Бонапарт: – Так как же, генерал, что вы думаете о положении республики?
Журдан: – Я думаю, генерал, что, если люди, которые так скверно правят страной, не будут удалены и не будет налажен лучший порядок вещей, нельзя надеяться на спасение отечества.
Бонапарт: – Очень рад видеть в вас такие чувства. Я боялся, не принадлежите ли вы, к тем, кто без ума от нашей скверной конституции.
Журдан: – Нет, генерал, я убежден, что наши учреждения необходимо видоизменить, но только без ущерба для основных принципов представительного правительства и великих принципов свободы и равенства.
Бонапарт: – Разумеется, нужно, чтобы все делалось в интересах народа, но все-таки необходима более твердая власть.
Журдан: – Я согласен с вами, генерал; и я, и друзья мои готовы присоединиться к вам, если вы сообщите нам ваши планы.
Бонапарт: – Я ничего не могу сделать с вами и вашими друзьями: у вас нет большинства. Вы напугали совет предложением объявить отечество в опасности и вотируете заодно с людьми, которые позорят вашу партию. Что касается лично вас и ваших друзей, я верю в ваши добрые намерения, но в данном случае не могу идти с вами. Впрочем, вы не беспокойтесь, – все будет сделано в интересах республики”.[581 - Notice inеdite Журдана.]
Он продолжал в том же тоне, избегая показывать, насколько он связан с Сийэсом, и “о каждом из директоров высказывался более или менее презрительно”.[582 - Notice inеdite Журдана.] Приход Булэ прервал разговор. В итоге Бонапарт добился своего: Журдан при нем формально отрекся oт республиканских учреждений; это было важное признание, которое следовало запомнить и которое могло пригодиться. Якобинский генерал умалчивает об этом в своем рассказе, но, по всей вероятности, Бонапарт предложил ему личные гарантии и удовлетворение: это достаточно доказывается двусмысленным поведением Журдана 18-го и утром 19-го. Остальные якобинцы, смутно догадываясь, в чем дело, все старались oпeредить противников, но тратили силы на бесплодные споры и безуспешно зондировали почву в предместьях.
16-е и 17-е ушли на окончательную подготовку. Президенты обеих палат, инспектора залы, парламентские говоруны, увлекшие равнодушных, распределили между собою роли. Черновик указа о переводе собраний был редактирован заранее, так что старейшинам пришлось вотировать уже готовый акт. Решено было, что Бонапарт у себя дома будет ждать зова, затем сядет на лошадь, приедет в совет старейший и, получив от них инвеституру, займет войсками Париж. Его верховые лошади еще не успели прибыть, и один моряк, адмирал Брюи, одолжил ему своего “вороного испанского коня, замечательной кpacoты, но горячего и с норовом”. Чтобы иметь возле себя в момент своего появления на сцене многочисленный штаб, как бы олицетворяющим собой армию, Бонапарт дал знать всем офицерам, просившим разрешения представиться ему – тем, кого он уже видел и на кого мог рассчитывать – что он примет их 18-го в 6 часов утра; ранний час был назначен под предлогом отъезда. Пригласительные записки были составлены в таких выражениях, чтобы каждый из офицеров мог предположить, что только он получил приглашение; таким образом можно было сгруппировать их без их ведома и не опасаясь ничьей нескромности.
Так как Бонапарту важно было заранее иметь, под рукой достаточное количество войск, он 17 открылся Себастиани, человеку преданному и смелому, на которого можно было вполне положиться. Условлено было, что Себастиани, не дожидаясь декрета старейшин и формального приказа, явится к Бонапарту со своими драгунами, пешими и конными. 18-го чуть свет он подымет на ноги свою часть, под предлогом смотра, будто бы по приказанию директории, в честь Бонапарта, где ей придется дефилировать перед великим вождем. Все офицеры страшно желали этого и давно об этом мечтали. Далее решено было, что Себастиани поставит свою пехоту и два эскадрона конницы на площади Согласия, а сам с остальными драгунами явится к Бонапарту, отдать себя в его распоряжение. Таким образом у того будет солидная свита. Кроме того, под рукой будет 21-й стрелковый полк; Мюрат взял на себя уговорить офицеров; 8-й драгунский полк также должен был присоединиться к движению. Таким образом, драгуны и стрелки с самого начала будут на ногах и никакая случайность не застанет их врасплох.[583 - Реляция Себастиани, у Vator 237. Таким образом, парламентскому coup dеiat должно было соответствовать нечто вроде кавалерийского pronuncimento.]
Вопрос, как поведут себя предместья, по-прежнему заботит вождей Ле-Кутэ Де Кантеле старался, успокоить Бонапарта: “Париж останется спокойным; теперь агитировать могут только правители”.[584 - Lescure; II. 215. Brinkman говорит то же и почти в тех же выражениях: “Народ не интересуется более, распрями своих правителей”, стр. 323.]
Тем не менее необходимо было объяснить парижанам уже свершившийся факт – после того, как он свершился, успокоить их, убедить, что это было необходимо, с этой целью приготовили афиши, прокламации”, брошюры, все орудия быстрой пропаганды. Тон и общий дух этих произведений были инспирированы Бонапартом. Бурьенн писал под его диктовку, Ревьо Де Сен Жан Д'Анжели и Редерер взяли на себя заботу о форме и тайном напечатании составленных брошюр. Сын Редерера, под видом ученика, проник в типографию Демонвилля и в маленькой отдельной комнатке собственноручно набрал все листки, с тем, чтобы отнести их, когда они будут отпечатаны, в департамент, который сам уже расклеит или распространит их обычным порядком. Черновые прокламаций и афиш по большей части не показывались Сийэсу: вряд ли бы он одобрил их стиль.[585 - Grouvelle, rotes manuscriptes.] Газеты ничего не знали или были скромны. Одной только из них, Le Surveillant, по-видимому, имевшей какое-то отношение к братьям Бонапарт, разрешено было поместить 18-го на видном месте несколько строк, предвещавших реформы. “Говорят, что этим занялись влиятельные люди, не боящиеся горькой правды, что они хотят провозгласить эту правду с высоты национальной трибуны и показать наконец французам, какие опасности окружают их и какие у них есть ресурсы.[586 - Le surveilant, 18 брюмера.] Другие газеты только 19-го должны были заговорить о случившемся накануне.
Несмотря на эти предосторожности, невозможно, чтобы слухи, ходившие в городе, не дошли до непосвященных директоров, чтобы эти последние остались в полном неведении, когда все были более или менее предупреждены. Они получали предупреждающие письма. Но Баррас умышленно их игнорировал, а Гойе и Мулен не способны были рассмотреть что происходит у них перед глазами. Чтоб обойти Гойе и убаюкать его подозрения, Бонапарт воспользовался Жозефиной. “Не знаю, был ли он моим приверженцем, говорил он о Гойе, – он ухаживал за моей женой”.[587 - Journal de Sainte-Hеl?ne, I, 470.] Факт тот, что этот буржуазный якобинец, большой охотник поволочиться, несомненно находился под обаянием Жозефины, представлявшейся ему существом высшей породы и настоящей светской дамой. Для него было восхитительным наслаждением сидеть в ее гостиной, в утонченно изящной обстановке, касаться этого существа, сотканного из грации и любви. Он бывал у нее каждый день в четыре часа и нередко приезжал второй раз вечером.[588 - Гойе дожил до глубокой старости. Это был человек плотного сложения, ростом немного ниже среднего, с большим носом. Он вел точный список своим любовным похождениям, любил пикантное чтение и сочинял песенки.] Жозефина поощряла его легким кокетством, ни к чему не обязывающим, и была в прекрасных отношениях с обоими супругами Гойе, позволяя ухаживать за собой мужу притворяясь большой подругой жены.
Притом же Гойе слишком ценил выгоды своего официального положения – хорошую квартиру, хороший стол и все остальное, – чтобы не поддаться блаженному оптимизму; убежденный, что победы Массены и Брюна разогнали нависшие тучи, а победы Бонапарта в будущем обеспечат спокойствие страны, он даже не замечал, в какой упадок пришли учреждения: ему казалось, что все должно идти превосходно при таком режиме, где он, Гойе, представляет собой пятую часть короля.
17-го Бонапарт обедал у Камбасерэса, в министерстве юстиции. По поводу этого обеда сложилась легенда по милости самого Бонапарта; рассказывали, будто он встретился там с Трейльяром, Мерленом, Тарге и другими знаменитыми юрисконсультами, и они все вместе обсуждали будущий гражданский кодекс, создавая основы этого великого уложения, причем “генерал” поражал своих собеседников необычайной свободой ума и неожиданностью интуиции. На самом деле Камбасерэс не пригласил ни одного юрисконсульта, а лишь нескольких генералов и администраторов, посвященных в тайну. Беседа отнюдь не поднималась до ясных высот разума, – напротив, шла очень вяло, и обед был совсем не веселый: каждый думал о завтрашнем дне и о том, что он в сущности рискует своей головой.[589 - Cambacerеs. – Порою в эти критические дни Бонапарт проявлял, наоборот, преувеличенную веселость, даже напевал. Одна газета говорит: “Бонапарт уже несколько дней необычайно весел. Близкие к нему люди замечают, что он все время напевает свою любимую песенку (poutnens): “Ecoutez, honorable assistauce”, которую он поет только когда он доволен и на душе у него спокойно. Le Diplomate, 19 брюмера.]
В два часа ночи Бонапарт послал Моро и Макдональду приказ явиться к нему утром чуть свет и верхом; офицеры уже будут ждать их. Пригласили зайти и Лефевра. К Сийэсу послан был адъютант сообщить ему о последних распоряжениях относительно войск, но передал ему все вкривь и вкось; был ли то “случай, смущение или коварство?”.[590 - Gronvell, rotes manuscrites.] Мы увидим далее, что и Сийэс, с своей стороны, готовил на завтра несколько сюрпризов.
Жозефина, отправив в Сен-Жермэн, к г-же Кампан, Каролину и Гортензию, также не теряла времени. В полночь она нацарапала и послала в Люксембург с Евгением коротенькую записочку, facsimile которой сохранилось; в этой записке она приглашала Гойе на другой день утром завтракать к 8-ми часам.[591 - “Приходите, дорогой мой Гойе, с женой позавтракать со мною завтра 8 ч. утра. Непременно приходите, мне нужно поговорить с Вами об очень интересных вещах. Прощайте, милый мой Гойе. Можете всегда рассчитывать на мою искреннюю дружбу, – Ляпажери-Бонапарт”. (Venez, mon cher Gohiez, et votre femme, dеjeuner avec moi demain а 8 heures du matine. N'y manquez pas; j'ai ? causer avec vous sur des choses tres intеressantes. Adieu, mon cher Gohier. Comptez toujours sur ma sincеre imitiе, – Lapagerie-Bonaparte). Mеmoires de Gоhier dans Lescure, II, 55.] Это была ловушка, прикрытая цветами. Директора намеревались отчасти лаской, отчасти насильно задержать на улице Шантерен, затем посадить на лошадь и отправить вместе с Бонапартом во главе похоронной процессии, устроенной его собственному правительству, что могло бы подействовать на колеблющиеся умы. До последней минуты все хитрости пускались в ход, чтоб обмануть Гойе и Барраса, уверив одного, что вообще ничего не предпримут, а другого, что ничего не предпримут без него. Днем Бонапарт послал предупредить Барраса, что будет у него, выражая желание поговорить серьезно и окончательно, но не пришел, извинившись через Бурьенна, под предлогом сильной головной боли. Образчик величайшего коварства – он напросился на обед к президенту директории… – на 18-е брюмера. “В конспирации, говорил он впоследствии, все дозволено”.[592 - Journal de Sainte Hеl?ne, I, 470.]
