– Друг, ты ничего не перепутал? – спросил я Воронина, но он тоже стоял и озадаченно вертел вокруг пояса брюки – они были в два обхвата его худой талии. Я стал натягивать изрядно поношенные штаны. Рука инстинктивно искала ширинку. Я застегнул пояс на боку. Края штанин еле доходили до щиколоток. Мой новенький тельник превратился в грязное полосатое платье почти до колен, с длинными рукавами и дырками на спине. Рукава голландки не закрывали запястий, застиранный бледно-голубой гюйс бурел широкой полосой чужой грязи. Новыми остались только ботинки-“прогары” сорокового, редкого, маленького размера, и беска.
– Стройся на центральном проходе! – командовал Владимирский.
Мы вышли на ЦП. Некоторым повезло – их нетронутые формы темнели на фоне остальных, лоснящихся от грязи, белесых, мятых и безразмерных.
– Ровняйсь! Смирно!…Вольно!
Старшина ходил вдоль строя и разглядывал нас, одергивая и поправляя многочисленные изъяны.
– Да, ну вы и уроды… – проговорил он, отойдя на два шага. Мы захмыкали и закашляли.
– Товарищ сержант…разрешите обратиться! – выкрикнул самый маленький в нашем строю.
– Шаг вперед! Не сержант, это у сапогов сержанты, а старшина. Фамилия?
– Кропалёв!
– Кропаль, значит, – старшина, сам невысокого роста, глядел на молодого бойца сверху вниз. – Наряд на камбуз!…Не слышу?
Это означало, что Кропалев должен был ответить: “Есть” и так далее, но он только смотрел на старшину своими серыми глазами с густыми черными ресницами. На его горбоносом лице было полное непонимание своей вины.
– Два наряда! Встать в строй. Еще есть вопросы?
– Никак нет! – ответили мы вразнобой.
Владимирский раскрыл тетрадку и начал перекличку. После ее завершения мы были разбиты на отделения по пять человек, над каждым был назначен командир отделения. До завтрака оставалось минут пятнадцать, и Владимирский разрешил нам разойтись заправить шконки и умыться.
7
Завтракали мы в учебном камбузе, находящемся в нашей казарме на первом этаже. Все сделали два открытия – еда была не такая уж и невкусная, как ожидалось, и ее было очень мало. Каждый стол был рассчитан на десять человек. Нас ждали по полпорции овсянки на воде и по полстакана чаю. Кроме того, на середине стояли две тарелки с десятью кусочками белого хлеба, за тонкость которого, видимо, отвечал сам командир части перед кем-то еще вышестоящим, и десятью кусочками, точнее, колесиками масла. Инструмент, которым создавались эти тридцатиграммовые кусочки масла, я увидел потом, попав в наряд по камбузу – это был жестяной ободок на длинной ручке.
После завтрака, столпившись на плацу возле казармы, мы обсуждали случившееся ночью. Кто-то здесь же начал меняться формой, чтобы хоть как-то подогнать ее под свои размеры. Я твердо решил найти свою одежду. Дело было в том, сразу после бани я расковырял шов на поясе штанов и сунул туда сложенную полоской десятку. Как это сделать, я еще не придумал, но, скорее всего, мой размер 48-5 не такой уж и распространенный, да к тому же новую форму от старой отличить можно без труда.
– Алё, воины! – раздался знакомый голос, и мы умолкли и повернулись к подошедшему Воробьеву.
– Что у вас тут за порнография! Становись!
Никто не тронулся с места.
– Вы чё, слоны, совсем оборзели?! – крик Воробья сорвался на визг. С выпученными глазами он кинулся к первому, кто ему попался на пути и с разбегу ударил его ногой в живот. Это был Ворона, который, переломившись пополам, полетел в гущу товарищей и опрокинул еще двух человек. Воробей уже замахнулся на следующего – это был Смирнов, автор вчерашней неосторожной фразы. Воробей задержал руку на взлете и прищурил глаза. Что-то блеснуло в них. Я подумал, что Смирнов пропал!
– Та-а-ак! Становись!
Мы выстроились в две шеренги. Воробьева был хмур, как грозовое небо.
– Кто-то вчера мне что-то сказал, – Воробей шел вдоль строя от самого высокого Смирнова к самому маленькому Кропалеву. Наши лица оставались непроницаемы, хотя расправа над Вороной поселила в нас неуверенность, и нам было непонятно, что делать, как реагировать, бежать к командиру, защищаться самим или просто бездействовать. Лычки на погонах Воробья давали ему право командовать, но не давали право избивать. Воробей, чувствуя нашу нерешительность, почувствовал себя главнокомандующим и, выпятив грудь, ходил, шаркая подошвами своих хромовых ботинок, вглядываясь в лица. Наконец, он становился около Смирнова.
– Ты?
Смирнов ухмыльнулся.
– Не я!
Ворона стоял рядом со Смирновым, сутулясь.
– Ты! – подошел Воробей к нему, и тут я не выдержал.
– Я!
Воробей обернулся – я стоял четвертым. Все тоже обернулись и смотрели на меня с удивлением. Даже Смирнов.
– Фамилия!
– Гаранин.
– Упор лежа принять!
Я уперся руками в асфальт. Воробьев поставил ногу мне на лопатки и надавил.
– Делай раз! Делай два! – я выпрямил руки. – Делай раз!
Когда я снова выпрямлял руки, старшина поддавливал меня ногой. После двадцати отжиманий я по команде Воробья встал, и он пощупал мою руку выше локтя.
– Не ты, не гони!Ладно, дрищи, разойдись!
Меня окружили ребята, хлопали по плечу, Смирнов сказал:
– За мной зачтется.
Оклемавшийся после удара Ворона пожал мне руку.
– А ну, покажи! – Смирнов задрал голландку Вороны. – Ого, вот это синячара!
– Ничего, пройдет! – сказал я, глядя на огромный багровый след на его худом животе.
– Что тут за порнография?! – теперь это был уже наш комвзвода.
– Стройся! Равняйсь! Смирно! Ну что тут у вас произошло?
– Ничего, товарищ старшина второй статьи! – ответили несколько голосов.
– Налево! Шагом марш!
Наш взвод двинулся к пустырю, где росли кусты высокой травы – полыни или пижмы. Нарвав веников, время до обеда мы провели, подметая территорию и плац возле казармы.
После обеда, который мы приговорили за считанные минуты, Владимирский отвел нас в учебный класс в двухэтажный корпус справа от казармы и исчез. На стенах висели плакаты, содержание которых вселяло в нас доброе и вечное – схемы разделки говядины, свинины, продовольственные нормы для плавсостава, нормы вещевого довольствия для матросов и офицеров. Насмотревшись и обсудив увиденное, сделав акцент на нормах питания подводников, коим полагалось даже вино, мы постепенно затихли, осоловели и улеглись спать на партах и стульях, отправив дежурить за дверь Кропаля.
В четыре десять, стоявший на “вассере”* Кропалев тихо отворил дверь и просипел: