Оценить:
 Рейтинг: 0

Венок на могилу ветра. Роман

Год написания книги
2018
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
12 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Вы забыли про пса, – сказала женщина. – Он единственный, кто тут совсем ни при чем. В кого другого стрелять он не станет.

И теперь они поняли. Тотраз обмяк всем телом и устало прошаркал обратно к стене. Пока он осторожно разряжал ружье и вешал его на место, у Хамыца и женщины было довольно времени, чтобы бережно встретить друг друга глазами и вновь ощутить, что опять спасены. Уже не таясь, мужчина почти с восхищением смотрел в ее спокойную мудрость, которой не учатся и не завидуют, а вместо того лишь внимают и подчиняются, как истине, открывшейся ясно и громко, как летний утренний свет. «Она права, – думал Хамыц. – Потому что она ее даже не пробует вычислить или понять. Она ее просто чувствует, как радость, как боль или страх. Выходит, правда всегда при ней?..»

Им бы такое и в голову не пришло, невзирая на их принадлежность к роду мужскому. А она вот смогла – не понять, а почти воочию прозреть то, что затем, после ее подсказки, открылось им с очевидностью неотвратимого: по сути, метя в пса, чужак стрелял в себя, убив единственное верное ему существо, более преданное, чем даже собственная тень его, готовое денно и нощно служить его одиночеству, которое убить он права не имел. Должно быть, это было предписано ему его отчаянием и упрямством. Похоже, они были в нем неразлучны еще за много смертей до того, как он явился сюда. Будь наоборот – и пес бы не пострадал. Возможно, пес уцелел бы, будь там одно лишь отчаяние. Упрямство – вот что его погубило. Стреляя в пса, он возвращал себе безмерность одиночества. «Вот оно, – подумал Хамыц. – Она почувствовала это, как запах. Запах воска». Стреляя в пса, он избавлялся не от собаки, а от привязанности ее и покорности, день за днем без всяких слов растравлявших ему душу теплом и беспокоивших давнишнюю унылость сердца, постепенно делая его, чужака, уязвимее и слабее (да, так и есть: уязвимее и слабее, потому что в миг первой встречи у них не хватило духу даже на то, чтобы опознать в нем хотя бы гостя, а уже нынче они ему смогли дерзить, словно он незадачливый сосед, над которым незазорно и подтрунить), ибо в нем подспудно просыпалась предательская надежда. Да еще то, что, словно ложь или запретный плод, никак не удержалось бы надолго на его бескровных губах – вкус к жизни. К обычной человеческой жизни – с громом в сердце, слезами в душе и с мыслью о завтра.

– Самодовольный глупец, – сказал Тотраз. – Что он там о себе возомнил?! Словно на него управы нету…

Он произнес это чересчур убежденно, чтобы они поверили в искренность этих слов. От голода и нетерпения у Хамыца засосало под ложечкой. Жестом предложив другу сесть, он потянулся к еде. Женщина скрылась за пологом, и Хамыц почему-то решил, что сейчас она будет плакать.

Тотраз едва притронулся к пище. Лицо его разрумянилось и чуть лоснилось от пота. Сидеть и молчать ему было невмоготу, и это было заметно. Если бы не полная абсурдность этой мысли, Хамыцу могло показаться, что друг его завидует чужаку.

– На хрена он мне сдался, – сказал Тотраз, – его жеребенок…

Чтобы не встречаться с ним взглядом, Хамыц оглядел потолок, повел лопатками, а потом уставился на его трехпалую кисть – большое, беспокойное существо без глаз.

– Я откажусь, – сказал Тотраз. – Я пошлю его к… Пусть палит потом еще и в треклятого сосунка.

«Пожалуй, пса ему жалко больше, чем мне», – подумал Хамыц.

– Не вынуждай его делать и это, – сказал он вслух. – Мы перегнули палку… Пожалей жеребенка. Он-то здесь при чем?

Зная, что не дождется ответа, он легонько коснулся другова плеча, поднялся на затекшие ноги и ступил за полог из шкур вслед за женщиной.