ГЛАВА VIII. БРЮМЕР – ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Ночная работа.[593 - Ссылки и критика источниковО Брюмерских днях существует несчетное множество рассказов, включенных в Мемуары различных лиц или же вышедших в свет отдельным изданием. Приводим ниже, с указанием строк и страниц по нашей номенклатуре, указания текстов, которые мы комбинировали и сравнивали, чтобы восстановить ход событий.Из сочинений, могущих бросить свет на факты, оставшиеся темными или сомнительными, мы пользовались главным образом:1) Неизданными “Разъяснениями” Камбасерэса (Eclaircissements inеdits de Cambacerеs) – холодный, спокойный и серьезный рассказ о событиях.2) “Записками” Грувелля (Notes manuscrites de Grouvelle). Эти краткие, часто совсем не отделанные по форме заметки, по-видимому, написанные со слов Сийэса под свежим впечатлением переживаемых событий, во многом исправляют и дополняют установленную версию.3) “Запиской” Журдана от 18 брюмера (Jourdan, “Notice sur le 18 Brumaire”), тем более ценной, что в ней есть характерные признания.4) Подслушанными разговорами, записанными Ле Кутэ де Кантеле и включенными в отрывок из его Мемуаров, помещенный Lescure'oм в “Jurnеes rеvolutionnaires” II, 205–229.5) “Письмами” г-жи Ренар, “Lettres de M-me Reinhard” (письма за брюмер, фример и нивоз VIII года), вышедшими в свет уже после того, как наш рассказ появился почти целиком в Revue des Deux Mondes (апрель – май 1900 г., 15 марта 1901 г.) и в Correspondant (10 и 25 ноября – 10 декабря 1900 г.). Эти письма, как мы с удовольствием убедились, подтверждают нашу оценку событий.С другой стороны, веским свидетельством остается двойной рассказ Редерера (Journal de Paris 19 брюмера), приведенный и в полном собрании сочинений, Oeuvres, III, прим. стр. 296–301, и в “Записке о моей жизни для моих детей” (“Notice de ma vie pour mes enfants”, Oeuvres, III, 296–302). Малоизвестный рассказ Себастиани у Vatont, 234–242 дает ясное представление о первых движениях войск. “Воспоминания шестидесятилетнего старика Арно (Arnault “Souvenirs d'un sexagеnaire”), впоследствии постоянного секретаря французской Академии, более литературного, чем исторического характера, ценны только некоторыми живописными черточками и подробностями общественной жизни. К тогдашним газетам, хотя и очень интересным, следует, однако, относиться с осторожностью: зато они чудесно рисуют физиономию тогдашнего Парижа и состояние умов. Полноте внешней картины много способствуют подробности, приводимые в “Исторических Мемуарах от 18 брюмера”, вышедших в свет несколько недель спустя после события, и писанных со слов очевидцев.Наоборот, фактический материал в рассказах главных участников событий, т. е. Бонапарта, Барраса, Гойе и др., остается под сомнением; их писания, естественно, носят характер апологии, или самозащиты задним числом. К ним также надо относиться с осторожностью и, если возможно, читать между строк, в особенности, записки Люсьена, которому слишком много верили на слово. Люсьен написал свою “Брюмерскую Революцию” (“Rеvolution de Brumaire”) прежде всего, чтоб возвеличить собственную роль в прошлом, а затем, в защиту политической тезы, которую он проводил в начале июльской монархии.Реляции второстепенных участников или свидетелей событий также составлялись много времени спустя; они изобилуют сомнительными, нередко противоречивыми подробностями, и носят отпечаток страстей той эпохи, когда они были написаны, по крайней мере настолько же, насколько эпохи, о которой в них идет речь. Вообще мы приняли за правило считать доказанными лишь факты, установленные многими совпадающими свидетельствами, составленными независимо одни от других. Свидетельства современников, печатные или неизданные статьи, брошюры, частные письма, полицейские отчеты, заслуживающие более веры, но и их мы принуждены подвергать такой же проверке. Прим. Автора.] – Заседание на рассвете. – Декрет старейшин. – Улица Победы. – Наплыв офицеров. – Прибытие генералов. – Мышеловка. – Лефевр. – Бернадот. – Торжественный отъезд. – Вокруг города. Финансист Уврар. – Близ Тюльери. – Уврар 18-го в Люксембурге. – Баррас не трогается с места. – Первое разочарование Сийэса. – Фуше. – Бонапарт в совете старейшин. – Знаменитая речь. – Плагиат. – Вид войск и толпы. – Революция или смотр? – Афиши и брошюры. – Переворот во имя свободы!. – Неожиданный перерыв заседания совета пятисот. – Выход в отставку и исчезновение Барраса; инцидент у заставы. – Министр в Тюльери. – Формализм Камбасерэса. – Печать республики и голосование нового указа. – Гойе подписывает указ. – Гойе и Мулена убеждают подать в отставку; их арест; роль Моро. – Физиономия Парижа; биржа. – Стратегические распоряжения. – Заседание в Тюльери; бесплодные дебаты. – Бонапарт старается сохранить отношения с якобинцами. – Бурное совещание. – Якобинцы военные и штатские. – Бернадот пытается войти в дело и присвоить себе все выгоды. – Ни у кого нет определенного плана на завтра. – Промахи Бонапарта. – Первые тревожные симптомы; часть старейшин уже готова перейти в отступление. – Париж вечером 18-го брюмера.
