Оценить:
 Рейтинг: 0

Благие намерения

Год написания книги
1980
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 35 >>
На страницу:
10 из 35
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А я конкретно. О своих зайчишках. Им-то требуется жалость!

Директор закашлялся, но промолчал.

– Вам приходилось работать с сиротами? – спросила я.

– В моей бывшей школе они были, но, как правило, жили с родными, с бабушкой, например. А чтобы сразу двадцать два, никогда.

– Я перечитала Макаренко, но кроме общепедагогических посылов – ничего.

– Вряд ли опыт его колонии применим у нас.

– Но ведь порой просто не знаешь, как поступать.

– Да вы не печальтесь. Хотите, раскрою секрет? – Он расплылся, развел руки в сторону. – Этот секрет еще мои бабушки и дедушки открыли. И родители мои частенько пользовали. Когда не знаете, как поступать, поступайте естественно. – Он рассыписто засмеялся. – Это вам я, естественник, говорю. Естественно! Самая высокая правда!

Я улыбнулась ему в ответ. А он молодец, кругленький наш директор! Рассказать бы ему, как я решала, в насколько естественным виде мне с девчонками под душем быть. Но Аполлоше не расскажешь. Все-таки мужчина, хоть и директор школы. Да и одной естественности маловато, нужна наука, а книга для работников детдома, которую я проштудировала, дала не ахти как много. Но, главное, нужно сердце. Однако и сердце не беспредельно. На сколько детей может его хватить? На сотню? Но это же просто фраза, которая становится преступно бессмысленной, если говорить о живых людях и о мере, которой взвешиваются реальные, а не выдуманные, не воздушные чувства. Чувств каждому дано в пределах, человеческое естество не безгранично, и даже такая нежная материя, как сердечность, не бесконечна.

И я принялась говорить о том, что мучило меня возле Колиной кровати, о том, к чему без конца возвращалась, о том, что ни наука, ни самые разумные методики заменить не способны.

Я старалась говорить спокойно, стремясь быть рассудительной, похожей на настоящую учительницу, взвешивала каждое слово, но постепенно распалялась, не получалось у меня спокойно, и Аполлон Аполлинарьевич, я видела, заволновался вместе со мной.

А я говорила про Колю Урванцева, про то, какие у него глаза по утрам, как он обнимает меня, Машу, Нонну Самвеловну, расспрашивает без конца, но это не обычные расспросы малыша-почемучки, а осознанная любознательность, которую надо всячески развивать, а главное, про то, что Коля оказался в особых обстоятельствах, которые приблизили нас, взрослых, к нему, а его к нам. Мы общались с ним в эти дни куда как чаще, если бы он был здоров, вот в чем закавыка! И этот вывод тянет печальные мысли. Этот вывод означает, что в обычных условиях нас просто-напросто не хватает на всех. А малышам из детдома нужно тепло иного порядка – не учительского, а родительского, когда на одного ребенка хотя бы один взрослый. Так что наше внимание к Коле не норма, а исключение, вызванное операцией, дорогой Аполлон Аполлинарьевич, и даже если собрать нас всех – вас, меня, Машу, Нонну Самвеловну, – если даже присоединить сюда повариху Яковлевну, которая как-никак старается на выходные сготовить что-нибудь повкуснее, а значит, по-своему воспитывает ребят, если нянечек собрать, дворника дядю Ваню – всех, кто имеет прямое отношение к малышам, нас будет мало, слишком мало на двадцать две непростых души, которым – всем до единого! – требуется повышенное внимание.

Нет, нет, пусть простит меня Аполлон Аполлинарьевич, я выбрала не те слова. Не внимание. Любовь.

