– Я сама говорить буду, – приказывала бабушка по дороге. – Мне, старой, греха не страшно. Ты только головой кивай да молчи.
Сережа кивает головой, ему подписывают какие-то бумаги, приходится ходить в разные комнаты, и всюду, как тень, с ним идет бабушка.
Тетю Нину! Только бы не встретить тетю Нину, думает Сережа и трусливо оглядывается.
Подписей требуется немного, все удивляются, что Сережа работал так мало, но, вежливо выслушав бабушкины объяснения, кивают головой, соглашаются: да, учиться надо, по крайней мере, осветитель не профессия, действительно, а Сережа еще молодой, только начинает.
Ему жмут руку. Желают успехов. От этих пожеланий у Сережи кружится голова, ему душно, стыдно, но он молчит. Хорошо, хоть отдел кадров в комитете один, для радио и для телевидения, и не надо идти на студию, где можно встретить Андрона, режиссеров, ассистентов, помощников, операторов, которые все уже знают Сережу и неплохо к нему относятся.
Где можно встретить буфетчицу с плоским и злым лицом…
8
Сережа стоит у окна, в узком проходе. Больно тычут его углы чемоданов, трут железными застежками рюкзаки. Но он ничего не чувствует. Он смотрит вниз, на бабушку, прижавшую ко рту ладонь.
Они глядят неотрывно друг на друга, потом окно движется в сторону – поезд трогается плавно, почти незаметно, и бабушка бежит вслед за окном, а когда бежать сил не хватает, останавливается и крестит издалека Сережу.
Серый вокзал, станционные склады с грязно-коричневыми крышами и черными заборами быстро убегают назад, зато все, что вдали – старое кладбище, заросшее березами, дымящиеся трубы ТЭЦ, коробки новых домов, – стремительно торопится вперед. Земля кружится перед ним, и Сережа думает, что она походит на огромную, невероятных размеров музыкальную пластинку, только записаны в ней не звуки, а жизнь…
Электровоз тянет вагоны сильно и ровно. Сережа забивается в уголок, поворачивается спиной к пассажирам и неожиданно засыпает.
Странное дело – он видит не сон. События минувших суток так подавили его, что и во сне он не выключается из этого бесконечного происшествия, а только повторяет, повторяет события с неумолимой, беспощадной точностью.
Вот ему выдают свидетельство об окончании семи классов, трудовую книжку. Вот бабушка заводит невинный разговор о вахтерше, которая – молодец какая! – вяжет шерстяные вещи, ненароком как бы выведывает, где живет вязальщица, и они идут, почти бегут к дому вахтерши тети Дуси – ведь она может уйти, времени – одиннадцатый час, надо торопиться!
Тетя Дуся дома, моет пол, задрав подол, смущается, увидев чужих людей, долго не может разобрать, кто они, наконец узнает Сережу, здоровается с бабушкой, уверяя, что хорошо ее помнит, хотя по глазам видно – не помнит.
– Дусенька, – плачет бабушка, – ты Анечку мою знала?
– Знала, как же, очень хорошо, – кивает растерявшаяся, ничего не понимающая тетя Дуся, – и на похоронах была. – Она сморкается.
Бабушка падает на колени – подбородок беззвучно трясется, губы дрожат, слезы светлым градом катятся по щекам.
– Дуся! – говорит она. – Христом-богом молю! Обещай, что поможешь, что не скажешь! Не для себя прошу! Ради Ани сделай! Ради ее памяти!
Бабушка горько плачет, вахтерша поднимает ее с колен, но не может – бабушка толстая и тяжелая, и тогда тетя Дуся сама начинает плакать.
– Чувствую, что беда какая, – говорит она. – А разве же можно в беде не помогать?
Бабушка поднимается, говорит Дусе про маму, про Никодима, про младенца. Они снова плачут в два голоса, а Сережа сидит на стуле совсем вытряхнутый – ему и не стыдно даже.
Бабушка рассказывает про Никодима и Литературу, про размен, про эти злополучные триста рублей, про помазок и хлопчатобумажные штаны, которые наказала принести учительница, и вахтерша охает, качает головой, ужасается, опять плачет.
– Это надо же, – говорит она, – какие люди, какие люди!
– Еще не все, – горестно вздыхает бабушка. – Теперь самое главное.
Тетя Дуся глядит на бабушку расширившимися глазами, переводит взгляд на Сережу, берется руками за виски.
– Милый ты мой, – говорит она Сереже, – и что ж ты удумал! Да разве можно, такой грех! Сказал бы, кому можешь. По десятке да двадцатке наскоблили бы эти сотни. Народ же вокруг…
– Дело сделано, – задумчиво произносит бабушка и просит: – Дуся, матушка, век не забуду – прими грех. Скажи, что ушел он со всеми…
– Приму, – успокаивает ее вахтерша, – что я, не баба, жалости у меня нет? Не томись, бабушка, вот тебе крест. – Тетя Дуся истово крестится, плачет, обняв бабушку, потом добавляет: – Да и буфетчица эта, Тонька, такая зараза, что не жалко. Обсчитывает да обмеривает, веришь ли – и никто не видит, интеллигенция кругом!
Они опять плачут, теперь уже успокоенно, облегченно, и бабушка говорит вахтерше про свой план, про Сережин побег, то есть отъезд.
– Верно это, – подумав, соглашается тетя Дуся. И спрашивает бабушку: – Чему он тут научится, при лампочках-то?..
Лампочки вспыхивают, гаснут и снова вспыхивают. Сережа открывает глаза. За окнами – гроза. Небо до самого края занавешено лохматыми тучами, с которых срываются корявые молнии. Дождь порывами плещет в стекло…
Сережа озирается, видит вагон, дремлющие лица напротив. Он откидывает голову, разглядывает круглый рычажок в стене, машинально его задевает.
И вдруг…
Вдруг все молнии из всех туч сразу, в одно мгновенье, падают вниз. Окно озаряется слепящим синим светом, потом гаснет и вспыхивает вновь. Сережа сжимается. Ему кажется, это какой-то бред, галлюцинация, он слышит голос мамы:
Теперь осторожно мы мнем и мнем
Зерна за рядом ряд…
Радио! Да это радио, спохватывается он. Тот самый черный рычажок. И мамин голос. Сережа захлебывается от спазм – он и плачет, и смеется сразу. Стихотворение про гранат! Тогда! Котька утащил его в туалет, и он не дослушал. Это мама! Ну конечно! Радио! Запись на пленку.
Сережа стискивает руками горло, напрягается, чтобы не прослушать, не упустить ни одного слова. А мама говорит, и в голосе ее скрытое волнение, и тайная радость, и сила, и счастье.
Струи толкутся под кожурой,
Ходят, переливаются.
Стал упругим,
Стал мягким жесткий гранат.
Все тише, все чутче ладони рук:
Надо следить, чтоб не лопнул вдруг —
Это с гранатом случается.
Сережа почти не дышит, взгляд его провалился сквозь стенку вагона, сквозь дождь и тучи, в неизвестное, где ничего нет. Он кивает в такт маминым словам, соглашаясь с ними, любя каждое придыханье, каждый звук этого голоса.
Терпенье и нежность – прежде всего!
Верхние зерна – что?!
Надо зерна
Суметь
Достать в глубине,
В середине размять их здорово…
И прокусить кожуру,
И ртом,
Глотками сосущими пить потом,
В небо подняв драгоценный плод
И
Запрокинув голову!
Голос умолкает так же неожиданно, как он возник, и это потрясает Сережу не меньше. Он лихорадочно крутит рычажок динамика. Но там слышен лишь сухой треск. Мужской голос передает последние известия.