Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Научная автобиография

Год написания книги
2009
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Эта свобода, конечно, связана со многими явлениями, но, пытаясь написать архитектурную автобиографию, переплетающуюся с личной историей, я не могу не вспомнить то впечатление, которое произвела на меня еще в детстве «Жизнь Анри Брюлара». Может быть, именно через рисунки Стендаля и эту странную смесь автобиографии и планов домов я получил первое понятие об архитектуре; это основы того знания, которое отражается в том числе и в данной книге. Я был поражен планами (которые воспринимал как графический вариант рукописи), и в особенности двумя вещами. Первая из них – что почерк здесь превращался в сложную технику, нечто среднее между письмом и рисунком: я еще вернусь к этому, когда буду говорить о других впечатлениях. Вторая – что создатель этих планов словно бы забыл или не знал о пропорциях и вообще о формальном аспекте.

В некоторых из последних своих проектов и замыслов я пытаюсь остановить событие, прежде чем оно совершится, как если бы архитектор мог предвидеть (а в каком-то смысле он и предвидит) ход жизни в доме. Те, кто занимается интерьерами, едва ли могут понять это, они работают с эфемерными вещами, такими как рисунок детали, рама – со всем тем, что в реальности заменяется жизнью дома. Может быть, именно эти рисунки Стендаля позже привели меня к изучению типов жилищ и основополагающего характера типологии. Показательно, что я начал свою академическую карьеру как преподаватель структурных характеристик зданий (дисциплины, ныне упраздненной) и что в этом переплетении планов и пропорций я усматривал призрак или скелет архитектуры. Чертеж превращался в физическое состояние, как когда вы ходите по Остии или любому другому городу, где видны планиметрические следы. Сначала вы чувствуете легкое разочарование, но потом постепенно реконструируете архитектуру: здесь была дверь, или зал, или коридор, где прежде разворачивалась жизнь. Говорят, что в Севилье в прежние времена тот, кто хотел построить себе дом, сообщал архитектору или просто каменщику необходимый размер патио, а потом просил расположить вокруг него столько помещений, сколько получится. Этот факт, как мне кажется, тоже связан с проблемой свободы и воображения, поскольку элементов, требующих регламентации, немного, но в них нельзя ошибиться, ведь они и составляют смысл постройки.

Сакри-Монти

Все это не есть попытка четко определить этапы моего образования; важно и то, каким образом мы учимся. Некоторые вещи абсолютно немыслимы, если не связать их с воспоминанием о реальном переживании. Мне трудно передать и объяснить некоторые факты, крайне важные для меня в том числе и с формальной точки зрения.

Однажды утром в Венеции, когда я ехал на речном трамвайчике по Большому каналу, кто-то вдруг указал мне на колонну Филарете, Виколо дель Дука, и бедные жилища, построенные на месте роскошного дворца миланского синьора. Теперь я всегда обращаю внимание на эту колонну и ее основание, на колонну, в которой заключены и начало, и конец.

Это вкрапление, или реликт иной эпохи, в его абсолютной формальной чистоте всегда казался мне символом архитектуры, поглощенной окружающей жизнью. Я обнаруживал колонну Филарете, которую всегда пристально рассматриваю, в древнеримских памятниках Будапешта, в трансформации амфитеатров, и главное – как возможный фрагмент тысячи других построек. Вероятно, мне просто нравятся фрагменты. Точно так же я всегда думал, что приятно встретить человека, связи с которым когда-то существовали, но потом оборвались; это встреча с фрагментом нас самих.

Но вопрос фрагмента в архитектуре очень важен, поскольку, возможно, только разрушение может полностью выразить факт. Фотографии городов в годы войны, квартиры «в разрезе», сломанные игрушки. Дельфы и Олимпия. Возможность использовать детали механизмов, чей первоначальный смысл отчасти утрачен, всегда интересовала меня, в том числе и в формальном плане. Я думаю о единстве, о системе, собранной из фрагментов: может быть, только мощное потрясение способно открыть смысл общего рисунка. Сейчас нам следует остановиться на некоторых частных моментах. Однако я убежден, что общая структура, целостный проект, скелет гораздо важнее и в конечном счете красивее. Но случается, что исторические факторы, равно как и психологические помехи, препятствуют какой-либо реконструкции. Поэтому я считаю, что никакое серьезное воссоздание невозможно и единственное, что мне доступно, – это синтез логики и биографии.

Колонна Филарете, Венеция

В продолжение этих автобиографических записок мне стоит рассказать о некоторых проектах, знаменующих собой отдельные моменты моей жизни; эти проекты очень известны, и я всегда старался не говорить о них напрямую. Первый из них – это проект кладбища в Модене, второй – проект общежития в Кьети. Мне кажется, первый проект самой своей темой указывает на завершение молодости и интерес к смерти, второй – на поиск счастья как условие взросления. В обоих проектах я не отказывался от традиционной формы архитектуры, в том смысле что в них не надо высказывать больше, чем необходимо, но результаты оказались довольно непохожими. Первый проект тесно связан с фактами и с завершением исследования остеологический формы фрагментов, второй – с состоянием счастья. Это как день Рождества и в ином масштабе любое воскресенье. Поиск счастья ассоциируется с безмятежным, праздничным днем – в том числе и потому, что, кажется, если остановить ход вещей, счастью ничто больше не сможет помешать.

И все же я многое понял в 1975 году, между этими двумя проектами, работая над зданием областной администрации (Палаццо делла Раджоне) в Триесте. Я заметил, что просто воссоздавал – в архитектуре и на бумаге – утренние часы, когда читал газету в просторном крытом дворе (Lichthof) Цюрихского университета, который напоминает (или это мое личное впечатление) пирамидальную крышу Кунстхауса, цюрихского художественного музея. Это очень дорогое для меня место, и теперь из интереса к нему я попросил Хайнриха Хельфенштайна сделать несколько фотоснимков Lichthof, где и на первом, и на остальных этажах всегда толпятся студенты. Этот зал я всегда воспринимал как восточный базар, где бурлит жизнь, как античное общественное здание или термы – то, чем и должен являться университет.

Хайнрих Хельфенштайн прекрасно сфотографировал Lichthof, но, в соответствии со своим собственным восприятием, не совпадающим с моим рассказом об этом месте, сделал он это в выходной день.

На этих снимках светлый двор и ажурные галереи абсолютно пусты, нет ни души, и трудно представить, что там вообще могут быть люди. На самом деле Хельфенштайн не собирался показывать ни чистоту этого строения, ни кипение жизни: он уловил момент, когда оно готово наполниться жизнью. Эти фотографии совершенно неподвижны по сравнению с обычной оживленностью здания, и, только созерцая эту неподвижность, я отчетливо увидел пальмы, растущие под стеклянной крышей двора, и мне показалось, что он похож на зимний сад, как пальмовая оранжерея в Шенбрунне, только огромная. Университет в моих глазах стал ассоциироваться с барселонской оранжереей Инвернадеро, с садами Севильи и Феррары, где я всегда ощущаю почти полный покой.

Синагога, Пезаро

Но, поскольку на фотографии были две пальмы, она напоминала мне и фасад отеля «Две пальмы» на озере М., где я периодически бываю; этот фасад стал эмоционально насыщенным элементом архитектуры независимо от каких-либо стилистических и технических соображений.

Смысл этих фотографий оказался гораздо богаче, чем я думал вначале: то же самое произошло, когда мы проектировали стол, после проекта моденского кладбища. Этот стол предназначался для выставки, и, создавая его, мы понимали, что удалились от изначального замысла и оказались в лабиринте, который вынуждает нас идти определенным путем. На самом деле в этом лабиринте мы развлекались, поскольку он представлял собой своеобразную игру в «гусёк»,[3 - Настольная игра, представляющая собою ряд расположенных по спирали пронумерованных клеток, по которым передвигаются фишки игроков. Некоторые клетки наделялись особыми значениями и помечались различными эмблемами, в том числе изображением гуся.] которую мы воспринимали как детскую. Но как не помнить о том, что в этой игре есть пугающий элемент – клетка под названием «смерть», а значит, проект автоматически наполняется содержанием. Сам проект превращается в найденный, вновь обретенный объект; а при переработке проектов они сами становятся объектами привязанности.

