Оценить:
 Рейтинг: 0

О-О

Год написания книги
2012
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– О чем ты? – не поняла Ариэла.

– Ну как же… ты ведь сама говорила: в память об Ицхаке…

Тут только ей и вспомнился ноябрьский обет. В его свете открытый и преднамеренный аборт кандидата в новые Ицхаки выглядел бы не просто нарушенным обещанием, но двусмысленной, прямо-таки кощунственной в политическом смысле акцией, едва ли не повторным покушением! Последние пути к отступлению отрезал муж, неосмотрительно выразивший категорическое несогласие с намерением оставить ребенка. Подобный наглый мужской диктат Ариэла не могла вынести по чисто идеологическим, феминистским соображениям. Теперь ей оставалось надеяться только на выкидыш, который, впрочем, выглядел почти гарантированным по причине продвинутого возраста.

Но маленький зародыш упорно цеплялся за жизнь и отказывался выпадать в небытие – в итоге его не смогли вытурить туда ни горячие ванны, ни поднятые тонны, ни намеренно беспорядочный образ жизни. Он появился на свет лишь в июне – недоношенным, но живым, хотя и познавшим еще до рождения горечь материнской враждебности. И не только враждебности – с враждебностью еще можно было как-то бороться, отвечая ударом на удар, вступая в переговоры о мире, отвоевывая права, территории и в конечном счете если не дружбу, то хотя бы добрососедство. Но ложь… с ложью он так и не научился справляться.

Ложь всегда висела над ним душным ядовитым облаком – он вдохнул ее вместо воздуха, вместе с воздухом в самом первом младенческом вдохе и с тех пор жил, постоянно ощущая в легких ее зловонные пары. Поначалу, еще не зная слов, он ощущал ее всем своим маленьким тельцем, желудком, языком. Инстинкты обещали ему тепло и ласку материнских рук – обещали и солгали: руки оказались неприветливы и грубы. Лживым суррогатом из бутылочки обернулась и еда. Подделки ждали его повсюду – суррогат молока, суррогат родителей в виде постоянно менявшихся нянек и сиделок, суррогат дома в виде круглосуточных яслей, детских садов и интернатов, где он провел большую часть своего детства.

Едва научившись понимать речь, он пожалел о новообретенном умении: ложь, заключенная в словах, была куда вредней и изощренней, чем ложь суррогатов. Из слов строились целые миры – лживые от основания до свода, миры притворства и нарушенных обещаний, где подделкой оборачивалось всё, за исключением самой лжи, которая, надо отдать ей должное, ухитрялась оставаться ложью при всех обстоятельствах.

На выходные и праздники его забирали домой для неизбежной постыдной демонстрации гостям – демонстрации, которая обычно начиналась с чьего-либо невинного вопроса:

– Как поживает преемник?

– Кто, Ицхак? – столь же невинно осведомлялась Ариэла. – Растет. Сейчас позову. Ицха-а-ак! Иди сюда, мальчик!

Понурившись, Ицхак выходил в гостиную. По прошлому опыту он знал, что непослушание не избавляет от неприятной процедуры, но лишь удлиняет ее.

– Вот! – с преувеличенной гордостью говорила мать, приобняв сына за плечи. – Живое наследие Рабина. Прошу любить и жаловать.

Мать обнимала его только прилюдно, напоказ, а потому ее рука на ицхаковом плече тоже чувствовала себя лгуньей и даже слегка подрагивала, словно опасаясь разоблачения. Вокруг немедленно расцветали фальшивые улыбки. К четырем годам мальчик уже хорошо знал историю своего появления на свет. Его жизнь имела смысл лишь в соединении со смертью другого, незнакомого морщинистого дядьки, портрет которого висел тут же, в гостиной.

– Все такой же молчун? – участливо спрашивал какой-нибудь гость и продолжал под общий одобрительный смех: – Ну ничего, оригинал тоже не отличался болтливостью.

Оригинал! Послушать их, так получалось, что маленький Ицхак и сам был суррогатом – суррогатом мертвого старика на портрете. Ложь и притворство, фальшь и подделка – они не только окружали его, но и проникали внутрь, овладевали всем его существом… Чувствовать это было невыносимо – еще до того, как он научился облекать свои переживания в слова.

– Как дела, Ицхак?

– Я не Ицхак, я Цахи, – еле слышно отвечал мальчик, уставившись в раскрашенные под мрамор плитки пола.

– Иди к себе, Ицхак, – говорила Ариэла и отворачивалась, напоследок ущипнув его в шею.

В тринадцать Цахи перешел из интерната в школу северного Тель-Авива, на домашнее жительство… – если, конечно, это можно было назвать домом. Днем у Голанов вечно толклись странные истеричные тетки в бесформенных балахонах, патлатые и очкастые. Мать покровительствовала всевозможным общественным группам левого и феминистского толка, так что временами квартира превращалась в штаб протестного движения, антиправительственной демонстрации или анархистского хеппенинга. Звонили телефоны, клацали клавиатуры, рисовались плакаты.