I
18-го брюмера, чуть свет, план начали приводить в исполнение. Толчок должен был исходить из Тюльери, резиденции старейшин. Пустить в ход парламентскую машину предстояло инспекторам зала, так как им было предоставлено право созывать собрание и располагать его стражей. Среди ночи эту стражу подняли на ноги и поставили под ружье, как бы для защиты дворца. Сквозь спущенные занавеси и тщательно запертые ставни пробивался свет; там шла потайная работа. Инспектора не ложились всю ночь; они писали приглашения на чрезвычайное заседание, назначенное на 8 часов утра, умышленно избегая звать членов, явно враждебных, – удобный способ устранить оппозицию и; обманом выманить постановление. Между пятью и шестью часами гвардейские унтер-офицеры разнесли приглашения по домам адресатов, строго согласуясь с сделанным выбором. В одном доме жило двое старейшин, один надежный, другой нет – приглашение получил только первый.[594 - Факт этот был констатирован в заседании старейшин в Сен-Клу. Moniteur, 21.]
Разбуженные нежданным призывом, старейшины повиновались: торопливо, крадучись пробирались они по темным улицам к Тюльери. Всё вокруг дворца имело свой обычный вид, “на улице не было ни одного лишнего солдата”.
Только на бульваре в предрассветной тьме слышался мерный стук копыт; то были конные и пешие драгуны Себастиани, шедшие из отеля Субиз, где они квартировали. В пять часов Себастиани приказал ударить тревогу; в момент отправления ему принесли записку от военного министра: “Приказываю гражданину Себастиани не выпускать полк, которым он командует, из казармы и держать его под ружьем, наготове”.[595 - В документах военного архива находим доказательства тому, что 9-й драгунский полк действительно был заперт в казармах.] Себастиани расписался в получении, положил приказ в карман и бульварами двинулся со своим отрядом в западную часть города. За исключением двух офицеров, вполне надежных, никто не знал, что их ожидает нечто более важное, чем утренний смотр. Драгуны 8-го и Стрелки 21-го полка, размещенные в казармах на Марсовом поле и на набережной Орсэ, должны были несколько позже явиться на указанный им стратегический пункт, участок между Шоссе-д'Антен и Тюльери.[596 - О действиях 8-го полка см. адрес, присланный Бонапарту этим полком после брюмерских событий. Парижские газеты, в особенности, Propagateur, за 24-е.]
В департаменте, примыкающем к Вандомской площади, все были уже на ногах; сдерживаемое волнение теснило грудь, проявляясь тревожным перешептыванием, “все говорили друг другу на ухо”. В шесть часов Редерер с своим сыном пришли к Талейрану; тот еще одевался: “У нас еще целый час впереди, – сказал Талейран, – надо бы составить для Барраса черновик почетной отставки в таких выражениях, которые бы облегчили переговоры с ним; это следовало бы сделать вам”. Молодой Редерер стал писать под диктовку отца; черновик несколько раз переписывали, вымарывали, вставляли фразы; не сразу удалось найти хорошую редакцию, удачную смесь смирения и достоинства, с похвалами по адресу Бонапарта, с оттенком волнения и чувствительности. Бумага вышла вся измаранная; ее едва можно было прочесть, но Талейран все же положил ее в карман, чтобы воспользоваться ею, когда придет время.
Зала совета пятисот мало-помалу наполнялась; между семью и восемью открылось заседание под председательством Люсьена. Это заседание на скорую руку, на заре, в тусклом свете осеннего утра, – совет законодателей, подготовленных заранее или захваченных врасплох, не трудно было привести к вожделенному концу. Корне, от имени инспекторской комиссии, прочел доклад о мнимом заговоре – страшном заговоре террористов против отечества и свободы; он не утруждал своей фантазии, чтобы хоть несколько освежить эту устарелую тему, он просто прикрыл громкими фразами бедность содержания. До слушателей доносились страшные слова: “тревожные симптомы, зловещие донесения. Если не примут мер, пламя мятежа охватит все кругом… ужасные последствия… отечество погибнет… республика покончит свое существование, и скелет ее достанется коршунам, которые будут вырывать друг у друга обглоданные члены…” Далее следовали несколько более определенные указания: заговорщики из департаментов толпами идут в Париж, присоединяются к тем, у кого давно уже припасены меч и кинжал на главную власть в государстве; это соответствовало и предостережениям газет, уже несколько недель кричавших, что якобинцы из провинции понемногу проникают в Париж. Доклад заканчивался призывом к мужеству и патриотической энергии старейшин. Вожди оппозиции отсутствовали, никто не посмел требовать разъяснений. Как результат доклада, предложено было издать декрет о переводе в Сен-Клу помещения собрания; Ренье поддержал предложение; старейшины вынесли желаемое постановление. Это была точка опоры всей операции.