Два разных варианта фонтана в Сеграте – это два разных объекта, и в знак привязанности меньший из них мы в студии ласково называем «сегратино»: это указывает на особую индивидуальность модели, которая связана в том числе и с размерами, но не только с ними.

В середине 1971 года, в апреле, на трассе, ведущей в Стамбул, между Белградом и Загребом я попал в серьезную автомобильную аварию. Может быть, в результате этой аварии в маленькой больнице городка Славонски-Брод родился проект моденского кладбища и в то же время закончилась моя молодость. Я лежал в маленькой палате на первом этаже, у окна, из которого были видны небо и небольшой садик. Почти не в состоянии пошевелиться, я думал о прошлом – и ни о чем: я смотрел на дерево и небо. Это ощущение присутствия вещей и отстраненности от вещей (связанное среди прочего с болью и поврежденными костями) возвращало меня в детство. Летом, работая над проектом, я вспоминал только это ощущение и боль в костях: я воспринимал остеологическую структуру тела как ряд переломов, которые следовало срастить. В Славонски-Броде я отождествил смерть с морфологией скелета и изменениями, которые он может претерпеть. Я понимаю, что воспринимать смерть как своего рода перелом – это слишком односторонний взгляд.

Крытый двор (Lichthof), Цюрихский университет

Завершив этот проект, в ноябре, я вернулся в Стамбул на машине; эти две поездки кажутся мне частями одного и того же проекта, и я часто их путаю. Речь идет о прерванном путешествии. Главное место, как мне кажется, – это Зеленая мечеть в Бурсе, где я вновь ощутил особую страсть к архитектуре – страсть, какую я испытываю нечасто. В мечети в Бурсе меня вновь посетило детское чувство, что я невидим, что в каком-то смысле я нахожусь по другую сторону декораций. Из-за отсутствия подобных переживаний искусство, за исключением театра, никогда меня не удовлетворяло; думаю, в некоторых рисунках после завершения проекта кладбища частично отразились те турецкие мотивы. В том числе и потому, что главная проблема, так сказать, разрешилась вместе с проектом. С остеологической формой, о которой я писал в других работах, соотносится религиозная тема Снятия с креста.

Снятие с креста – тема для архитектуры необычная, и все же в Славонски-Броде я намеревался ее воспроизвести. Его форма казалась мне лишь частично антропоморфной. В живописи, изображая Снятие с креста, художник – будь то Россо Фьорентино или Антонелло да Мессина – исследует механические возможности тела, и мне всегда казалось, что та неестественная поза, которую принимает мертвое тело при перемещении, создает особый пафос. Эти положения тела могут напоминать позы, принимаемые во время акта любви, но они не порождаются внутренним движением и, следовательно, воплощают все, что есть в человеческом теле от объекта. И эта объектность особенно мучительна и болезненна для того зрителя, который связывает Снятие с креста не столько со смертью, сколько с недугом. С другой стороны, Снятие, безусловно, принимает систему, здание, тело как оно есть и одновременно вырывает его из привычного контекста, а значит, навязывает нам иное значение, страшное в своем неправдоподобии.

Отсюда и наслоения, движения, «отложения» предметов и материй. Есть примеры – например, в монастыре Санта-Клара в Сантьяго-де-Компостеле, – способные подтвердить этот тезис.

