– А вот уж такой статьи и вовсе нет! – хрипло просипела Невзорова – боже, какая литературная фамилия! – Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! – И добавила, презрительно скривив губы: – Тюфяк!
И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.
Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.
Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.
Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.
– Да, черт побери, – проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, – что бы сказали мои предки?
18
С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.
Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.
– Надежда Георгиевна? – слышится мужской голос. – Вы меня узнаете?
Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:
– Не умею разгадывать загадки.
– Ну, не сердитесь, – говорит мужчина. – Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.
Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость:
– Я вас слушаю.
– Ну-у, Надежда Победоносная, – смеется Лобов, – что-то вы совсем не любезны!
Какая любезность! Я похожа на выкипающий чайник. Ух, этот Аполлоша! Разболтался! Едва сдерживаюсь, чтобы чего-нибудь не ляпнуть в трубку. Но все-таки этот Лобов принимал мое письмо. Да и статью свою писал, видно, от чистого сердца.
– Слушаю вас, – чуточку потеплее повторяю я.
– Мне надо встретиться с вами.
– Право, очень сложно, – бормочу я, сознавая, что веду себя не вполне прилично. Когда мне надо было, так время находилось. – Ну, хорошо. В какое время?
– Через час заеду прямо к вам.
Через час школа опустела, все разошлись домой. Я сижу в учительской одна над своей зеленой тетрадью. Но писать не могу. Мешает непонятное волнение. Пожалуй, даже досада. Чего ему еще от меня надо? Снова материал для статьи? Только этого не хватало!
В коридоре раздаются громкие шаги, дверь распахивается.
Лобов подходит к моему столику, счастливо улыбается. На нем ладная дубленка, в одной руке мохнатая шапка. Я разглядываю его внимательнее. Лицо потомственного интеллигента – худощавое, очки в тонкой золоченой оправе. Похож на учителя, врача, ученого, журналиста. Так что полное совпадение внешности и профессии.
– Наденька! – говорит он, и я удивленно вскидываю брови: не люблю безосновательной фамильярности. Но он точно не замечает моей реакции, а повторяет: – Наденька! Во-первых, я получил премию за очерк про вашу школу.
– Поздравляю, – говорю я, и что-то сжимает сердце, какое-то непозволительное волнение.
– А во-вторых, пойдемте в театр, а?
Глаза у меня, наверное, округляются. Да и лицо вытягивается.
– Это невозможно, – быстро произношу я, стараясь принять отчужденный вид. Но Виктор Сергеевич смеется, точно ему известны все эти уловки.
– Да бросьте! – говорит он совершенно спокойно. – Пойдемте – и все!
Что «бросьте»? Откуда такая развязность? Я уже готова выпалить эти восклицания, но что-то сдерживает меня. Воспоминание о Кирюше, моей студенческой пассии? Кирюша, Кирюша! Мысли о нем ленивы, Кирюша остался за чертой реального, он где-то в аспирантуре, мой бывший чистый физик, а в закутке у Лепестиньи две его натужно лирические открытки. Мысль о Кирюше все сонливее.
– Что вы сказали? – спросила я.
– Айда в театр!
И так он сказал это беззаботно, ни на что не претендуя, что мне тут же стало обидно – вот женская логика! Стало обидно: почему же не претендуя?
Местный театр не блистал искусством, поэтому спектакли частенько подкреплялись танцами в антрактах и после зрелища. Все вместе это называлось «молодежный вечер». Зрителей в зале почти не было, зато окрест стоял негромкий, но оживленный гул: народ, беседуя, ходил по фойе в ожидании танцев и освежался пивом в буфете.
Мы тоже не пошли в зал. Виктор Сергеевич увлек меня на диванчик под скульптурой обнаженного бога Аполлона, и я время от времени, увидев эту композицию отраженной в зеркале – я и Лобов, а над нами Аполлоша, так непохожий на себя, – весело и невпопад речам кавалера прыскала.
Он удивленно оглядывал меня, видно, такое поведение не совпадало с его представлением о серьезном педагоге-новаторе, а когда я пояснила, повалился со смеху. И вообще он был смешлив, совершенно прост, очень остроумен, что меня особенно привлекало. Было, правда, одно обстоятельство, которое мне мешало. Полтора года назад Виктор кончил факультет журналистики Московского университета. И вообще коренной москвич.
Странное дело, это меня уязвляло. Москвичи всегда казались мне белой костью, и наш старинный педагогический институт в старинном миллионном городе как-то всегда был несравним с университетом и Москвой. Глупо, конечно, но я сама сделала это: узнав, что он москвич, как бы приспустилась на ступеньку по сравнению с Виктором.
Да, он был уже Виктором после первого же не увиденного нами акта, а я Надей, Надюшей и даже Надюшенькой и, черт побери, снова чувствовала себя девчонкой, просто девчонкой, которой хочется смеяться, танцевать, болтать что попало, а никакой не воспитательницей.
В антрактах мы танцевали, Виктор был просто молодец, вел легко и свободно, и когда мы кружились в вальсе, между нами был целый круг, пространство, наполненное волнами тугого воздуха. Мы танцевали все – и всякий модерн, самую что ни на есть современность, – но я особенно запомнила вальсы, потому что по нынешним временам, пожалуй, только в вальсе партнер держит партнершу.
Сначала Виктор просто держал мою руку, но однажды, на каком-то повороте, легонько пожал ее, и я подумала, что он сделал непроизвольное движение, стараясь удержать меня. Потом он снова пожал мою руку, и я вопросительно взглянула на него. Он смотрел в сторону, точно был занят другими мыслями. Наконец я снова ощутила едва заметное рукопожатие и вновь взглянула на него. Теперь Виктор улыбался, смотрел в глаза, и я ответила на его движение.
Вечер кончался. Музыка еще играла, а великолепные люстры постепенно, по ярусу угасали. Вальс замедлялся, и неожиданно на последних витках Виктор, останавливаясь, словно ставя точку, прижал меня к себе.
Это было мгновение, одна секунда, но у меня перехватило дыхание. Я точно застыла. Виктор же болтал без остановки до самого моего дома и, мне казалось, разговорами скрывал собственное смущение. Главной его темой было учительское благородство, оказывается, его отец часто рассказывал про свою учительницу-старушку, которая всю свою жизнь отдала школе, проработала там шестьдесят лет, даже замуж не вышла – всю жизнь школе, детям, а умерла почти в девяносто, и вот ее бывшие ученики собрали деньги и поставили на могилке великолепный памятник – прекрасная, не правда ли, судьба?
Я качала головой, соглашалась, рассказ Виктора тронул меня.
У ворот он беспричинно засмеялся, схватил меня за талию, мы снова закружились, как в театре, и я все чего-то ждала, да не чего-то, я ждала повторения, и все повторилось, только иначе. Он прижал меня к себе, его лицо приблизилось.
Мы поцеловались.
«В первый же вечер! – лениво осудила я себя. – Едва знакомы!» Но думать об этом было скучно, а целоваться приятно.
Назавтра в группу прибежал сам Аполлоша.
– К телефону! Лично вас инспекция по делам несовершеннолетних!
Я вслушивалась в чей-то скрипучий голос, который объяснял мне, что дети из моей группы не соблюдают – надо же! – правила уличного движения.