Декрет состоял из пяти постановлений; законодательный корпус переводится в коммуну Сен-Клу; оба совета будут заседать там в двух разных флигелях дворца; они отправятся туда завтра, 19-го брюмера, в полдень; до того времени функции советов прекращаются, и всякие совещания где-либо в ином месте воспрещены. Статья 3-я поручила генералу Бонапарту озаботиться выполнением декрета, с каковой целью под его начальство отдавались все войска, состоящие в Париже и в конституциональном районе, а также вся 17-я дивизия; граждане приглашались оказывать ему помощь по первому требованию; сам генерал должен был явиться в совет и принять присягу. Затем был вотирован адрес французам; в нем говорилось, что вышеуказанные меры принимаются для обуздания фракций, для восстановления внутреннего мира и подготовки мира с иноземцами; он заканчивался словами: “Да здравствует народ! Республика в нем! Она его создание!” Инспектора Корне и Беральон отправились за Бонапартом, а собрание осталось ждать, не совещаясь больше, но и не прерывая заседания.
Рано утром в этот день обыватели кварталов, расположенных к северу от Шоссе д'Антен, могли любоваться необычным зрелищем: офицеры в полной парадной форме, в высоких сапогах, белых лосинах, с широкими золотыми или шелковыми поясами, в двурогих шляпах с трехцветным плюмажем, с торчащим из-под складок широкого форменного сюртука кончиком сабли, шествовали один за другим по улицам, направляясь к одному и тому же месту – маленькому отелю на улице Шантерен. Их было много, но каждый думал, что только он один приглашен и что Бонапарт примет его в особой аудиенции. По прибытии на место, каждый дивился, что встретил такое большое количество своих товарищей. Все сразу поняли, что предстоит нечто серьезное, и именно сегодня; и все эти люди, возмущенные низостью существующего режима, жадные и в то же время энтузиасты, прониклись великой надеждой. Каковы бы ни были личные чувства их к Бонапарту, они не могли не броситься стремительно вслед за тем, кто поведет их на штурм подьяческого режима, за тем, от кого они ждали республики, созданной по их образцу и для их употребления, – республики народной, героической, покрытой славой и выгодной для военных.
Они шумно разговаривали между собой, воодушевляли друг друга. Дом был слишком мал, чтобы всех вместить, и впускали только главных; остальные ждали на улице, на дворе, на крыльце, бродили по саду. Слышалось бряцанье сабель, звяканье шпор о плиты, скрип песка в аллеях.
Иные офицеры, постарше чином, приезжавшие в каретах, приходили в смущение от такого соблазнительного зрелища, но, раз войдя, им уже трудно было выйти. Подъездная аллея, сжатая между постройками, вела к самому фасаду отеля, и экипаж не мог повернуть во двор, не проехав перед крыльцом. Рассказывают, будто Бонапарт, быстро сбежав по ступенькам, поймал на бегу одного из нерешительных за руку, вытащит его из кареты и, не дав ему опомниться, увлек его в дом; отсюда и пошла речь о мышеловке.[597 - Легенда о мышеловке долго сохранялась в этом квартале. Она подтверждается тем фактом, что Себастиани поручено было поставить стражу у дверей и никого не выпускать, (Vatout, 240), а также и угрозой секвестра имущества Бернадота (Barras, IV, 71; Touchard-Lofosse, 233–237 и Sarrazin, 131–133). Относительно расположения дома и сада см. Lenotre, “Vieilles maisons, vieux papiers”. 188–189; относительно длины аллеи – Sarrazin, 126.] Бонапарт все время сидел в своем узеньком кабинетике, дверь которого открывалась порою перед почетным гостем, и снова запиралась; позади кабинета была еще комнатка для ультрасекретных разговоров. Гостей принимали Бертье и его адъютанты, Жозефина не выходила; она оставалась в своих апартаментах, где был накрыт стол к завтраку.
Ждали президента Гойе, приглашенного на завтрак. Несмотря на все чары Жозефины, Гойе был удивлен таким ранним часом и, заподозрив неладное, встревожился. Вместо того, чтобы поехать, он счел за более благоразумное остаться в Люксембурге и послал вместо себя свою жену. Обманутый в своих ожиданиях Бонапарт стал просить гражданку Гойе написать мужу записочку с просьбой непременно приехать; записку мол снесут сейчас же.[598 - Гойе приводит дословно записку полученную им от жены, I. 324–325.] Но гражданка, при виде этого дома, полного сумасшествовавших офицеров, сообразив, в чем дело, воспользовалась случаем написать мужу, Чтобы он был настороже, и предупредить его о засаде. Таким образом, попытка овладеть Гойе и опутать его розовыми цепями не удалась.
Офицеры все прибывали; то были по большей части офицеры без солдат, состоящих под их начальством, гарнизонные, не дежурившие в этот день, адъютанты национальной гвардии. Являлись и большие чины – начальники бригад, генералы; среди более и менее потертых мундиров мелькали сюртуки с густыми эполетами, с высоким воротником, расшитым золотыми листьями. Моро, Макдональд, Бернонвилль приехали верхом.[599 - О Лефевре см. рассказ Себастиани у Vatout, 241–242, “Commentaires”, IV, 20–21.]