Но начальный анализ проекта, тесно связанного с ломбардским контекстом, сопровождали, как некая помеха, мрачноватые литературные и визуальные реминисценции на тему Мандзони и романтизма отверженных. Старинные миланские дворики и дома, общественные здания, благотворительные, почти позорные общества, как в очерках журналиста Паоло Валеры. Меня всегда поражали картины Анджело Морбелли – «Оставшиеся на Рождество» и «Приют Пио Альберго Тривульцио»: я рассматривал их зачарованно, не зная, что и сказать. Тогда они послужили мне пластическими и изобразительными средствами для моего проекта. Свет, широкие полосы света, падающие на столы, за которыми сидят старики, четкие геометрические тени столов и печи, похожие на иллюстрации из учебника по теории светотени. Рассеянное свечение пронизывает зал, в котором одинокие фигуры теряются, как на площади. Доведение натурализма до абсолюта приводит к метафизике предметов: вещи, тела стариков, свет, холодное помещение – все показано глазами отстраненного наблюдателя. Но эта отстраненность и бесстрастность и есть дух смерти, царящий в доме престарелых. Работая над моденским проектом, я постоянно думал об этом приюте, и свет, четкими полосами проникающий в куб на кладбище, – это свет тех самых окон.

Созданная мной конструкция – это заброшенное строение, где жизнь замерла, работа остановилась, само кладбище кажется нереальным. Помню, этот проект вызвал множество яростных нападок, причину которых я не мог понять; некоторые нападки были обращены и на всю мою архитектурную деятельность.

Но более всего меня поражало, что критики пытались свести этот проект к какому-то эксперименту в неопросвещенческом духе – видимо, потому, что я переводил Этьена-Луи Булле, а не потому, что у них были какие-то критические доводы. Сейчас, глядя на свою работу, я обнаруживаю в этом огромном доме мертвых живое чувство сострадания – совсем как в римской гробнице пекаря Еврисака. Это обиталище мертвых рождено самим ритмом городской смертности, но его временно?е измерение связано с жизнью, как, в общем-то, у любой архитектурной конструкции.

Его форма повторяется во многих моих рисунках с небольшими изменениями, как перенесла определенные изменения и сама постройка. Девизом конкурса была «Небесная синева», и теперь я вижу эти длинные лазурные крыши из металлических листов, меняющие цвет от глубокого синего до светло-голубого в зависимости от времени суток и времени года. Розоватые стены сочетаются с эмильянским кирпичом старого кладбища и тоже отражают свет, становясь то почти белыми, то темно-красными.

Но еще на стадии проекта эта постройка была связана с густыми паданскими туманами, с пустыми домами на берегу По, покинутыми после больших речных разливов; в этих домах до сих пор можно обнаружить разбитую чашку, железную кровать, расколотое стекло, желтую отсыревшую фотографию и другие признаки смертельной опасности, исходящей от реки. В этих деревеньках течение реки соотносится с непрерывностью смерти, оставляя лишь знаки, сигналы, фрагменты – но фрагменты, полные любви и привязанности.

Дома вдоль канала, Милан

В Лиссабоне есть кладбище, которое называется «кладбищем наслаждений», и никто так и не смог объяснить мне происхождение этого названия. В Америке есть кладбища, обширные, как парки или городские районы. У мест смерти есть различные привычки и формы, как и у мест жизни; но нередко мы почти не замечаем границы между этими двумя ситуациями.

Если бы я мог заново создать этот проект, думаю, я бы сделал его точно таким же; наверное, то же самое я мог бы сказать и о любом другом своем проекте. Впрочем, все, что уже случилось, принадлежит истории, и трудно представить, что что-то могло бы обернуться по-иному. Этот проект расширял мои представления об архитектуре, и постепенно, как мне казалось, я стал лучше понимать прошлое, обнаруживая в рисунке, рассказе, романе те нити, которые связывают анализ с выражением.

