Вечером, перед сном, Головин обходил комнаты, заглядывал в углы, молился и, крестясь, напутствовал себя: «Раб Божий ложится спать, на нем печать Христова и Богородицына нерушимая стена и всемощный Животворящий Крест… Враг-сатана! Отрешись от меня в места темные, безлюдные!.. Рожа окаянная, изыди от меня в ад кромешный, в пекло преисподнее. Аминь! Глаголю тебе – рассыпься, сатана! Дую на тебя и плюю!»
Еще перед сном он читал одну толстую книгу – «Жизнь Александра Македонского».
Позабавили Андрея и байки о кошках, которых в селении было множество. В комнате у самого Василия Васильевича семь кошек, и каждую на ночь привязывали к ножке стола, чтоб не прыгали на его кровать. А однажды любимый кот Ванька съел приготовленную для гостей рыбу и сам же утоп в той посудине. Слуги скрыли смерть кота, а барин распорядился его наказать – сослать в ссылку.
Андрей подумал было: «Не пожелает ли барин, чтобы я нарисовал портрет его?»
– Что ты, что ты, – отвечали ему, – этого он не любит! Приходили тут всякие мазилки вроде тебя… Да к тому же нет его тут, он еще в московских домах проживает. Вот придет первое мая – тогда он и явится со всем своим поездом, телег да экипажей штук двадцать.
Покинув Новоспасское село, лошади ехали вдоль реки Яхромы и остановились неподалеку от Москвы. Здесь Андрею предстала не деревянная, хоть и видная, изба Головина, а целая хоромина.
Издали виднелась поднимающаяся от реки великая терраса, уставленная белыми скульптурами. Вдали между елями сверкал на солнце дворец аж в два или три этажа. Рассмотреть дворец и скульптуры Андрею не удалось, но внутри у него шевельнулось какое-то нехорошее чувство: что он знает, что может? Ни сделать скульптуру, ни построить такое здание, а от него ждут проявления художественных способностей. С грустью обернулся он в сторону Юсуповского дворца (а именно князь Юсупов был его владельцем) и вздохнул. Впрочем – впереди была Москва, которую велел осмотреть графский управляющий…
Миновав деревянные домишки, утопающие среди елей, пихт, лиственных деревьев, они оказались на широкой улице. Но что предстало глазам Андрея? Расталкивая прохожих, коляски и кареты, бежали казачки невеликого роста в красных сапожках и выкрикивали: «Дорогу! Сам Архаров едет, Иван Петрович, с угощениями! Посторонись!»
Как писали современники, Архаров встречал гостей у себя с таким искренним радушием, что каждый из них мог считать себя самым желанным для него человеком. Особенно почетных и любимых гостей он заключал в объятия, приговаривая: «Чем угостить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я зажарю для тебя любую дочь мою!» Веселый, Архаров любил потешать своих приятелей разными прибаутками. За обедом подавали пиво, предпочитаемое им другим напиткам, и он, налив стакан, неизменно обращался с таким присловьем:
– Пивушка! – Ась, милушка?
– Покатись в мое горлышко.
– Изволь, мое солнышко.
Но вскоре Андрей увидел еще одну прелюбопытнейшую картину: в низкой коляске, совсем низкой, сидела барыня. Тележку ее, или таратайку, запрягли в старую, малую лошадку, и барыня сама держала в руках вожжи. Для прогулок Архаровой была сделана низенькая тележка, без рессор, с сиденьем для кучера, прозванная в шутку «труфиньоном». Выкрашенная в желтую краску, она была похожа на длинное кресло и запрягалась в одну лошадь, смирную и старую, двигавшуюся самой тихой рысью. Летом Архарова направлялась в труфиньоне к рощам и в хороших местах останавливалась. Труфиньон служил также и для визитов, весьма оригинальных. Поедет Архарова к знакомым и велит вызвать хозяев или, в случае их отсутствия, прислугу:
– Скажи, что старуха Архарова сама заезжала спросить, что, дескать, вы старуху совсем забыли, а у нее завтра будут ботвинья со свежей рыбой да жареный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют ли откушать?