Лефевр явился одним из первых. В первую минуту комендант Парижа смутился, но Бонапарт заговорил с ним и тотчас же покорил его. Лефевр был родом эльзасец, чувствительная натура под грубой оболочкой, француз больше по душе, чем по речи. Он был скор на великий гнев, так же быстро переходивший в неожиданное умиление, и не мог устоять, когда перед ним раскрывали душу. Когда Бонапарт изобразил ему республику добычей адвокатов, которые ее эксплуатируют и губят, он пришел в негодование; когда же Бонапарт вручил ему саблю, которую сам “герой” носил в Египте, он не мог больше выдержать: слезы выступили у него на глазах. Плача и бранясь одновременно, он объявил, что готов “швырнуть в реку этих м… адвокатов”. Он был, побежден, но для большей безопасности Бонапарт удержал его возле себя, в своем кабинете, как бы для того, чтобы сделать его своим поверенным и своей правой рукой.[600 - По некоторым свидетельствам, Бернадот, при виде множества офицеров, отказался войти в дом, но Баррас подробно рассказывает, как он вошел, и приводит свой разговор с Бернадотом, и Тушар-Лафосс также. Barras, IV, 70–72; Touchard-Lofosse, 233–237. На самом деле оба заимствовали этот рассказ у Русселена де Сент-Альбэн, друга Бернадота; с другой стороны, Сарразен первый, кому Бернадот рассказал свои впечатления, подтверждает факт встречи. – Sarrazin, “Mеmoires”, 131–133.]
Бернадот позволил Жозефу привести себя, но явился в штатском платье, чтобы не иметь вида, будто он явился по обязанности службы. Он пришел обсуждать, а не предлагать свои услуги. По словам самого Бернадота, Бонапарт все пустил в ход, чтобы завербовать его или, по крайней мере, ограничить его деятельность: строгость, угрозы арестом, внезапное смягчение тона, ласковые просьбы, мольбы не противиться и дать честное слово, что он не пойдет против Бонапарта. Бернадот жестикулировал, размахивал палкой, в которой была скрыта шпага, отделывался громкими и уклончивыми словами, обещая не брать на себя инициативы сопротивления, но в то же время заявляя, что он остается в распоряжении законных властей. От него не удалось вырвать ни одного обещания; он до конца продолжал хитрить, лавировать и врать как истый гасконец. Однако, чтобы быть вблизи на случай успеха, он отправился завтракать к своему шурину Жозефу, у которого собралось в этот день довольно много политических деятелей: это был способ продержать их взаперти пока будет нужно.
Улица Шентерен и прилегающие к ней были все заняты вооруженными отрядами: конвойные, ординарцы ждали приказаний; лошади, которых держали под уздцы, били копытами по мостовой. Драгуны Себастиани выстроились посреди улицы.[601 - О Себастиани у Vatout, 240. “Commentaires”, IV, 21. Газеты за 21–23 брюмера.] Перед домом, у ворот и у входной двери поставили стражу, с приказом никого не выпускать: выехать должны были все вместе. Другие эскадроны поднялись по бульвару до шоссе, д’Антен – тогдашней Монблан – и остались там, прикрывая издали импровизированную главную квартиру. Прохожие видели издали на бульваре, посредине широкой аллеи, неподвижную колонну войск и блеск оружия. Время от времени проскачет офицер в галопе. Многие предложили свои услуги нести эстафетную службу и развозить приказания. Виднелись посты, часовые; весь квартал принял воинственный вид.
Вокруг маленького отеля по-прежнему топтались офицеры. Нетерпение и экзальтация возрастали – это было какое-то опьянение. И все, казалось, благоприятствовало опасному начинанию: утро вставало ясное, довольно теплое; можно было ждать хорошей погоды; бледное осеннее солнышко проглядывало сквозь туман.[602 - О погоде 18-го утром см. Cornet, 18 и Fouche, “Mеmoires”, I, 132.]
Но вот у подъезда останавливается казенная карета: из нее выходят инспектора Корне и Баральон; они приехали передать Бонапарту декрет и призыв старейшин. Их сопровождает государственный курьер в парадной форме, в плаще с широким отложным воротником и шляпе с пышным пучком перьев – это официальный посол. Новоприбывших хозяин встречает внизу, в овальной гостиной, читает декрет и замечает пробел. В тексте перечислены отдаваемые под его начальство армейские войска, национальная гвардия, гренадеры советов, но не упоминается о той гвардии, которая составляет стражу директории, а между тем ее очень важно заполучить, а главное изъять из ведения люксембургских правителей: Бонапарт решает пополнить этот пробел в приказе по армии, изменив подлинный текст декрета.[603 - В тексте декрета, в том виде, как он был вотирован, не упоминается о гвардии директории. В приказе Бонапарта войскам, расклеенном в Париже (экземпляр этого приказа лежит у нас перед глазами), упоминается. Это вполне согласуется с тем фактом, что гвардия была как бы изъята из власти директоров, даже тех, которые были заодно с Бонапартом.] Он сразу объявляет себя генералиссимусом, призывает всех к дисциплине и набирается сил. Он предупреждает Лефевра, что теперь парижский комендант подчинен только ему, рассылает адъютантов, велит собрать, все войска вокруг Тюльери, приступить к расклейке прокламаций и распространению брошюр; адъютантов национальной гвардии он отправляет в те кварталы, где стоят их части, предписывая им приструнить муниципалитеты и обеспечить порядок на улицах. Теперь, когда все эти меры наскоро приняты, можно и ехать.
В нижнем этаже распахивается настежь дверь и в толпе мундиров, кидающихся ему навстречу, показывается Бонапарт. На этот раз он в генеральской форме, простой в своем мундире, длинные полы которого скрадывают его и без того небольшой рост, простой в своей уже легендарной маленькой шляпе, очень простой и обаятельный. В руке его декрет старейшин, возле него Лефевр, “сильно взволнованный”, он бросает на ходу несколько отрывистых фраз и просит, чтобы ему помогли спасти республику.[604 - “Commentaires”, IV, 20. В музее Карнавалэ есть экземпляр эстампа той эпохи, изображающего эту сцену.] При виде его офицерами овладевает приступ энтузиазма; с хриплым криком “ура” они выхватывают шпаги из ножен и бешено размахивают ими высоко над головой; в ясном свете утра сверкает холодная сталь. Бонапарт садится на лошадь и, увлекая всех за собой, направляется в Тюльери. По пути к ним присоединяются кавалерийские эскадроны, которыми командует Мюрат. Блестящий кортеж спускается с бульвара, впереди Бонапарт, выделяющийся, на виду; позади него фырканье лошадей, сверканье стали и золота, бряцанье оружия и развевающиеся султаны.