В 1960-х годах я написал популярную сегодня «Архитектуру города». Тогда мне не было еще и тридцати, и я хотел создать окончательную, определяющую книгу: мне казалось, что все можно понять и определить раз и навсегда. Возрожденческий трактат должен был стать приспособлением, которому предстояло воплотиться в вещах. Я презирал воспоминания и в то же время анализировал впечатления от города, пытался обнаружить за чувствами неизменные законы вневременной типологии. Дворы, галереи, городская морфология располагались в пространстве города с минералогической чистотой. Я читал книги по городской географии, топографии, истории городов, как генерал, желающий изучить все возможные поля сражений – возвышенности, ущелья, леса. Я ходил пешком по европейским городам, чтобы понять их устройство и классифицировать его. Словно во власти эгоистической любви, я зачастую не знал о тайных чувствах, мне достаточно было руководившей ими системы. Может быть, мне просто хотелось отделаться от города. Но на самом деле я открывал свою архитектуру: путаница дворов, домов на окраинах, крыш, газометров – таким было мое первое исследование Милана, который тогда казался мне ирреальным, фантастическим. Буржуазный мир вилл на берегу озера, коридоры колледжа, просторные сельские кухни – все это были следы мандзониевского пейзажа, который растворялся в городе. Но такое внимание к вещам открывало мне секреты моего ремесла.

Дома в дельте реки По

Я искал его в истории, я претворял его в собственную историю: таким образом типология, функциональная точность соприкасалась с предметным миром. Дом в Борго-Тичино напоминал о рыбацких хижинах, о мире озер и рек, о типологии без истории. Такие же дома я видел в Португалии, в техасском Галвестоне, на берегу Мексиканского залива. Тогда мне казалось, что достаточно зафиксировать предметы, понять и актуализировать их. Рационализм и порядок необходимы, но любой порядок может быть разрушен внешними факторами исторического, геологического, психологического порядка.

Временно?е измерение архитектуры заключалось уже не в двойственной природе света и тени, не в старении вещей: оно воплощалось в беспощадном времени, поглощающем все вокруг.

Все это привело меня к пониманию идентичности. И утраты идентичности. Идентичность – это нечто особое, характерное, но это еще и сознательный выбор.

В своих рисунках «L’architecture assassinеe» [«Убитая архитектура»] и «Le cabine dell’Elba» [«Кабинки на острове Эльба»] и в некоторых других я попытался это отразить.

Я заново открывал для себя кабинки, маленькие деревянные постройки, их деформации – атмосферу Юга, от Средиземноморья до Тихого океана.

В Севилье при работе над зданием Корраль дель Конде меня ждали те же самые ощущения.

У Севильи по меньшей мере две души (если не больше); их воплощения – торжества на Страстной неделе и апрельская ярмарка – Ферия. Возможно, во время этих событий создаются лучшие архитектурные сооружения, которые я когда-либо видел.

В «Архитектуре города» я писал о городах Андалусии, рассматривая такие постройки, как Альгамбра в Гранаде или Мескита в Кордове, как образцы архитектуры, которая изменяется во времени, отличается обширностью пространств и тонкостью решений и служит структурным элементом города. Но теперь я понимаю, что впечатления от этих зданий отразились и в моей архитектуре, что мое пребывание в Андалусии сформировало новые связи, аналогии, ассоциации между вещами и ситуациями, и сегодня в этой смеси автобиографии и истории я вспоминаю структуру севильского дома. Я всегда любил типологию корраля: двор был центром жизни в старинных домах Милана, а сейчас определяет форму деревенского дома и хозяйства, восходя к сельской вилле императорского Рима, которая замыкается в своих границах, как маленький город, в конце римской эпохи. В старинных миланских домах эта форма сочетается с галереей (которая, впрочем, тесно связана с двором): это форма жизни, сотканная из личных отношений, близости и неприязни; в своем буржуазном детстве я чувствовал себя чужим в этих домах и входил во внутренние дворики с любопытством и страхом. Позже научный, исследовательский интерес отодвинул на второй план самое важное – фантазию, которая и создает эти связи. Эта фантазия вновь пробудилась в севильских корралях – самых больших и старых, длинных и узких, с перекрещивающимися лестницами и террасами, с зелеными чугунными колоннами начала ХХ века: в этих конструкциях протекала жизнь городского пролетариата, еще не утратившего богатство воображения.

Конечно, во многих из этих построек мы видим следы застарелой нищеты, которые хотелось бы стереть; но при этом нам следует постараться уловить те насыщенные образы, которые смогут составить историю нового города.