Случалось, что в разгар сбора подписей под очередным пацифистским воззванием входил отец в форме бригадного генерала и, осторожно ступая меж расстеленных по полу плакатов «Позор армии оккупантов!», пробирался к холодильнику за бутылкой пива. Никто не обращал на него внимания – мужья большинства воинствующих пацифисток если не служили в высшем офицерстве, то чиновничали на немалых постах, что, впрочем, ничуть не снижало градуса революционного пыла Ариэлы Голан и ее патлатых подруг.

С наступлением темноты тетки уходили, унося транспаранты и списки; дневное крикливое коловращение сменялось тихим вечерним шушуканьем. Бригадный генерал усаживался перед телевизором и принимался вполголоса обсуждать с женой текущую ситуацию в генштабе – чьи-то интриги, тайные и явные планы, перспективы назначений и перестановок. Ариэла обладала немалыми связями и неограниченным доступом в медиа, так что продвижение мужа к вожделенным погонам зависело от нее едва ли не больше, чем от собственно воинских достоинств Голана.

Карьерная тема, таким образом, была столь же постоянной, сколь и политическая. Выбор той или другой зависел исключительно от времени суток: день посвящался борьбе за мир и социальную справедливость, вечер – борьбе за полное генеральство. Цахи равно ненавидел и то, и другое. Время от времени мать совершала вялые попытки пристроить его к своей дневной активности. Не в силах отговориться, он несколько раз участвовал в каких-то пикетах, пока однажды, демонстрируя у армейского блокпоста с плакатом «Долой оккупацию!», не услышал, как один солдат говорит другому:

– Смотри-ка, а мальчишка-то – голанов сынок.

– Чей-чей?

– Голана, командующего корпусом. Я их на чьей-то свадьбе видел, там и запомнил. Папаша нас тут ставит, а сын, вишь, протестует. Принц Гамлет, блин.

– Гамлет против дяди протестовал.

– Да какая, блин, разница? Играют в «как будто», мать их в…

Цахи покраснел – не столько от последовавшего замысловатого ругательства, сколько от жгучего стыда. Наблюдательный сержант попал в самую точку: жизнь Голанов представляла собой сплошное притворство, постоянную «игру в как будто», и он, Цахи, был всего лишь одним из мелких элементов этой игры – как будто Ицхак, как будто наследник, как будто преемник чего-то изначально чуждого, выбранного не им и, скорее всего, такого же ложного, как и все остальное… как и этот дерьмовый плакат, который ему неизвестно зачем сунули в руки.

Ложь торжествовала повсюду; ее уродливые гримасы виднелись в каждом окне, в каждой улыбке, в каждом приветствии. Непобедимая и вездесущая, она принимала любые мыслимые и немыслимые формы. Не размениваясь на детали, она без труда создавала огромные конструкции, крепости, империи фальши и с той же легкостью бросала их, берясь за новые. Сражение с нею походило на битву с миражами. Тринадцатилетний мальчишка с красными от позора щеками – мог ли он противостоять подобному противнику? Конечно, нет. Оставалось одно – бежать. Вот только куда?

Ответ нашелся сам собой. Как-то на выходе из школы Цахи столкнулся с бывшим интернатским одноклассником – парнем по имени Боаз. Отойдя в сторонку, уселись в тени под забором, закурили. Интернат размещался в одном из южных кибуцев, носил гордую вывеску «Школа демократии» и считался образцом социалистической интеграции детей из разных слоев общества. Собственно говоря, это и было одной из причин, по которой Голаны отослали туда своего младшего сына.

Предполагалось, что именно в «Школе демократии» мальчик лучше всего усвоит священные принципы равенства и братства. Сторонний наблюдатель непременно обратил бы внимание на то, что третья составляющая известной революционной формулы – свобода – выглядела при этом явно ущемленной ввиду строгого интернатского режима, разветвленной системы наказаний и забора из колючей проволоки. По опыту, свобода редко уживается с равенством-братством; скорее всего, ее и включили-то в знаменитую триаду исключительно в качестве приманки, заранее зная, что бедняжка погибнет первой как наименее приспособленная.

Впрочем, равенство тоже долго не протянуло.

Видимость его, тщательно поддерживаемая на уровне официального бытия, немедленно подвергалась решительному переделу, стоило лишь воспитателям отвернуться. Разве слабый может равняться с сильным? Дудки! Зато братство… – в джунглях интернатской спальни наиболее естественным способом выживания выглядело именно оно. Истинный закон братства звучал чрезвычайно просто: либо ты набьешься в братья к вожаку, либо братья вожака набьют морду тебе.

