантам – те, что Лакан впоследствии ко всеобщему раздражению назовет «покровами аналитической интеллектуализации», – аналитик не становится субъектом профессионально привилегированного класса. В его положении нет никаких атрибутов цехового аристократизма, подозрения в котором неизменно сопровождают аналитическую практику, создавая иллюзию герметичности аналитического сообщества, его пресловутой автономии. Замкнутость эта носит неизменно временный и ненадежный характер, поскольку желание выталкивает аналитика вовне, к аудитории, и это побуждение невозможно сдерживать. Однако, как только этот выход происходит, анализирующий субъект склонен немедленно отступить назад, уверяя, что не имел в виду ничего радикального. Это показывает, до какой степени рационализации Фрейда, предусмотрительно заготовленные им на случай необходимости засвидетельствовать данные своей практики, въелись в традицию рутинного аналитического самоотчета: от аналитиков практически невозможно услышать, чтобы они помышляли о чем-то, кроме «хорошего, профессионального анализа». Даже когда данные этого самоотчета проблематизируются изнутри, как в случае довольно радикального вмешательства в устоявшуюся аналитическую среду лакановской повестки, пошатнувшееся равновесие довольно быстро восстанавливается. После временного потрясения, вызванного лакановскими заявлениями об анализе как о практике принципиально нелечебной или об отказе от задачи адаптировать и доращивать невротических субъектов до искомой степени сексуального развития, аналитики очень скоро обнаруживают, что никакого шока от такой перемены повестки не испытывают, а сами озвученные тезисы вполне согласуются с фрейдовскими замечаниями о принципиальном отличии хода анализа от перманентного врачебного попечения.

Вывод из этого может быть только один: на уровне аналитического высказывания после Лакана все вернулось на круги своя – к предположению, что любой фрейдовский жест, сколь бы экстравагантным он ни был, по существу ничего скандального в себе не содержит, поскольку служит тактическим приемом анализа, подкрепляющим статус-кво. Если именем Фрейда требуют отказаться от лечения или поддержки эго анализанта, то лишь потому, что иные действия скорее всего затормозили бы работу анализа.

Оставляя в стороне фактическую резонность подобных соображений, приходится признать их очевидное следствие: никакого желания Фрейда для созданного им сообщества просто не существует. Его присутствие невозможно, ему нет места в системе без глубоких потрясений, несовместимых с дальнейшим воспроизводством аналитической практики на базе фрейдовского учения. Сплоченность психоаналитической дидактики по вопросу о недопущении в нее фрейдовского желания, которое пошатнуло бы приоритет анализа, остается непоколебимой.

Аналитическое сообщество вполне способно согласиться с тем, что в анализе на первом месте не стоит сам анализант и высказываемые им многочисленные потребности, но лишь до тех пор, пока верховенство анализа и его собственных нужд остаются незыблемыми.

Приоритет аналитических нужд, на котором аналитик настаивает и которое единственное ответственно за свободолюбие его практики, носит двойственный характер. Позволив психоанализу достичь значительных теоретических высот и отмежеваться от всего, что связывает руки психотерапевтическим школам, выстраивающим свой аппарат вокруг так называемых потребностей клиента, приоритет этот тем не менее останавливает мысль аналитика на границе, которую, казалось бы, она должна пересечь именно потому, что является аналитической. Ограничиваемая исключительно нуждами самого анализа, эта мысль сталкивается с логической преградой в виде желания Фрейда, которое лежит в ее основании, но которое она неспособна помыслить, поскольку, как и любое желание, оно выходит за пределы этих нужд. Причина неспособности его учесть, таким образом, не в отсутствии связи между фрейдовским желанием и анализом, а в том, что направление этого желания остается непроясненным. Никто не хочет тревожить эту область, опасаясь пробудить дремлющих в ней демонов. Лакановский переворот, призванный в том числе вернуть этому желанию право если не действовать, то по крайней мере быть представленным на сцене анализа – для чего эта сцена была так смело Лаканом в своих полномочиях расширена, – не смог на это умолчание повлиять: заклинание о том, что «желание аналитика должно быть сосредоточено только и исключительно на анализе», снова возвращает на место и запирает вырвавшуюся было здесь тревогу.

Тревога эта связана с тем, что желание Фрейда, сыгравшее решающую роль на этапе возникновения анализа и воплотившееся в нем, сохраняло в себе нечто внешнее по отношению к его целям. Даже найдя в аналитической практике завершенную, как может показаться, форму, оно себя в ней не исчерпывало. Это прекрасно выражается уже в том хорошо известном факте, что, оставаясь аналитиком в полной мере, Фрейд всегда был для окружения своих коллег чем-то еще. Его манера курирования была столь далека от коллегиальности, что работавшие с ним специалисты или ужились с ней, или предпочли освободить территорию. Эффект этот был обманчиво воспринят некоторыми как претензия на место отцовской власти и сопряженного с ней права ожидать от сподвижников и близких нахождения в арьергарде движения к поставленным Фрейдом целям. На самом деле остается под вопросом, занимал ли он это место даже в своей семейной жизни: тревога, сквозящая в аналитических текстах его дочери, показывает, что скорее нет.

Из-за всего этого может показаться, будто Фрейд привносил в анализ какое-то дополнительное желание и что его аналитическое желание было поэтому недостаточно purified. Вопреки этому мнению, речь идет о желании, которое сопроводило анализ на путях его становления, чтобы в дальнейшем его не покидать. Даже в наиболее стесненных, наступивших после смерти Фрейда условиях существования созданной им практики, его желание придавало аналитической деятельности основу, с желанием аналитика в академическом смысле полностью не совпадавшую.

Чтобы проследить его специфику, необходимо захватить период, где это желание в ранней фрейдовской деятельности явило себя в наиболее чистом, отчетливом виде, что не ускользнуло от внимания тех, чей симптом служил материалом этой деятельности, – от истерических пациенток.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4