Она стояла на коленях спиной к нему, сложив перед грудью руки, и о чем-то молилась. Когда она обернулась, глаза ее были сухи и как-то слишком серьезны, словно она только что услыхала пророчество и подготовилась сделаться старше на целое горе.

– Как ты думаешь, – спросила она его, – они здесь и вправду жили? Тоже дом, тоже погреб?

– Нет, – ответил он. – Ты же слышала, что говорил чужак… Река сюда и близко не подступала. Призраки нам не страшны.

Хамыц сказал и подумал: я не имею права не верить в это. Я должен верить в это сам. Только так я заставлю поверить их всех.

Ветер за стеной разгулялся не на шутку, но все щели были тщательно замазаны и законопачены на совесть, так что метель проникала сюда лишь отголосками крепчавшего гула. Их дом стоял достаточно прочно на этой странной земле, которая только что в довершение всех испытаний обагрилась и первой кровью – безвинного черного пса, с которым Хамыц не так давно делил умное спелое утро. Тогда они ведать не ведали, что будет столько снега и что где-то под ним, как серый залог беды, будет прятаться огромная соляная голова.

Укутавшись башлыком и завернувшись в бурку, Хамыц вышел за порог, чтобы привести на ночь в дом коней и беременную кобылу. Признаться, люди не сразу заметили, как к ним в очаг спустился первый зимний вечер, чуть тронул пламя прохладной рукой и кротко свернулся перед ним на глиняном полу в рыжее пятнышко. День прошел – и слава Богу!..

XIX

Когда они снова вошли в его дом без дверей, чужак развел огонь и присел перед ним на корточки, погрузившись в раздумья. Пес улегся с ним рядом, но, чувствуя, что хозяину уж слишком нехорошо, время от времени в тревоге вскакивал на лапы и совершал бессмысленные круги по комнате. Несколько раз, проходя мимо человека, он словно бы ненароком задевал его хвостом. Увидев, что тот не рассердился и остался недвижим, пес ободрился и впервые позволил себе то, на что прежде, зная хозяина, никогда не осмеливался: приблизившись к нему вплотную, он осторожно лизнул ему руку. Потом еще и еще раз. Человек перевел на него взгляд, но, увидев, как тот предусмотрительно и виновато поджал оба уха, не только ничего не сказал, но даже не убрал руки. Вместо этого он вдруг чуть цокнул языком, и тогда, чтобы проверить, пес робко вытянул морду перед его коленями, и тут случилось то, о чем он не смел и мечтать: человек ласково потрепал его по холке и провел ладонью по спине. От такой радости пес захмелел, полуприкрыл веки и, чтобы не спугнуть руки, приказал своему телу превратиться в бесчувственный древесный ствол. Лишь хвост легонько вздрагивал и до последней капли ловчился удержать на своем кончике щекочущий сладостный трепет. Потом ладонь устала, остановилась, и по тому, как она начала вновь наливаться чужой какой-то, не своею тяжестью, пес понял, что хозяин опять задумался о чем-то трудном и слепом, чего ни разглядеть в своем подвижном четком воображении, ни унюхать своим надежным глазастым чутьем пес не мог, как ни старался. Дважды он мелко переступал лапами, вдавливаясь боком в колени человека, но рука все равно соскользнула с выгнувшейся под нее спины, повисла вдоль тела и равнодушно умерла. Животное испуганно застыло, потому что ощутило вдруг, что оказалось совсем одно в этой холодной, глухой и враждебной комнате, несмотря на то, что хозяин был тут и, судя по всему, никуда уходить не собирался. Однако то, что он ушел, пес знал точно. Его хозяин умел уходить, оставаясь на месте. Он уходил далеко-далеко, дальше сна или света, потому что там, куда уносило его из себя самого, не было ни света, ни запаха, ни даже слуха.