Современники писали о барыне, весьма характерной для столицы в XVIII веке:
«Проснувшись довольно рано утром, Архарова обыкновенно требовала к себе одну из приживалок, исполнявшую при ней обязанность “секретаря”, диктовала ей письма и почти под каждым приписывала своей рукой несколько строк. Потом она принимала доклады, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную, а летом в сад. С двух часов начинался прием гостей, и каждый из них чем-нибудь угощался; в пять часов подавался обед. За стол садились по старшинству. Кушанья были преимущественно русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Вино, довольно плохое, ставилось, как редкость, но зато разных квасов потреблялось много. Блюда подавались смотря по званию и возрасту присутствующих. За десертом Архарова сама наливала несколько рюмочек малаги и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. По окончании обеда Архарова поднималась, крестилась и кланялась на обе стороны, неизменно приговаривая: “Сыто, не сыто, а за обед почтите: чем Бог послал”. Она не любила, чтобы кто-нибудь уходил тотчас после обеда.
– Что это, – замечала она, немного вспылив, – только и видели; точно пообедал в трактире. – Но потом тотчас смягчала свой выговор. – Ну, уж Бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье: потроха будут.
После обеда она раскладывала пасьянс или слушала чтение, преимущественно романов. Ей очень нравился “Юрий Милославский” Загоскина; но когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение просьбой:
– Если он умрет, вы мне не говорите…
Архарова относилась очень строго к людям предосудительного поведения. Когда речь касалась человека безнравственного, она принимала суровый вид и объявляла резкий приговор: “Негодяй, – говорила она, – развратник…”
А потом, наклонившись к уху собеседника или собеседницы, прибавляла шепотом: “Galant!..” Это было последнее ее порицание».
«О темпора о морес!» – так говорили древние. О времена, о нравы! А мы добавим: господа, встретившиеся на пути Андрея в Москву, были сколь самовластительны, столь же и забавны, – и подобных он не видал в уральских краях.
Несколько дней ходил-бродил Андрей Никифоров по московским улицам, переулкам, кривым закоулкам и, наконец, немного освоился с прежней столицей Российской империи. Послал депешу графу Строганову в Петербург – мол, готов немедля предстать перед его сиятельством. Каково же было его удивление, когда получил ответ, в котором граф велел ему явиться в Москве к старому Путевому дворцу и найти там архитектора Матвея Казакова: мол, будешь ему помощником в черчении и прочем, а попутно станешь набираться ума-разума. Вот радость, да еще двойная: и учиться будет чему-то, и по Москве можно еще бродить-глядеть…
Однажды, уже не в первый раз, Андрей оказался на Красной площади, на этот раз с мольбертом: решил зарисовать Спасскую башню, а может быть, и чей-нибудь портрет сделать. Лица изображать он любил с детских лет, сперва непохоже получалось, но теперь сразу можно было признать знакомого.
Он уже заканчивал карандашный рисунок Спасской башни, как к нему подошел солидный и красивый мужчина в белом парике. Спросил:
– Можешь мое лицо запечатлеть на фоне этой башни? Мне ехать надобно, путь не ближний, горы и море, а с собой портрет свой, да еще рядом с Кремлем, недурственно было бы взять – на сердце теплее.
Андрей вгляделся в лицо странного человека, а как взглянул, так не мог глаз отвести. Что за славный лик! Правильные черты, прямой нос, брови – две дуги, на губах приятственная улыбка, но главное – общее, какое-то необыкновенное выражение ума и доброжелательности. А ведь в парике, в шитом камзоле – богат, видать, но держит себя, словно ровня ему, безвестному вьюноше.
– Готов? – спросил господин, терпеливо дождавшись, пока художник очинит карандаши и приспособит этюдник.
– Пожалуйста, еще две-три минутки, и я буду готов, ваше сиятельство! – засуетился Андрей.