На бульваре Маделен к ним присоединяется еще группа офицеров. Мармон, живущий на улице Сен-Лазар, пригласил к себе на завтрак несколько товарищей и привел их с собою; впрочем двое сбежало. А так как у остальных восьми не было лошадей, Мармону пришлось похозяйничать в соседнем манеже. На пути уже начинают собираться любопытные. Финансист Уврар, живущий на углу Шоссе д'Антен и улицы Прованс, увидав это шествие из окон своей квартиры, садится к письменному столу и пишет письмо адмиралу Брюи, с которым он имел деловые отношения, как поставщик флота; он отдает себя в распоряжение назревающего успеха и предлагает денежную поддержку.[605 - Письмо Уврара помещено в Nourelle Revue retrspective, 2-я серия 1900, первое полугодие. Ouvrard в своих “Mеmoires” (I, 49) сообщает, что он жил на улице Прованс и на улице Монблан. В Торговом Календаре (Almanach de commerce) за IX год он показан живущим на улице Прованс.]
Кортеж подвигался дальше, к площади Согласия и Тюльери. Величавая аристократическая площадь была обведена балюстрадой и обнесена канавами; посреди площади гипсовая статуя Свободы, видевшая столько преступлений, уже осыпалась на своем только что ремонтированном пьедестале. Позицию занимали пешие драгуны, разделившиеся на колонны, по дивизиям, вдали блестели каски эскадронов, загораживавших и мост, и въезд в аллею. В Тюльерийском саду, на террасе, идущей параллельно дворцу, выстроилась гренадеры совета старейшин; в конце аллеи, уходящей в густую чащу деревьев, явственно вырисовывалась линия красных плюмажей.[606 - Рассказ Себастиани у Vatout, 242–244, Marmont в своих “Mеmoires” говорит, что площадь была занята 9-м полком, II, 94.]
Все кварталы, прилегающие к дворцу и саду, кишели народом. В городе, узнав о происходящем, прежде всего удивились. На порогах домов, на улицах люди изумленно переглядывались, спрашивая друг друга, что это значит; затем любопытство погнало всех на место действия. В отдаленные кварталы, в предместья, новость проникла довольно поздно и не вызвала у рабочих никакого движения в том или в другом смысле. Приток любопытных шел главным образом из центральных кварталов, буржуазных, купеческих, торговых.
В толпе, собравшейся вокруг Тюльери, не происходило никаких беспорядков; в ней царило радостное оживление. Физиономия Парижа была скорее праздничная, чем такая, как в дни революции. Каждый, однако, понимал, что дело идет о низвержении существующей власти. Говорили: “Директория рухнула” и радовались при этой мысли. Оно пало, наконец, это прогнившее насквозь правительство, которое давно уже едва держалось, а между тем все продолжало давить французов гнетом своей безобразной тирании; почти все были довольны его падением. Преобладало чувство облегчения, но без энергических проявлений, ибо политика опротивела народу и он уже не дивился превратностям внутренней жизни страны. Париж присутствовал при революции и рукоплескал ей, но не трудился ей помогать. Агенты правительственной администрации, по-видимому, сами готовы были восстать против правительства. Привратник тюрьмы Форс, авторитет в своем квартале, говорил узникам: “Кто знает, не придется ли мне выпустить вас, чтобы дать место им. Приходи кто хочешь – я на своем посту”. Однако он отправился вслед за другими в Тюльери посмотреть, как падет правительство, и поглядеть на человека, к которому естественным путем, как бы по наследству, переходила власть.
Одно имя было у всех на устах, повторялось в каждом разговоре, преследовало воображение, наполняло Париж: Бонапарт.[607 - Musnier-Descloreaux (Real) сообщает, что Бонапарт был принят “как избавитель”, I, 346.] С радостным любопытством толпа разглядывала генерала, показавшегося на краю площади со своими офицерами, смотрела, как торжественный кортеж проехал между шпалерами пехотных войск, взял наискось к Тюльери и углубился в сад: среди приветственных возгласов слышался многознаменательный крик: “Да здравствует избавитель!” Люди, прибывшие с другого берега, рассказывали, что им только что пришлось видеть другое, весьма странное зрелище – Сийэса верхом, с двумя адъютантами проехавшего через Пон-Рояль по пути из Люксембурга и въехавшего во двор Тюльери через Луврскую калитку, чтобы присоединиться к Бонапарту.
II
В Люксембурге Баррас, как он сам рассказывает, брил себе бороду, когда к нему вошел адъютант предупредить, что происходит нечто необычное; только тогда он встревожился. Через минуту явился с докладом министр иностранных дел. Баррас вышел к нему полуодетый, с озабоченным видом; заметив, что и министру ничего не известно, он несколько успокоился и выпроводил посетителя, под предлогом, что он завален делами.
Сийэс в это утро никого не принимал. План этого директора был таков: как только его уведомят о выходе декрета, взять тех из своих коллег, которые захотят идти с ним, и торжественной кавалькадой отправиться в Тюльери, по-военному во главе конных гренадеров и всей гвардии директории, чтобы торжественностью и воинственным видом кортежа уравновесить впечатление, производимое свитой Бонапарта. В ожидании он отправился в сад, в последний раз поупражняться в верховой езде, усовершенствовать свои таланты и произвести как бы репетицию конной сцены, которую он намеревался разыграть.