Чтобы прогнать тревогу, пес снова затрусил вокруг очага, меняя направление движения и обходя огонь то с одной, то с другой стороны, словно пытался нащупать след ушедшего из себя человека. Так и не справившись с этим, он опустил пристыженно морду и, сурово наказывая себя, начал внюхиваться в бродивший по полу колючий холод. Краем глаза он следил за хозяином, но тот оставался недвижим и только глубоко и ровно дышал. Вернее, дышал не он, а какая-то могучая, опасная сила в нем. Она разрасталась и пугала пса, потому что ее становилось все больше, а хозяин не возвращался. Пес заскулил – тихо, и все же настойчиво, чтобы человек очнулся и снова вошел в себя. Дальше безропотно ждать и ничего не делать было нельзя: что-то, очень похожее на собачье чутье во время охоты, безошибочно подсказывало псу, что еще немного – и для его хозяина в этом громко дышащем теле уже не останется места. Человек глубоко и хрипло вздохнул, положил ладони на колени и, вмиг вспотев от тяжелого внутреннего труда, притворился, что уже здесь. Пес настороженно глядел на него исподлобья и не верил. Человек прочистил горло, хотел было что-то растолковать, но передумал и сплюнул все невысказанные слова прямиком в очажную злость. Выпрямился во весь рост и вдруг сделался очень высокий, каким бывал для пса лишь по утрам. Потом подошел к порогу, нагнулся и зачерпнул пригоршню свежего снега, забившего поземкой им же оставленный след. Пожевав снег, он забыл слизнуть его крошки с посиневших от холода губ, снял со вбитого колышка ружье и снова направился к выходу. Пес опять заскулил, но уже обиженно и громко, постоял, перебирая лапами, у огня, однако потом покорно двинулся следом.

Все было почти как всегда и очень похоже на то, что они идут на охоту, хотя охотой это определенно не было. По крайней мере, к такой охоте под вечер и в глубоком, как воздух, снегу пес готов не был. Пока он бежал за ним, подминая грудиной мягкий упругий снег и попадая в путь, проложенный высоким и прямым, как скала, человеком, пес убеждал себя в том, что это он, его хозяин, и есть. А может, они просто идут туда, где тот стоит в снегу и ждет их, чтобы вернуться обратно. Конечно, пес не был в том уверен, но твердо решил про себя, что будет не отставать, потому что если тот, за кем он бежит, идет к его хозяину с тем, чтобы того убить, пес должен успеть перегрызть ему глотку прежде, чем он вскинет вот это ружье в два ствола.

Однако постепенно, чем дальше они отходили от дома, тем больше пес успокаивался, потому что с каждым шагом человек незаметно, едва уловимо, но совершенно явственно для собачьих ноздрей превращался в себя самого. Сквозь ровно и чисто падавший снег пес различал, как от движущейся спины перед ним начинал исходить знакомый запах хозяина – тот особенный, неповторимый запах боли, который в ком-то другом повстречался псу лишь однажды – не полностью, не до конца, а слабой ниточкой воспоминания. Он был похож на запах выступавших слез на глазах у подстреленной человеком и придушенной затем его, пса, клыками косули в лесу. Только в случае с хозяином это никогда слезы не были, а потому пес присмирел и застыдился, когда человек встал, обернулся, и он увидел, что глаза у него сделались близорукими, как у раненого зверя.

Торопливо, каким-то недолжным, рваным жестом человек скинул с плеча ружье, отвязал непослушными пальцами тесемку на шее, уронил бурку в снег и поднял ружье на уровень взгляда, в котором прочитать что-либо, кроме обреченной решимости, было нельзя. Пес растерянно огляделся по сторонам, не в силах понять, в кого будет метить хозяин, а потом, ошпаренный догадкой, отпрянул вдруг в сторону, увязнув по уши в сугробе и тут же оглохнув всем тем, что было вне его сердца и мозга, который вмиг стал теперь как бы слишком велик для собачьей головы и застучал в его висках горячей взбесившейся кровью. Пес вскинул передние лапы, с трудом выбрался из сугроба и, отряхнувшись по глупой привычке, поднял глаза на хозяина. Изо всех сил он пытался ему помочь и, в последний раз доказывая преданность, призывно зарычал, торопя с выстрелом. Услышав свой голос, он вновь разбудил окостеневший было хвост и только тут опять почувствовал себя настоящей собакой, а в груди у него тонко взвизгнула радость. По его глазам он видел, что поступить иначе хозяин не может. Теперь между ними витали только снежинки да расползался повсюду вокруг почти невыносимый уже для его собачьего нюха запах – боли.