Ах, как ему хотелось запечатлеть, пусть и в карандаше, сей благородный лик! Он очень старался, казалось, вот-вот получится. Но улица есть улица. Откуда-то возник еще один господин и, состроив забавную рожицу, встал за тем, что в белом парике, да еще растопырил пальцы, а потом заговорил быстро, образно, весело, с многими прилагательными. Видно, они были знакомы, потому что «белый парик» забыл о неподвижности и воскликнул:
– Ба! Кого я вижу! Настоящее сиятельство, князь Иван Михайлович Долгорукий! Откуда и куда путь держишь?
– Дорогой Аполлон Аполлонович, славный наш друг Мусин-Пушкин, кому ты вздумал доверить свою персону? Я для тебя настоящего художника поставлю, Левицкого, он сделает тебе отменный портрет.
Лицо Андрея залилось багровой краской.
– Не смущайся, вьюноша, – заметил «белый парик».
А Долгорукий (тоже простой!), обращаясь к Андрею, произнес целый монолог:
– Молодой человек, знаете ли вы, кто перед вами? Запомни, друг ситный: граф Мусин-Пушкин – человек редких талантов, аристократ, но не вельможа, не барин, ибо посвятил он себя нау-ке! Обладающий обширными познаниями в химии и минералогии, это известный в Европе ученый, член академии наук Петербургской, Берлинской, Туринской и… Лондонской. Его сиятельство начальствует над горными производствами на Урале и на Кавказе! Ты понял – как тебя зовут? – И князь толкнул Андрея в бок. – Андрей, Андрэ? Из наших мест будешь? Уж не из шереметевской или какой усадьбы? Любят они учить дворовых.
– Я еду по приказанию графа Строганова, – окончательно смешавшись, понимая, что рисунок закончить не удастся, пробормотал Андрей.
– Ах, Строганова? Ну это другое дело. Этого – хоть он и граф, а не князь, – я уважаю, бывало, сиживали мы с ним за одним столом, не скажу, за каким.
– Дорогой князь, ты совсем перепугал нашего живописца, перестань шутить.
– Я не шучу: Строганов, а не Шереметев, первый богач в России!
– А что, разве мы с тобой бедны?
– Мы с тобой, Аполлон Аполлонович, богаты, да только не в сундуках и ларцах наши богатства хранятся, а вот здесь! – Долгорукий постучал по голове. – Да еще здесь. – И приложил руку к сердцу.
– Славные твои вирши я читывал, – все с тем же необычайно доброжелательным, ласковым выражением отвечал Мусин-Пушкин.
И тут же, взяв под локоть ученого, направился к спуску, к Москве-реке. Мусин-Пушкин успел лишь шепнуть Андрею:
– Прости, любезный! Авось встретимся, – и сунул ему монетку.
А спустя час или два князь Долгорукий у камина в скромном своем доме – его называли даже «захудалый князь». А он говорил: «Я беден, зато весел».
Глядя на горящие поленья, Иван Михайлович менялся неузнаваемо: вместо весельчака, играющего в пьесках при малом дворе в Гатчине, у будущего наследника Павла Петровича, был он весел и проказлив, а у камина в закатные часы его охватывали воспоминания. Вставали картины, которых он не мог видеть, но – видел.
Красные языки пламени – и кровь, капающая с его деда Ивана Алексеевича. Был он второй персоной при императоре-отроке Петре II – но жестокая судьба слепо осудила его на казнь… Четвертование… Отрубали ноги-руки, он потерял сознание… И все – за его верность юному императору, за то, что не скрыл недовольства к Анне Иоанновне и ее фавориту.
Горячий нравом казненный дед… и верная ему Наталья Борисовна Шереметева. Любовь их до гроба его и до ее пострижения в монахини, до кончины… бабушку он в детские годы видел в монастыре… Оба они лежали в «капище», в святилище его сердца.
Какое утешение находил молодой Долгорукий, потомок славнейшего рода? Театр, актерство, игра! Он научился управлять собой и, будучи ранен судьбой, изображал балагура, таратуя, весельчака. За то его и стали ценить Павел Петрович и супруга его Мария Федоровна…
В последнее время все более утешительными становились часы, в которые он писал свои вирши. Взял перо, бумагу, толстый фолиант подложил снизу и, не зажигая свечи, в отблесках пламени камина стал царапать гусиным крылом: