Первая интерлюдия
Он придет через четыре часа сорок три минуты. Я уверена в этом, потому что он никогда не опаздывает. Он точен, как прибой. Как рассвет и закат. И так же неотвратим.
Сначала я радовалась, что мое кресло стоит напротив часов. Решила, что это его упущение, малюсенький шанс на спасение, который он, сам того не желая, подарил мне. Казалось, если буду узнавать о времени его появления, то это может оказаться полезным, как-то помочь: возможно, мне удастся подготовиться, перехитрить его. Кто предупрежден, тот вооружен, и все такое…
Теперь мне смешно думать об этом. Иллюзия, очередная глупая надежда, которая давно уже меня покинула. Теперь я знаю, что это еще одна жестокая выходка: он намеренно развернул кресло, хотел, чтобы я сидела, смотрела на часы и тряслась от ужаса, представляя, что случится, когда он явится. Это примерно то же самое, что знать день и час собственной смерти.
Поначалу, пока не поняла, что это бесполезно, я пыталась кричать. Верила, что кто-то может услышать меня, прийти на помощь. Как скоро я осознала, что все напрасно? Возможно, прошел месяц. Или год. Время для меня теперь течет иначе.
Кричать я перестала, но однажды попробовала поговорить сама с собою вслух. Прежде, в другой жизни, я часто делала это, например, когда вертелась перед зеркалом, собираясь выходить из дому.
Выходить из дому… Как просто! Как недостижимо.
Так вот, я откашлялась и сказала сама себе какую-то банальность вроде: «Держись, дорогуша, прорвемся!»
Слова рассыпались стеклянной дробью, а меня охватил слепой ужас, я готова была откусить себе язык, только бы больше ничего никогда не произнести. Звук моего голоса, одинокий и жалобный, был полон такой горечи, такого безумия, что я не могла его слышать.
Теперь я всегда сижу в тишине. Разумеется, когда нахожусь одна. Ему мне отвечать приходится, но это все-таки не одно и то же. Любой, даже самый плохой собеседник лучше, чем демон, что живет внутри моей головы и готов выползти наружу, стоит лишь опрометчиво позвать, окликнуть его…
Мой мучитель полагает, что знает обо мне все, что подчинил меня себе. Так и есть: я завишу от него целиком и полностью, как новорожденный младенец от матери.
Сердце мое бьется, потому что он пока не пожелал остановить его. Мой желудок наполнен, потому что ему не нужно, чтобы я ослабла от голода. Я умыта и чисто одета, потому что ему отвратительно видеть грязные лохмотья и вдыхать запах немытого тела.
И все же есть кое-что, чего он обо мне не знает. Он думает, я открыта полностью, до самого дна, как пустая консервная банка, но он ошибается. Стол, за которым я сижу, хранит мой секрет. А то, что я знаю о времени его прихода, все-таки помогает сберечь мою тайну.
Мне кажется, я потеряла способность бояться. Что может испугать человека, у которого все отнято, даже право уйти из жизни? Тревожит только одно: в авторучке скоро закончится паста, а новую мне взять негде. Я не смогу писать, как делаю это сейчас, и вот тогда наступит настоящий мрак.
Но я стараюсь не думать об этом. Пока еще могу выводить на бумаге свои каракули – и это хорошо. А потом, возможно, мне повезет: к тому времени высшие силы решат, что я достаточно настрадалась, и сжалятся надо мной.
Справа от меня на стене висит картина. На ней изображено окно. За этим нарисованным окном идет снег, и видно дорогу. Белая лента пустынна, на ней никого нет и не будет. Иногда я представляю, как вскакиваю и бегу по безмолвной дороге – бегу далеко, к синей линии горизонта.
Но чаще мне кажется, что если бы я и смогла каким-то чудом вырваться, встать на ноги и убежать, то все равно вернулась бы обратно.
Вернулась бы, потому что все дороги ведут только сюда – по крайней мере, те, что открыты мне. А еще потому, что иного мира не существует. Есть только эта душная комната, это кресло, стол, стена, а на ней – портреты и часы, которые с тупым безразличием отсчитывают оставшееся мне время…
Глава 2
Когда они с Артуром еще жили вместе, Катя каждую субботу затевала уборку. Муж, как правило, в этот день работал, так что она в одиночестве пылесосила, протирала пыль и драила полы, хотя терпеть не могла всю эту возню.
К приходу Артура дом сиял чистотой, но в глубине души Катя знала, что муж вряд ли отдает себе в этом отчет и замечает ее усилия. Не то чтобы он был неряхой – просто порядок был для Артура такой же нормой, как ежедневная чистка зубов. Вот если бы Катя запустила дом, он бы это заметил.
Теперь, когда Артур уже не жил с ней, Катя могла бы изменить свои привычки, перестать «генералить» квартиру или хотя бы делать это реже. Но она, наоборот, чистила и мыла с удвоенным, остервенелым рвением.
Катя ловила себя на мысли, что многое в последнее время начала делать не потому, что ей нравится, и даже не потому, что привыкла, а просто желая доказать что-то Артуру. Или насолить ему – что в данном случае то же самое.
Только вот что доказывать человеку, который о тебе и думать забыл? Чего можно добиться субботним очистительным ритуалом? Каким образом фанатичная чистка плинтусов и раковины поможет Артуру понять, что он сделал ошибку, бросив Катю?
«Боже, здесь так уютно! Ты отличная хозяйка! Я поступил, как последняя сволочь, а ты не сдалась и не залегла на диван, позволив нашему гнездышку зарасти грязью! Я был не прав – прости меня!» – воскликнет Артур, появившись однажды на пороге.
Если бы кто-то осмелился предположить, что Катя верит в этот бред, потому и старается, она бы плюнула ему в лицо. Но в глубине души все равно знала, что дело обстоит примерно так.
Для них двоих, считал Артур, двухкомнатная квартира почти в семьдесят квадратов была маловата: он привык к размаху и простору. В отличие от Кати, Артур из очень обеспеченной семьи, детство его прошло в большом коттедже на берегу Камы.
Бросив Катю, он оставил квартиру ей, хотя мог бы настаивать на разделе имущества после развода. Средств от проданной десятиметровой комнаты, доставшейся Кате от бабушки, едва хватило на первоначальный взнос, все остальное выплатил Артур, так что она поняла бы его желание вернуть деньги.
Но бывший муж не стал мелочиться. Ей бы радоваться: зарабатывала Катя средне, и, если бы пришлось брать ипотеку, то выплачивала бы ее до конца жизни.
Но вместо радости она испытывала чувство сродни досаде. Выставь себя Артур скупердяем и пошляком, возьмись делить с нею ложки, он дал бы ей повод ненавидеть себя. Может, в костре ненависти и страха остаться без крыши над головой сгорели бы и любовь, и тоска по нему, и желание все вернуть. А так…
Катя бродила по опустевшей квартире, словно искала неизвестно чего и кого. То ли ушедшее навсегда прошлое, то ли саму себя. Ложилась на кровать, которую делила с Артуром, вставала под душ, выглядывала в окна, смотрела на место, куда бывший муж обычно ставил машину, а по субботам – мыла, чистила, скребла. И каждую минуту, каждую секунду сознавала свое одиночество.
В десять позвонила мать.
Созванивались они нечасто, виделись и того реже, и не сказать, чтобы к полному обоюдному удовольствию. Нет, не ссорились и не конфликтовали – просто мало понимали друг друга, потому что были слишком разными.
Мать, по ее собственным словам, «стояла» на рынке – у нее была своя точка. Прежде точек было три, на разных крытых городских рынках, которые теперь назывались торговыми центрами, но торговли не стало, и объемы пришлось сократить.
Вера Сергеевна была женщина простая, без затей, обладающая деревенской сноровкой и хваткой, хитроватая и бесцеремонная. Шумная, громкоголосая, она заполняла собою пространство, заставляя остальных жаться по углам.
Все вокруг нее вертелось, бурлило, фонтанировало. «К чему этот трескучий гром, эти молнии?» – думала Катя, каждый раз испытывая досаду, когда мать начинала рассказывать, что в очередной раз затеяла ремонт или принялась сводить счеты с соседями.
Молчаливая, погруженная в себя Катя вызывала у матери смутную жалость и вместе с тем – недоумение. Она ждала чего-то ясного и понятного: непоседливых внуков, многолюдных семейных сборищ, совместных поездок на шашлыки, летних фотографий на фоне моря.
Артура Вера Сергеевна недолюбливала и опасалась: он казался еще более отстраненным и холодным, чем дочь. Тоже вечно говорил непонятное, смотрел со скрытой усмешкой… Но когда богатенький выскочка бросил Катю, все стало еще запутанней и хуже.
Катя много раз хотела поговорить с матерью по душам, объяснить что-то, чего, по правде говоря, и сама не могла понять, а главное, попросить больше не задавать убийственных в своей бестактности вопросов.
Но не могла. Не получалось. Не находилось слов.
– Убираешься? – спросила мать. – Ладно, я на минутку. Как дела? – И, как обычно, не дожидаясь ответа: – Торговли нет.
Катя вздохнула – это должно было изображать сочувствие.
– Артур не звонил?
«Вот зачем, зачем она каждый раз об этом спрашивает?!»
Катя вцепилась в телефон и сжала челюсти, чтобы не заорать, не наговорить матери лишнего.
– С чего ему звонить? Мы развелись полгода назад.
– Ну, так-то да… Не знаешь, есть у него кто? Если нет, может…
– Мама! Прекрати, пожалуйста! Ничего не «может».
– Все-все, не кипятись. Я чего звоню. Тетя Лида – ты ее знаешь, рядом со мной стоит, обувь возит. Такие босоножки привезла… – Мать причмокнула от удовольствия. – Очень стильные. И как раз на твою ногу, на высокий подъем. Оставить тебе? Посмотришь?
Катя еще не могла отойти от прежнего вопроса. Может, и стоило посмотреть, что за чудо привезла из Москвы тетя Лида, но сама мысль тащиться через весь город, ловить на себе любопытствующие взгляды многочисленных маминых товарок вызывала тошноту.