Первым выстрелом пса отшвырнуло на пару шагов вверх по вытоптанной ими же тропе, но жизнь его не отпустила. Она лишь удивилась своему полету и тому, как он быстро закончился; ей так сильно хотелось его продолжить, что она лихорадочно забилась в уже тяжелеющем теле, хватая и тряся его за вытянувшиеся струной лапы, но не сумела уговорить его даже подняться, а потому заскулила и сникла, взглянув напоследок на оживший темнеющий снег, протекла в него теплой струей. Потом что-то взорвало ее изнутри и размозжило собачий череп. И сразу все сделалось красочно и легко. Особенно красив был снег. Оказывается, вот это и есть красное…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Издали оно казалось живым. Река долго несла его на своей терпеливой спине, разминая, словно тесто, ладонями каменистых порогов, пока не вкатила на поворот, где несколько секунд оно цеплялось – не столько за острый валун, сколько за подобающую ему самому неподвижность, – но потом мягко свалилось в пучину, целиком растворившись на миг в белой пене, чтобы вынырнуть затем в десятке шагов вниз по течению. Скользя по обманчивой глади, оно обретало легкость и резвость волны, а заодно – позабытое здесь проворство мгновения: оно дробило сонную прозрачность воды, застывшей в монотонной неизменности времени, на череду ленивых усилий, благодаря которым река смогла донести его сюда, до подножия Зеркальной вершины, к вечеру ясного теплого дня, того весеннего, широкого, яркого дня, когда в воздухе еще отчетливо пахнет зимой, но уже ощутимы запахи лета.

На подступах к водопаду русло выравнивалось в плоскую ленту искристого света. Попытавшись увязнуть в ней, тело дрогнуло, плавно перевернулось на живот, неспешно поворотило к речной обочине, уткнулось головой в прибрежный кустарник да там и замерло. И почти тут же в гору вошел закат, повиснув солнцем в рогатом проеме вершины. Покуда он длился, покрасневшее от натуги светило медленно втискивалось, сползая по скалам, в блаженство водной прохлады, предусмотрительно ощупывая ее чувствительными пальцами лучей. Все это время тело чуть колыхалось в зыби уставшей волны, отринутой громадой течения, и, казалось, всматривалось пристально в близкое дно, даже не пытаясь раздвинуть колючую поросль раскинутыми в сторону руками. Сверху, с расстояния в двести шагов, угадывалось, что лица у тела нет.

В быстро прибывающей полутьме человек спустился к реке, скинул с плеч бурку, преодолел, прыгая с камня на камень, оставшиеся препятствия на пути к незаметной доселе запруде, подобрался к кустам, склонился над ними, вгляделся в бледные очертания дрейфующих рук, снял шапку, отер ею вспотевший лоб, зачем-то встал во весь рост, отряхнул шапку о колено, помял, потом в досаде отшвырнул ее на берег. Снова припал к земле и осторожно потянул тело за руку. Оно охотно послушалось, придвинувшись к нему правым боком, и он отметил про себя, что тело похоже на крест: ступни словно приросли одна к другой и почти не расходились при перемене телом своего положения. Несколько минут он собирался с духом, чтобы проверить то, что уже и так не вызывало сомнений, – наверно, из-за затылка, по которому (человек это понял тогда еще, когда лежал в двухстах шагах вверх отсюда на травянистом склоне и ждал закат), оказывается, возможно – непонятно как, но – определить, если что-то не так с лицом. С этим лицом было очень не так, потому что лица не было вовсе.

