Он разделся, лег в кровать и закрыл глаза. Бумажные солдатики, золотые шары, бутылка из-под шампанского, поезд с «катюшами», танцующая мама – все, что было перед ним в этот вечер, закружилось, сначала медленно, потом все быстрей, и Алеша уснул.
Он очнулся среди ночи, неожиданно и беспричинно. Было тихо, за окном, в свете фонаря все падал и падал крупными хлопьями снег.
С кухни, из-за приоткрытой двери слышались голоса. Алеша прислушался. Говорила Вера Ивановна.
– Для сына, – повторяла она настойчиво, – для сына! Это разве не важно?
– Ах, Вера, Вера, – вздохнула мама, – если бы все так просто было…
– А ты не усложняй, – сказала Вера Ивановна.
– Да вот попробовала. Видишь, что получилось, – усмехнулась мама. – Я ведь и сама все знаю, Вера… Знаю, что Алеша – все, что мне осталось… А как подумаю – дальше что, хочется за соломинку ухватиться…
Мама помолчала, помолчала и Вера Ивановна.
– Ты вот врач, – продолжала мама, – у тебя работа, а я кто? Официантка. Вот война кончится. Алеша вырастет, женится, уедет, а я? Одна?.. Супы разносить? Разве это жизнь…
– Ты еще молодая, – сказала грустно Вера Ивановна, – красивая, подожди, Алеша вырастет, поймет. А сейчас – поставь-ка себя на его место. Отец у него вот где!
Мама заплакала, соседка принялась ее утешать, и Алеше стало жаль маму. Но новогодняя ночь – и капитан, и веселая мама – вновь пронеслась перед ним, и он закрылся с головой одеялом, чтобы ничего не слышать и ничего не знать, кроме того, что он решил сегодня: отец всегда будет с ним, и нет ничего, что могло бы простить измену ему.
На другой день, когда Алеша с Гошкой собирались побегать после школы на улице, пришла Вера Ивановна. Узнав, что мамы нет, она очень удивилась, будто в первый раз слышала, что мама днем на работе, вытерла о половик сухие туфли и вошла в комнату.
Гошка подозрительно закрутился, замельтешил и вдруг сказал:
– Дак я за хлебом!
А Вера Ивановна стала рассказывать ему, как трудно работать в госпитале, и как много каждый день там умирает тяжелораненых бойцов, и как все-таки хорошо, что мама не пошла работать в госпиталь, и какая она молодец, что устроилась в столовую, потому что живется сейчас трудно, а это, как ни говори, помогает.
Вера Ивановна говорила как-то несвязно, вздрагивала, когда на лестнице слышались чьи-нибудь шаги, внимательно разглядывала Алешу и вообще вела себя очень странно.
Алеша молчал. Вера Ивановна взъерошила короткую свою прическу, что-то промычала и заходила по комнате. Короткие волосы очень не шли ей; казалось, она только что вышла из тифозной больницы. Когда Вера Ивановна ходила по комнате, короткие волосы ее топорщились, открывая худую белую шею. Вся она такая длинная, такая нескладная, а сейчас еще почему-то смешно хлопала все время глазами, будто ей в глаза что-то попало.
– Так! – Вера Ивановна решительно прошлась по комнате. – Так! Так! – повторила она, но опять ничего не сказала, а все ходила, топталась, будто хотела разбежаться и взлететь.
Потом она резко остановилась и сказала:
– Алеша! Я хочу с тобой поговорить!
– Пожалуйста, Вера Ивановна, – ответил Алеша.
– Как с мужчиной! – воскликнула Вера Ивановна и подняла кверху палец.
Алеша пожал плечами.
– Так вот, Алеша, – начала Вера Ивановна, продолжая ходить по комнате. – Твой папа погиб. Это ужасно! Это горько! И это непоправимо! – Она остановилась перед Алешей. – Да, это так! – воскликнула она. – И ничего тут не сделаешь.
Алеша повернулся к отцовской фотографии, и слова эти – «Ничего тут не сделаешь» – прозвучали как откровение, как сказанное и понятое только сейчас, как железная точка, которую вот взяла и поставила на папиной жизни эта длинноногая Вера Ивановна. Алеша отвернулся, и Вера Ивановна взяла его за плечи и сказала совсем другим голосом:
– Прости, Алеша. Прости…
Она прижала Алешу к себе осторожно, как мама.
– Но понимаешь, жизнь не остановилась. И ты живешь и учишься. И твоя мама живет. Ничего не поделаешь, так все устроено – одни умирают, другие остаются.
– Ну и что? – буркнул Алеша.
Вера Ивановна кашлянула. Что-то запершило у нее в горле, и она сходила на кухню попить.
– Алешенька, – сказала она, вернувшись. – Твоя мама еще молодая, и ей нужно строить свою и твою жизнь дальше. И ей трудно.
– Ну и что? – спросил Алеша, начиная злиться. – А вам не трудно? А вы – старая?
– Алеша! – улыбаясь, ответила Вера Ивановна. – Ты уже большой и скоро окончишь школу, каких-нибудь года три, и уедешь учиться дальше, а мама? Она должна остаться одна?
– Ну и что? – крикнул Алеша. – Ну и что вы от меня хотите?
Вера Ивановна побледнела, губы у нее затряслись.
– Ничего, ничего! Только чтобы ты все понял – больше ничего.
– Я все понимаю, – сказал Алеша с тоской. – Я все понимаю. Но только вы меня не уговаривайте.
Вера Ивановна зашмыгала носом, часто-часто заморгала, подошла к Алеше и вдруг наклонилась к нему и поцеловала куда-то в затылок.
2
Они молчали теперь дома. Стена встала между ними, прочная каменная стена, и трудно было ее разрушить. Иногда мама пыталась просто постучаться в эту стенку, решительно подходила к Алеше, брала его за руку, говорила:
– Алеша!..
Но Алеша вырывал руку и говорил ей:
– Всю жизнь Алеша! – и отворачивался. Или шел в прихожую, надевал пальто и уходил к Гошке. У Гошки они о чем-то говорили, они вырезали солдатиков из бумаги или читали, но Алеша говорил, и вырезал, и читал, думая совсем о другом. Он часто встречал удивленные Гошкины глаза и замечал, что, оказывается, ответил что-то невпопад, или сказал совсем не то, или начал читать не на той странице.
Он сидел у Гошки, или шел куда-нибудь, или говорил с кем-нибудь и понимал, что живет он какой-то двойной жизнью. И эта – когда он был у Гошки, или ходил, или читал, – эта жизнь внешняя. Он механически делал все это, а думал совсем о другом.
Иногда ему так хотелось плюнуть на все, побежать домой, к маме, прижаться к ней и крикнуть: «Ну, скажи, скажи, скажи, что все это не так, что все по-другому!» Но он только глубже прятался сам в себя, как какая-нибудь черепаха.
3
Но как все призрачно на белом свете!
Сначала Алеша тяготился от ощущения, что он живет, как черепаха, спрятавшись сам в себя, спрятав от Гошки, от Веры Ивановны, спрятав от мамы, от всех вокруг все, что в нем болело. Потом он привык к этому, и ему даже стало нравиться, что он – сам в себе, и никого туда не впускает, что он живет как бы один среди людей.
Он стал замкнутым и скрытным, он редко улыбался и никогда уже не хохотал, как раньше, и даже Гошка, лучший и единственный друг Гошка, стал надоедать ему, и Алеша нередко, когда они читали или делали уроки, вдруг вставал и уходил.
Он шел просто так, куда глаза глядят, – по дальним незнакомым улицам, по тихим окраинам. В город опять нагрянула весна.