Тяжелым и больным взглядом оглядел его Толик с ног до головы.
– Я не Темка, – сказал он. – Я Толик…
– Прости, – поник отец. – Прости, оговорился…
Толик встал из-за стола, подошел к окну. Августовские сумерки сгущались на улице, пряча в густую тень деревья, забор, дома.
Толик услышал за спиной отцовские шаги, ощутил на плече его руку.
– Прости! – глухо сказал отец, и Толик неожиданно понял, что его не надо просить, что он простил отца.
Простил именно потому, что отец так жестоко оговорился. Он назвал Толика Темкой, и это значило, он не забыл Темку. Он чокался с бабкой, он говорил маме, что через два дня надо ехать, он хотел забыть все, что было, но он помнил о Темке. Думал о нем, винился перед ним, чувствовал себя неправым.
Выходит, Темка не ошибался, когда защищал его. Выходит, он лучше знал отца?
Спиной Толик ощутил, как рядом с отцом встала мама. Словно она тоже просила простить отца, понять его, понять, что он не хотел его обидеть.
– Завтра, Толик, – сказала мягко она, – пойдем в школу за документами.
«Вот и все!» – подумал он обреченно. Конец школе, конец Изольде Павловне, которая сказала, что она не учительница, конец Женьке с Цыпой. Странное дело, Толик перебирал в уме неприятности, успокаивал себя, что теперь им конец, а легче не становилось, наоборот. Наоборот, в горле застрял какой-то комок. А Коля Суворов? А Машка Иванова? А Махал Махалыч, Топтыгин в квадрате? Но самое главное – Темка! Р-раз – и обрезать? Все, что было, позабыть?
– Знаешь что, мама, – вдруг резко обернулся он. – Вы поезжайте одни!
Возле стола что-то грохнуло и рассыпалось. Толик поглядел туда. Баба Шура разбила чашку, и белые черепки веером лежали на полу. Бабка подбирала их, пыталась сложить один к одному, но ничего у нее не выходило.
– Вы поезжайте сперва сами! – сказал он, думая, что отцу и маме придется тоже собрать по черепкам разбитую чашку. Другую только.
Мама и отец смотрели на Толика и будто не узнавали его.
– Я приеду к вам, – объяснил он. – Я приеду. Но не сейчас. Потом. – И вдруг добавил взросло: – Вы сначала устройте все у себя.
Можно было подумать, он говорил, чтобы родители получили квартиру, устроились на работу, но Толик думал про другое.
И они понимали, про что он сказал.
Мама растерянно смотрела на Толика. Ее руки опять опустились как плети. Вот-вот она сядет на краешек стула, опустит голову, скажет: «Никуда мы не поедем», – и снова станет покорной бабке. И все пойдет по-старому…
Но мама вдруг сжалась пружиной. Напряженной рукой провела по лицу, будто стряхивала что-то. Сказала твердым, решительным голосом:
– Хорошо. Я согласна.
Толик подошел к столу, взглянул на тарелку, полную вкусной еды, и вдруг дико захотел есть.
Мама глядела на Толика удивленным взглядом, у окна яростно курил замолчавший отец.
И вдруг всхлипнула баба Шура. Она потянулась к Толику сухими, костлявыми руками и запричитала, захлебываясь слезами:
– Вну-учо-ок, золо-отко! Один ты-ы меня не покида-а-ешь…
Много он видел всяких ее кривляний. Один тот спектакль чего стоил, когда она померла будто: целый театр.
Но сегодня бабка плакала по-настоящему.
Если она вообще умела плакать, как все.
8
Наутро в дверь осторожно постучали.
Отец и мама складывали вещи, работа кипела, мелькали платья, какие-то кастрюли, а Толик и баба Шура молчаливо глядели на эту суету.
Толик думал, что родители уж очень торопятся, суетятся как-то. Можно подумать, люди не собирают два тощеньких чемодана, а, по крайней мере, строят дом и потому, что строят впервые, очень боятся что-нибудь забыть, что-нибудь недоделать или в чем-нибудь ошибиться.
Когда раздался стук, баба Шура резво побежала к двери и пропустила вперед круглого человечка.
Человечек был даже ниже бабки и, казалось, состоял из шаров. Один, большой, был живот, второй, поменьше, – голова. На вытянутые шары походили и руки. Человечек докатился до стола, и Толик заметил у него под носом щеточку черных, как тушь, усов.
Человечек подвигал усами и спросил неожиданно писклявым голоском:
– Кто из вас Александра Васильевна?
При этом он оглядел внимательно и отца и Толика, словно и они могли оказаться Александрой Васильевной.
Бабка зашебуршала тапками, вынимая на ходу тонкий ключик, отворила, торопясь, комод и достала из него паспорт.
– Я и есть Александра Васильевна, – сказала она независимо, предъявляя человечку паспорт.
Странное дело, кругляш не удивился, паспорт не отверг, а, наоборот, со вниманием его разглядел. Потом объявил:
– Нотариус по вашему вызову.
Нотариус – это слово было знакомо Толику, хотя и приблизительно. В его представлении нотариус был кем-то вроде судьи или прокурора – в черной торжественной мантии и в шляпе, похожей на коробку из-под печенья, тоже черной. Он что-то такое делал, что-то важное, но не судил – это точно. У нотариуса должны быть непременно очки, он должен знать все законы.
Этот же кругляш был в обыкновенной косоворотке и в широких, как театральный занавес, полотняных штанах, очки держал в жестяном футляре, несерьезно обвязанном резинкой, и совсем не походил на человека, знающего все законы.
Кругляш расстегнул папку, которую держал под мышкой, вытащил какие-то листы, «вечное перо» и спросил бабку, кивнул на отца, на маму, на Толика, будто это не люди, а мебель:
– Не помешают?
Баба Шура оглядела торжественно маму и отца, помолчала, подбирая слово, и выговорила внятно и строго:
– Отнюдь!
Кругляш склонил свой малый шар над бумагами, заскрипел «вечным пером», потом окинул всех официальным взглядом и объявил:
– Производится завещательный акт! Что завещаете, – обратился он к бабке, – недвижимое или движимое?
– А? – не поняла баба Шура.