Вместе с ним труп лишился и возраста, не говоря уже об имени или других столь же неважных теперь вещах, как, к примеру, история его жизни или история гибели: их смыла вода, будто какую-то грязь, где-то очень не близко от этой запруды. Река смыла их, отстирав в своем размеренном равнодушии и уподобив лицо извечной своей, неизбежной волне – мириадам волн, настолько неотличимых одна от другой, что первым делом взгляд принимал их за единое существо без конца и без края. Вода внушала мысль о том, что вечность – это и есть отсутствие времени. А может, это ослепшее время, которое просто устало смотреть. Длительный сон движения, где нет никаких снов. В любом случае, река была ожиданием – смутным ожиданием давно позабытой цели, а то и ожиданием нового ожидания, а может, ожиданием ничего, кроме разве что самого ожидания, чья суть была – река.

Лицо, которого не было, походило на сильно распухший кулак. Кое-как справившись с отвращением, человек заставил себя развернуть труп, подтащить его к берегу, подальше от кустов, затем уцепился ему за шкирку и, оскальзываясь, выволок тело на камни. Проделав это, он решил передохнуть, брезгливо отступив на расстояние собственной тени, такой длинной сейчас при угасающем свете солнца – оно успело уже нырнуть по самую макушку в поддон темнеющей реки, – и призадумался. На его удачу, труп не смердел: смердит, как известно, время, а оно из него давным-давно и без остатка вышло. Человек подумал, что в своей жизни не видал ничего более пустого и напрочь лишенного содержания. Даже смерть тому не помогла. Разбухнув в трупе, она лишь заполнила изнутри его одежду противными вялыми пузырями, но теперь смерти в нем оказалось будто бы слишком много, словно сала в свинье, отчего никакого ужаса или сострадания тело не вызывало. Это была не та смерть, что отбирает жизнь у тебя на глазах, а смерть особого рода: что жизни уже и не помнит.

Человек думал до самого темна, но, видать, ничего не надумал, потому что встал лишь за тем, чтобы поднять с берега бурку, а потом, чуть пройдя по тропинке наверх, отыскать траву помягче и расположиться в ней на ночлег. Трупа он не покинул.

С рассветом он встал, умылся ледяной водой из реки и, несмотря на влагу, пропитавшую за ночь одежду, почувствовал себя почти счастливым. Спустившись к трупу, нащупал на его черкеске отверстия для газырей, вложил в них несколько собственных, отобрав поярче и покрасивей, не забыл перед тем пересыпать из них порох в кожаный карман своего пояска, постоял, почесывая затылок, вздохнул с сожалением и, перестав наконец колебаться, оторвал от своего башлыка тонкий неровный лоскут. Смочил его в воде, бросил под ноги и растоптал. Потом он прополоскал его в реке и, стараясь не смотреть в то, что, скорее, напоминало ладонь, нежели чье-то лицо, просунул лоскут у трупа под головой и повязал его слабым узлом. После чего закатал себе рукава и потащил тело к запруде. Уткнув его вниз головой в прибрежные кусты, придал трупу его первоначальное положение, разулся, приглядел камень побольше и, ступив в холодную воду, установил его за мертвецом по направлению течения реки, чтобы того не снесло шальной волной, даже если вдруг грянет ливень. Закончив труды, он стал карабкаться вверх по скале, туда, где лежал вчера, сторожа закат. Утро как раз набирало силу, и он с радостью подумал, что наступает новый день. Самый новый день в его жизни. В последний раз взглянув на Зеркальную вершину, он тихо затянул тонкую и невесомую мелодию, потом решительно тряхнул головой и зашагал туда, куда глаза глядят. Они смотрели на запад, в ту сторону, где обычно таял закат…

II

Подарив трупу свое имя и возраст, человек стал свободным. Это чувство было сладостным и пьянящим. Его не с чем было сравнить. Следуя день за днем по горным тропам и обходя стороной людские поселения, обнажаясь при звуке наступающего дождя, впивая горячей кожей его первозданную свежесть, утоляя жажду в сотнях родниковых приютов, он пробовал объяснить себе то, что с ним сейчас происходило. Он вдруг понял, что идет не по тропе и дороге, а как бы по целому миру, потому что с такой свободой, как у него, просто в тропу или дорогу было не уместиться. Еще он знал, что никакая тропа ее не насытит и что отныне ему придется немало поскитаться, прежде чем он найдет прибежище для того простора в груди, который переполнял ее с того самого утра, когда он отдал безликому мертвецу все то, в чем сам не особо нуждался, в обмен на то, о чем никогда всерьез не мечтал: на новую жизнь, в которой волен был выбирать не только любую дорогу, но и любую сказку о том, как на эту дорогу вышел. Приняв крещение от распятой рекою смерти, он ощутил себя вне пределов судьбы, потому что у его свободы никаких пределов не было. По крайней мере, он о них ничего не знал.

Наслаждаясь ею и окружавшим его заповедным молчанием, он понимал, что к свободе, как к большой и голосистой чужбине, нужно привыкнуть и приспособиться. Птице тоже надобно время, чтобы выучиться управлять крылами. Он привыкал, погружаясь все дальше в девственную глубь лесов и бесцельно бродя по горам. Слушая звезды и ветер, он многое открывал в себе самом. Ему нравилось охотиться, отстреливая по кустарникам дичь и ловя на острогу форель. Он питался земляничными ягодами, вкуснее которых была лишь звенящая всюду весна, и срывал со стволов кору, пахнувшую спокойной душистой памятью, так не похожей на ту, которой мучились люди.

С каждым днем весна становилась все больше, сильней, и радости от этого у него на душе прибывало ровно столько, сколько ей оставалось не в тягость. За эти дни он немало постиг. То, к примеру, что можно жить, не беспокоясь о хлебе насущном: когда идешь не по тропе, а по миру, с чувством голода приходит и способ его утолить. Горы, лес и вода оказались к нему непривычно щедры, одаривая мясом, тенью, костром, рыбой, ягодами, водой и хвоей как раз в те часы, когда он в том особо нуждался.

Однажды он подглядел, как спариваются олень и лань, и было это трогательно и просто. Потом лань ускакала в чащобу, а олень еще долго бродил вокруг пятачка, где они любились, и жадно вдыхал ноздрями пахнущий ее лоном воздух.

В другой раз человек наткнулся на небольшое кабанье стадо. Вспугнутое невидимыми охотниками, оно пронеслось в каком-нибудь шаге от него, а он недвижно стоял, удивляясь себе и тому, что в нем не было страха. Не было вообще. Словно он растерял его до последней крупицы где-то по пути сюда. В тот день он снова увидел людей.

Взобравшись на бук и укрывшись в кроне, он переждал, пока тройка охотников покажется вдали, минует этот участок леса и скроется в тенистых зарослях приближающегося вечера. Странно, но даже сидя на высоком дереве, он мог слышать, как очень далеко шуршат, толкая землю, их шаги. Наверно, что-то произошло с его слухом тоже. Он стал острее, чем прежде.

Человек почти не колебался, принимая решение. У него заканчивался порох, а следовательно, нужно было его раздобыть. Он крался за ними до ночи, пока разочарованные незадавшейся охотой люди не разбили у лесной речушки ночлег. Потом он выждал, покуда их сморит сон, и неслышно пробрался к их сумкам. Забрав пожитки (одну сумку ему пришлось вытаскивать прямо из-под головы, но страха так и не было, как, впрочем, не было и стыда), он отошел на полсотни шагов, послушный направлению ветра, и, подставляя извлекаемое содержимое под мерцание плотного месяца, тщательно отобрал то, что было нужно ему позарез (порох, соль, большущий нож, бечевку, два огнива), а то, без чего вполне можно обойтись, побросал обратно. Потом подвесил сумки на ветви ближнего дерева и двинулся своей дорогой дальше.

Вскоре смоль в его щетине загустела стальной бородой, а глаза научились бродить в темноте. В сущности, настоящей темноты ни в лесу, ни в ночи не было, никогда ее столько не набиралось, если не считать той пещеры, что обнаружил он на северном склоне горы, у которой едва было не напоролся на всадников, чьи силуэты возникли перед ним внезапно, будто оброненные на скалу сгоревшим закатом три черные головни. В тот пасмурный день, сплошь заклеенный тучами, к разговору с людьми он готов по-прежнему не был, а потому, заприметив провал пещеры, вкатился в нее, распластался у входа и вскинул ружье. Инородцы гортанно смеялись, неспешно спускаясь с горы к низовью реки – там тянулась дорога, – покуда он молился богам за то, что ему не пришлось в них стрелять. Мысль, что он мог на это пойти, не подивила и не расстроила. Похоже, она даже к нему не пришла. Вместо нее его посетила другая: о том, что им всем повезло, и вот она-то, пожалуй, была важнее, правдивей любой другой. В той пещере было действительно очень темно.

Бывало, по ночам к нему на свидание являлись кошмары. Проснувшись, он стряхивал их рукой со взмокшего лба, смотрел в глубокое днище неба, поворачивался на другой бок и засыпал опять, но уже по-настоящему: как спит лесной зверь, когда ему снится охота. В конце концов, ему почти это удалось – отделаться напрочь от памяти. Ведь она ему, по сути, уже и не принадлежала, а значит, сам он тоже не мог ей принадлежать.

Порой он начинал пробовать на вкус людские слова, будто предчувствуя, что они ему еще пригодятся. Какие-то из них были лишними, потому что ничего толком не означали. Их было много. Больше, чем остальных.

Особенно он полюбил грозу. Вопреки правилам и запретам, он садился под ствол самого высокого из деревьев и завороженно смотрел ей в глаза. Иногда ему казалось, что она сильнее всех в целом мире. И даже сильнее небес. Низвергающаяся с них вода была теплой, как слезы, и шумной, как плач. Он любил грозу и совершенно точно знал, что она его не убьет.

Но грозы скоро кончились и уступили место обычным дождям. Те тоже были по-своему хороши. Но, конечно, не могли сравниться с рекой. Той самой, что помогла ему найти труп и свободу. Рядом с ней хорошо было жечь костер и слушать негромкую вечность.

Охотник он оказался удачливый, чего в прежней жизни за ним не водилось. Твердой рукой он быстро скидывал с плеча ружье, прицеливался и мягко нажимал на курок, испытывая неподдельное удовольствие от каждого добротного выстрела. Главным на охоте была уверенность. То неприметное, но незаменимое чувство истинности движений, что свойственно, например, доброму хозяину, встречающему в своем доме друзей. Уверенность и спокойствие – вот что необходимо. Только не поспешность и злость. Не говоря уж о страхе. Слава богам, он его позабыл.

Все шло как нельзя лучше. Лето было уже в полном разгаре и даже потихоньку выдыхалось на залысинах скал в послеполуденный сероватый зной, когда он успел исходить вдоль и поперек два ущелья и выбрался к склону, откуда открывался вид на низину, на которой сплетались в узел несколько дорог. Соединившись в одну, они устремлялись к большому кривому пятну, закрытому дымкой тумана. То была крепость. Ничем иным это быть не могло.

Следя за тем, как снуют туда-сюда бесчисленные повозки, арбы, брички, всадники, экипажи, как медленно семенят муравьями темные точки путников, он хмурился, ощущая, как к нему возвращается шаткое чувство тревоги. В конце концов, он повернул назад и снова углубился в лес. Несколько дней он честно сопротивлялся, однако картина крепости перед его глазами не исчезала. Чтобы избавиться от навязчивого видения, он вспоминал, как много недель назад, еще по весне, далеко от этой развилки наблюдал из засады за приближающимся обозом в несколько телег. Прямо над обрывом, в том месте, где проселочная дорога переходила в навесной мост, у одной из телег отвалилось колесо. Возница успел перелечь на противоположный борт и выправить крен, но один мешок все же сорвался в пересохшее русло реки. Колесо застряло в зарослях можжевельника на расстоянии полутора десятков аршин. Оно висело над пропастью и покорно ждало людей. Зацепив его железным крюком, подвязанным к веревке, они выпростали его наверх и сообща приладили к телеге. Возница хотел было уговорить спутников подсобить ему еще раз, спустив его самого на дно русла, однако у торопившихся дальше товарищей поддержки он не нашел. Развернуться в том месте не было никакой возможности, так что он вынужден был уступить, и телега двинулась дальше.
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
12 из 14

Другие электронные книги автора Алан Черчесов