Приглядеть, нос вытереть, подшить свежий воротничок, выучить грамоте, вкусно накормить – на это еще куда ни шло, на это нас хватит. Но нашей любви, ласки, родительского тепла – если даже каждый будет образцово честен в чувствах – просто физически не хватит. Вот и подумаем давайте, как быть. Ведь если серьезно заняться одним, двумя, тремя, то эти трое получат больше, это бесспорно, но зато остальные окажутся обделенными, хоть в чем-то, но обделенными. И это несправедливо, неправильно, а распределить себя на всех – возможно ли это, верно ли? Воспитывать надо в глубину, то есть по вертикали, а не по горизонтали…

Я размахивала руками, а Аполлон Аполлинарьевич стоял передо мной, нахмурив лоб и опустив голову, будто провинившийся ученик перед строгим учителем, кепочка блинчиком сдвинулась на макушку круглой – по циркулю – лысой головы. Так что в какой-то самый неподходящий момент, высказав серьезную мысль, оснащенную графиком, начерченным в воздухе пальцем, – как надо воспитывать, изображая этот график – я неожиданно для себя улыбнулась.

Аполлоша оглядел меня озадаченно, потом что-то сообразил, покачал головой и укорил меня:

– Нехорошо, Надежда Победоносная, смеяться над старым человеком!

– Уж над старым!

– А как же! Мне четыреста восемьдесят семь лет! Представляете? Семидесяти лет умер один дед, второй прожил шестьдесят семь, одна бабушка шестьдесят девять, вторая восемьдесят три, отец – семьдесят два, маме сейчас восемьдесят да самому сорок шесть. Вот и считайте. Четыреста восемьдесят семь.

Говорил Аполлон Аполлинарьевич грустно и резко сразу, и я притихла, поняла, что он всерьез.

– Из них только педстажа лет триста, если не больше. А вы, двадцатидвухлетняя дебютантка, пытаетесь поставить эти триста лет на колени.

Вот не ожидала такого поворота.

– Помилуйте, Аполлон Аполлинарьевич! При чем тут предки?

– При том! – воскликнул он сердито, глядя куда-то в сторону. – При том, что я не знаю, как вам ответить. И себе как ответить.

Он закинул руки за спину, сгорбился, совсем на колобка стал похож и двинулся совершенно невежливо впереди меня, никакого внимания не обращая, как он выразился, на дебютантку, выкрикнув напоследок из-за плеча:

– Случай у нас нетипичный! Нет главных наших помощников! Родителей!

– Слушайте, Аполлон Аполлинарьевич, – крикнула я, обгоняя его. Я даже подпрыгивала от радостного возбуждения. Мне казалось, гениальная идея озарила меня. – А если съездить к специалистам?

– Куда? – остановился директор, нелюбезный оттого, что сам не мог ничего придумать.

– К Мартыновой, в детский дом.

11

Когда я сказала Лепестинье, что уезжаю в район проведать детдом, где росли мои ребята, она ничего не произнесла, но лицо ее выразило сразу множество чувств. Вообще с тех пор, как моя хозяйка побывала в школе, она совершенно переменилась.

Ходила по половицам на цыпочках, когда я была дома. Норовила непременно меня накормить, хотя обедала я с ребятами, и страшно обижалась, если я отказывалась от ее щец или котлет, причем обижалась молча, ни слова не говоря, так что я ела снова.

Так вот тетка Лепестинья узнала, что я еду в район, и лицо ее вначале выразило массу смешанных чувств – удивление, опаску, печаль, недоверие, еще что-то такое неведомое мне, но потом эта гамма сменилась другим, ярко выраженным – решительностью.

Отъезд намечался на среду – в понедельник предстояло принять ребят, уходивших домой, вторник планировался на стабилизацию обстановки в группе, а уж в среду можно ехать – среду и четверг Нонна Самвеловна обещала заменять меня. Я еще и думать не думала о билетах: добраться до Синегорья, где находился детдом, можно было поездом за четыре часа.

Словом, я недооценила решительности во взоре тетки Лепестиньи. Подставляя мне тарелку со щами как-то вечерком, она строго проговорила:

– С тобой поеду, вот и все. Гляди, билеты взяла.

Она выложила их, а я опешила сразу по двум причинам. Во-первых, от неожиданности. Во-вторых, от маминой интонации в речах Лепестиньи.

Я медлила минуту, не зная, как себя вести: то ли сердиться, то ли махнуть рукой, – потом вспомнила совет Аполлона Аполлинарьевича: естественней. И рассмеялась.

Выходит, не только к детям применима эта рекомендация. Безбровое Лепестиньино лицо расплылось в радостной улыбке, видно, волновалась, не знала, как посмотрю на ее вмешательство, вздохнула облегченно. Принялась разматывать узелок, показывать свои заготовки в дорогу – внушительные, точно мы на неделю собрались: яйца вкрутую, батон колбасы, шматок сала, соленые огурчики в баночке, снова баночка – с маринованными помидорами и еще баночка с вареньем, эмалированные кружки, ложки, в спичечном коробке соль.

А что, подумала я, делать Лепестинье нечего, пенсионерка, почему бы ей не поехать, и мне, глядишь, веселей. Хозяйка, как опытный терапевт, без всяких стетоскопов прослушала мои невысказанные мысли, сочла, что настроение у меня хорошее, принялась ходить на цыпочках, хотя я книжку не читала, а ела ее же щи.

– Ну хватит, – попросила я ее, – сядь лучше да объясни.

Лепестинья послушно села, лицо ее вновь выразило смущение, и она проговорила:

– Ведь я тоже детдомовка.

Вот так да! Педагог называется. Еще проницательность какую-то в себе находила, а вот два месяца с теткой Лепестиньей прожила и ни-че-гошеньки про нее не знаю. Получи свое, подруга!

Мне Лепестинья представлялась молчуньей этакой, себе на уме хозяюшкой, которая мимо себя рублика не пропустит, – вон угол сдает учительнице, а добродушие ее напускное, стоит только копнуть, что-нибудь другое обнаружишь, оттого я не копала, не думала даже с ней сближаться, а тут – вот тебе на!

А молчунья моя словно распахнулась. Говорит, говорит, захлебывается прихлынувшей памятью, вспоминает избу под Саратовом, деревню, белую от вишневого цвета, отца и мать, шестерых своих сестер и братьев, потом несусветную жару, пересыхающее озеро и ребячью радость оттого, что карасей руками хватать можно, а дальше – голодуху, тонкие оладышки из картофельной шелухи, притихший деревенский порядок, могильные кресты и теплушку, куда заталкивает ее, ничего не понимающую, тощий красноармеец, а она рвется из вагона, кричит и плачет.

Лепестиньин рассказ – как запутанный след, с петлями, смешанными из разных времен картинками, долгими паузами, слезами, смехом и новым молчанием, возвращениями в сейчас – пора спать, пора идти на автобус, вот и дернулся поезд – продолжаются долгие часы, и я, примолкшая, слушаю ее, точно урок истории, известный, конечно, мне по книгам и все-таки такой бесконечно далекий и всякий раз новый.

Лепестинья смахивает прозрачные слезы, мне хочется пожалеть ее, но она не позволяет этого и сама себя не жалеет, улыбается извинительно, шагает дальше по тропинке памяти и время от времени говорит очень важное для меня и для себя:

– Ну ладно, тогда голодуха, тяжелое время, сироты понятно откуда брались, а теперь-то, теперь?

И я как бы выплывала из Лепестиньиной жизни в свою, и ко мне будто бы подбегали шепелявая Зина Пермякова – поет «Очи черные, очи страстные», жалельщица моя Анечка Невзорова, тезка полководца Саша Суворов, Коля Урванцев, уснувший после приступа боли у меня на коленях, брат и сестра Миша и Зоя Тузиковы, которых ни за что нельзя разлучать, и Женечка Андронова, и Костя Морозов, и Леня Савич, и все-все-все.

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 35 >>
На страницу:
10 из 35

Другие электронные книги автора Альберт Анатольевич Лиханов