Усвоив это, Цахи недолго ходил в самых младших, хотя и восхождение его по ступенькам иерархии братства было изначально ограничено неблагополучным происхождением из благополучной семьи. Зато Боаз, гордое дитя иерухамских бандитских бараков, имел все шансы выбиться если не в вожаки, то как минимум – в очень старшие братья. Это можно было понять с первого взгляда, по одной только внешности. Так, Цахи Голан ужасно страдал из-за своего непозволительно интеллигентного, светлокожего, большеглазого лица; ах, если бы он мог хоть чуть-чуть уменьшить этот уродливо-высокий лоб, хоть немного увеличить этот нестерпимо-маленький нос… – не говоря уже о тонких, отвратительно красивых губах, которые, казалось, сами напрашивались на хороший удар кулаком.

То ли дело Боаз, сосед Голана по спальне. Этот мог смотреть на себя в зеркало с законной гордостью – подобная внешность высоко котировалась в интернатской компании. К примеру, лоб у Боаза отсутствовал вообще – его заменяли две великолепные надбровные дуги. Да и все остальное выглядело под стать: крошечные щелочки глаз, вечно полуоткрытый, обрамленный толстенными губищами рот, тяжелые челюсти и огромная, угреватая, вечно шмыгающая шнобелина… – о, там действительно было чему позавидовать! Но главное – Боаз пришел в интернат не с пустыми руками.

Его родной Иерухам находился не так далеко от интернатского забора – куда ближе, чем любые другие источники веселой травки, бодрящих порошков, дурных грибов, глючных колес и прочих подсобных инструментов, вырубающих голову посильнее трехкилограммового молотка. Поэтому полезные связи Боаза ценились не меньше, чем его располагающая к полному доверию внешность. У Цахи же изначально не было ни того, ни другого. Но если внешность исправить невозможно, то связи – дело наживное. Именно эту мысль внушил уже почти отчаявшемуся Голану все тот же Боаз. Богатые тель-авивские родители могли обеспечить доступ к тому, что считалось желанным дефицитом даже в иерухамских бараках.

Кратчайший путь к особо ценным таблеткам лежал через рецепты, выписанные дорогими частными психиатрами. Чего-чего, а уж этого добра Цахи мог получить сколько душе угодно. Нельзя сказать, что Ариэла вовсе не корила себя за недостаток внимания, уделяемого младшему сыну, – возможно, поэтому она с такой готовностью откупалась деньгами. Цахи оставалось лишь взять у Боаза список лекарств, слегка покопаться в интернете в поисках нужного синдрома – и система заработала с завидной бесперебойностью, к вящему удовлетворению всех участвующих сторон.

Ариэла платила, доктора писали рецепты, вожделенные колеса вприпрыжку катились прямиком в цахины руки – как из местных, так и из зарубежных аптек. Поначалу он еще заботился о том, чтобы придумывать объяснения невообразимому количеству потребляемых таблеток: потерял, забыл, выронил в унитаз… – но потом перестал за ненадобностью. Матери было решительно наплевать на детали. Открывался кошелек, поднималась телефонная трубка, доктора, пожимая плечами, ставили подпись, аптекарь доставал сверток из шкафа, Боаз восхищенно присвистывал, разглядывая добычу.

На заработанном таким образом авторитете Цахи безбедно просуществовал целых три года, поэтому встреча с партнером по прошлому интернатскому братству была и неожиданной, и приятной.

– Не знал, что ты тут, – сказал Боаз, знакомо шмыгая носом. – А вообще-то где тебе и быть. Яблочко от яблоньки…

Цахи улыбнулся. Еще год назад в «Школе демократии» он чувствовал себя белой вороной; теперь ситуация перевернулась. В этом привилегированном районе северного Тель-Авива людей с внешностью Боаза можно было повстречать разве что рано утром, на подножке мусоровоза. Да и представления о красоте и уродстве выглядели здесь совершенно иначе.

– Ну да, – подтвердил он не без некоторого мстительного удовольствия, – живу я тут. А вот тебя каким ветром сюда занесло?

Боаз важно подвигал туда-сюда тяжелыми челюстями.

– Дела, братан. Я теперь на больших людей работаю. Тебе травка нужна? Или колеса? Есть всякое, могу показать…

Он похлопал себя по карману.

– Понятно… – протянул Цахи и скептически покачал головой. – Не обижайся, братан, но тут тебе не светит.

– Почему это? Что, у вас – марсиане живут? Не зашаривают?

Цахи снова улыбнулся. Когда-то Боаз учил его уму-разуму, теперь настало время вернуть должок. Здешний район жил по другим законам, отличным от иерухамского бандитского беспредела.

– Зашаривают, отчего же. Только с таким, как ты, да еще и в таком видном месте никто заводиться не станет. Тут у своих покупают, тихо-мирно, без лишних глаз.

– А я, значит, рылом не вышел?

– Точно, не вышел, – рассмеялся Цахи. – Помнишь, как ты мне в интернате говорил: «Посмотри на себя в зеркало, урод»? Вот и я тебе сейчас то же самое скажу. Посмотри на себя, а потом на этих чистеньких-беленьких. Кто тут к тебе подойдет, братан? Разве что я, по старой дружбе…
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11