Для меня архитектурный проект сегодня ассоциируется с севильской улицей, состоящей из многоуровневых галерей, переходов, лестниц, шума и тишины. Мне кажется, я воспроизвожу ее в каждом своем рисунке. Здесь поиск завершился: объект – это обретенная архитектура.

Эта обретенная архитектура составляет часть истории нашего общества; мы отказываемся от поспешных изобретений, форма и функция соединяются в объекте, который, будь он частью города или деревни, представляет собой взаимоотношение вещей. Все это присутствует в любом рисунке, так что художник может написать, как Вальтер Беньямин, что его деформируют связи со всем окружающим.

Обнаружение связей между вещами в большей степени, чем сами вещи, порождает новые смыслы.

В Кордове Хуан Серрано подарил мне фантастическую книгу, которая позволила мне многое понять об архитектуре – не об архитектуре Кордовы или Андалусии, а о структуре города как таковой. Книга называется «Paseos por Cоrdoba» [«Прогулки по Кордове»], вряд ли она очень известна. Я не просто так назвал ее «фантастической». В ней топографическая реальность, типология домов, сама хронология постоянно нарушаются чувствами, историями, внезапными явлениями, помещая нас в иное, незнакомое нам время. В этом толстом томе, напечатанном мелким шрифтом, город анализируется, точнее, рассматривается с самых неожиданных сторон, которые автор пытается связать с изучаемым предметом, постоянно извиняясь за слишком специфический характер своего исследования: «Dispensen nuestros lectores si de una palabra tan usual como el t?tulo de una calle, hemos hecho digresiones que tal vez no conduc?an al objeto de la obra» [«Да простят нам читатели, что мы чересчур увлеклись обыденным словом, названием улицы – и, к тому же, отклонились от основной темы этой работы»]. Но предмет, которому посвящен этот труд, конструируется именно во внутренних взаимосвязях, и в конце концов обретенный таким образом город находит себя в специфическом подходе исследователя.

Севильский внутренний дворик

Я хотел всего лишь подчеркнуть, что конструкция, архитектура выступает как первичный элемент, вокруг которого выстраивается жизнь. Этот тезис, который я часто использую в своих выступлениях, приобрел для меня особую ясность в некоторых севильских «фактах городской среды». Огромный «лагерь» Ферии, устроенный по строгому плану, как римский город, разделенный на участки по размеру праздничных шатров-касетас, огромные триумфальные арки – это хрупкий, но прочно связанный сухожилиями скелет беспокойного, подвижного тела, живущего короткой, но насыщенной жизнью очередной Ферии.

Я не видел, как проходят процессии в Севилье на Страстной неделе, но мне представляются статуи и повозки, изображения Девы Марии и Христа в церквях и музеях – архитектурные инструменты, предназначенные для подготовленного, но непредсказуемого действа.

Я считаю, что если мы что-то ищем – в жизни, как и в архитектуре, – на самом деле мы одновременно ищем и нечто иное; а значит, в любом поиске есть определенная степень непредсказуемости, похожая на смутное беспокойство.

Архитектор должен со скромностью техника готовить для себя инструменты – инструменты для действия, которое можно лишь предугадывать, представлять себе, зная, что инструмент может вызывать и определять действие. Я очень люблю пустые, полутемные театры, репетиции, когда голоса произносят одну и ту же реплику, делят ее на части, повторяют, всегда оставаясь по эту сторону действа. В проектах повторение, коллаж, перемещение элемента из одной композиции в другую всегда приводят нас к другому проекту, который мы хотели бы воплотить и который содержит в себе память о чем-то ином.

Поэтому города, даже с многовековой историей, на самом деле представляют собой огромные временные лагеря живых и мертвых, где некоторые элементы сохраняются как сигналы, символы, предупреждения. Когда Ферия заканчивается, от построек остаются лохмотья, а улица занесена песком. Остается лишь упрямо приводить в порядок элементы и инструменты в ожидании следующего праздника.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3

Другие электронные книги автора Альдо Росси