Получив известие о выходе декрета, Сийэс вернулся во дворец, чтобы составить свой кортеж. Каково же было его удивление, когда он не нашел гвардии и увидел опустевшие посты.[608 - О плане Сийэса явиться вооруженным и в сопровождении гвардии в Тюльери Грувелль в своих “Записках” говорит: “Он все устроил и подготовил, но другие, с виду как будто одобряя его действия, со своей стороны, принимали иные меры. Сийэс рассчитывал вступить в Тюльери вместе с преданными ему директорами во главе гвардии, а гвардии не оказалось”. Бонапарт сознается, что он предупредил гвардию, чтобы она слушалась только его приказа. (Commentaires, IV, 23). Говорят, однако, что Жюбэ своим цинизмом произвел на него неблагоприятное впечатление. – Brinkmann, 394.] Командовавший ею Жюбер поднял ее чуть свет и увел из дворца под предлогом маневров; при первом же известии о происходящем он, по внезапному побуждению или по предварительному уговору с Бонапартом, двинул голову своей колонны, к Тюльери; за ней последовали остальные, и весь отряд, под звуки труб и барабанов, весело двинулся к Бонапарту, покинув дворец, который он должен был охранять. Сийэс был несколько шокирован таким неожиданным исчезновением, не входившим в программу и испортившим ему весь эффект. Делать нечего, пришлось удовольствоваться, вместо кавалькады, двумя офицерами, приставленными к его особе, и с этой скромной свитой двинуться в Тюльери.
Гойе, встревоженный, вышел из своих апартаментов: он созвал директоров в совещательную комнату, но Сийэса не могли найти. Мулен явился в залу заседаний; пришел и Дюко, но через минуту, под предлогом узнать в чем дело, скрылся и вслед за другими помчался в Тюльери. Баррас все не выходил: Гойе и Мулен пошли за ним, но он еще не был готов; теперь “он принимал ванну”. Он посоветовал, однако, назначить совещание, но просил дать ему час отсрочки – конечно, для того, чтобы окончить свой туалет. На самом деле он хотел выиграть время в надежде, что Бонапарт подаст ему знак, втянет его в свою, затею.
Двое других, оставшись наедине, совсем растерялись: да что же это, собственно, такое происходит? Они не в состоянии были понять. И не мудрено; все предосторожности были приняты, чтобы сбить их с толку. Инспектора совета старейшин известили каждого из директоров в отдельности коротенькой записочкой о декрете по поводу перевода собраний в Сен-Клу, прося его прибыть в Тюльери, где он найдет своих коллег, Сийэса и Дюко.[609 - См. подлинный текст инспекторских записок у Barras, IV, 77 и у Gohier, I, 237–238.] Но текст декрета приведен не был; следовало как можно дольше оставить в неведении не участвовавших в заговоре директоров относительно экстралегальности этого постановления, предоставлявшего Бонапарту высшую военную власть, отнимая ее у исполнительного комитета. Не зная, в чем дело, директора не могли разобрать, что это – чисто ли конституционная мера, которую их просят утвердить, или же начало переворота? Продлить их сомнения – значило помешать им сговориться между собой и, быть может, с советом пятисот и организовать легальное сопротивление.
Тем временем в Люксембург приехал Фушэ, показав в этом и без того мрачном месте свое лицо призрака. Он не знал срока, и события застали его врасплох, но он не смутился; получив рано утром от Бонапарта извещение и просьбу о содействии, он и не подумал отказаться, но взял на себя поручение побывать в Люксембурге и разведать, каково настроение и намерения директоров. Быть может, он главным образом хотел проверить на чьей стороне шансы успеха. Его встретили очень неласково. Гойе стал упрекать его за бездействие полиции. Среди директоров он нашел только раздор и смятение, решил, что они погибшие люди, и поспешил присоединиться к успеху.
Гойе и Мулен начинали соображать. Мулен выказывал довольно много энергии: несмотря на потерянное время, на исчезновение гвардии, на измену Лефевра, он не сдавался и находил, что отчаиваться еще нет причин.[610 - Многие газеты уверяют, будто Мулэн хотел послать батальон оцепить дом Бонапарта; с другой стороны, Баррас рассказывает (IV, 92), что Мулэн говорил ему об одном батальонном командире, вызывавшемся стать со своими людьми на пути Бонапарта, когда он будет возвращаться из Тюльери, и напасть на него. Здесь свидетельства различных лиц согласуются между собою. Баррас уверяет, будто он великодушно предупредил Бонапарта о готовящемся покушении на его жизнь.] По-видимому, в этот момент армия еще не принадлежала целиком Бонапарту; один батальонный командир, командовавший полком за отсутствием начальника бригады, брался со своими людьми размести очаг восстания и все уничтожить; он только не хотел взять на себя ответственность и ждал приказа. Мулен готов был отдать этот приказ, но, если бы даже удалось уговорить совсем растерявшегося Гойе, для образования большинства и для того, чтобы постановление имело силу, необходимо было содействие Барраса. Только сплотившись, Баррас и его коллеги могли удержать на месте законное правительство и создать центр сопротивления. А Баррас все не являлся, теперь уже под предлогом нездоровья. Он продолжал оставаться неподвижным и изолированным, окончательно порешив предать Гойе и Мулена, как он предал 30-го прериаля Мерлена и Ларевельера, и примкнуть к движению, только бы ему хорошо заплатили.