– Нам нужен ящик.
– Тьфу! – плюнул кэптэн Маэр. – Черт с тобой! Не обещаю, но попробую. Бай, гений ты мой сумасшедший!
Ввиду особой важности цели за операцией по захвату Имада и Адела Абдалла наблюдали генерал – командующий округом, директор Шерута и целая гроздь шишек поменьше. На внешнее оцепление выделили целый батальон. Позиции вокруг дома заняли снайперы и рота полицейского спецназа. Братьев разбудили в предутренние часы при помощи противотанковой ракеты, которая высадила входную дверь. В следующее мгновение по стенам и окнам ударили пулеметы – дабы сразу продемонстрировать находящимся внутри, что с ними не намерены шутить и лучше сдаться без боя. Минуту-другую спустя в тишине, казавшейся оглушительной после отзвучавшего грохота, послышался голос громкоговорителя – мягкий, умиротворенный, почти отеческий. Братьям предлагалось выйти во двор с поднятыми руками, поскольку сопротивление бесполезно.
Эта увертюра представляла собой неотъемлемую часть оперы, хорошо отрепетированной и неоднократно спетой. Дальше события обычно развивались по двум сценариям. Первый, самый популярный и самый короткий, предполагал благоразумное поведение осажденных. Немного покочевряжившись и дав для фасона несколько ответных очередей в воздух, они принимали совет громкоговорителя.
В другом варианте воины джихада решали погибнуть в бою. Чаще всего это случалось, когда события разворачивались на глазах у арабской толпы, которая сочувственно наблюдала за происходящим с крыш окрестных домов. Важной частью риторики вождей террора было демонстративное презрение к смерти, постоянная готовность умереть во славу Аллаха. Именно этим презрением они привлекали молодых дурачков в ряды самоубийц. Именно этой ненавистью они заряжали свои человекобомбы, которые взрывались тогда в иерусалимских кафе и в тель-авивских автобусах. Поэтому соплеменникам казалось абсолютно неприемлемым, когда их овеянный боевой славой командир сдается врагу по своей воле, выходит с поднятыми руками, а затем еще и выполняет приказ раздеться до трусов, чтобы продемонстрировать отсутствие пояса смертника. Герою-шахиду не к лицу стоять перед всем миром голышом, подрагивая подгибающимися коленками.
Завязывалась перестрелка, потом спецназ пускал в ход ракеты, после чего ответные выстрелы, как правило, смолкали. Но укусить может даже смертельно раненный зверь, поэтому командиры спецназа не торопились посылать бойцов внутрь, за изрытые пулями стены. Финальную партию оперы исполнял мощный армейский бульдозер D-9. Это бронированное чудище не боялось ни пуль, ни гранат; когда оно с надсадным ревом надвигалось на обреченный дом, становилось ясно, что теперь там не уцелеют даже тараканы. Завершив работу, D-9 уползал восвояси. Представление заканчивалось, публика расходилась и наступала очередь рабочих сцены – легкого колесного трактора и саперов, которые разгребали развалины, чтобы извлечь из-под них раздавленных мертвецов.
В общем, обычно так оно и бывало: либо немедленная капитуляция и арест, либо длительная осада, бульдозер и морг. Но в случае с братьями Абдалла – а в доме находились только они – события развивались по-иному, совершенно непредсказуемому сценарию. Как рассказал мне потом кэптэн Маэр, террористы ночевали в угловой комнате второго этажа. Проснувшись от грохота канонады, они не стали отстреливаться, но и не сдались, а принялись зачем-то бросать гранаты вниз – в пустую гостиную и кухню. Затем один из них попытался спуститься туда, держа в руке бутылку с зажигательной смесью. Несмотря на клубящееся внутри облако дыма и пыли, внутренняя лестница хорошо просматривалась сквозь проем выбитой входной двери, так что снайпер успел опознать цель, доложить командиру, получить разрешение на выстрел и завершить земной путь Адела на уровне предпоследней ступеньки.
К изумлению командира спецназа, вслед за младшим братом тот же самоубийственный трюк проделал и старший – с тем же успехом и тем же результатом. Теперь по сценарию полагалось задействовать D-9, чтобы вовсе исключить риск. Тут-то и вмешался кэптэн Маэр, вовремя вспомнивший о моей просьбе. В немалой степени ему помог тот факт, что бульдозер еще не прибыл на место из-за непривычно быстрого окончания осады. К тому же странное поведение братьев можно было объяснить лишь отчаянным стремлением уничтожить что-то, находящееся внизу – по всей видимости, чрезвычайно ценное. Военные возражали, но директор Шерута принял сторону подчиненного. В тот день D-9 так и не появился на сцене.
Как выяснилось при последующем осмотре дома, братья Абдалла таскали с собой целый архив: образцы листовок, воззваний, резолюций, а главное – несколько сотен так называемых эшгаров – свернутых в трубочку записок размером с половину сигареты. Это сокровище размещалось в небольшом жестяном ящике. Накануне своего последнего дня братья оставили ящик внизу, рядом с чугунной печкой: то ли поленились поднимать его в спальню, то ли просто по легкомыслию. Это и решило судьбу архива: его жестяное вместилище, с трех сторон прикрытое стенами и чугуном, почти не пострадало ни от обстрела, ни от гранат.
Кэптэн Маэр приказал доставить ящик в мой крохотный кабинет.
– Теперь твоя очередь, парень, – сказал он. – Посмотри, авось выудишь из этих клочков что-нибудь ценное. Прямо завтра и начинай. А сегодня у нас праздник: как-никак, отрубили голову ядовитой гадюке. Братья Абдалла не какие-нибудь мелкие змееныши – это змеюка-мама. От такого удара ХАМАС еще не скоро оправится.
В коридорах Шерута поздравляли друг друга с победой. Из канцелярии премьер-министра прислали ящик шампанского. В течение нескольких дней ликвидация братьев оставалась главной темой газет и телевизионных новостей. И все до одного – в кабинетах, в студиях, в редакциях и на улице, – будто сговорившись, повторяли слова кэптэна Маэра: «Змее отрубили голову!» Некоторые, правда, пользовались глаголом «размозжили», но голову упоминали непременно. Еще немного, и с террором будет покончено! Уж теперь-то хамасники присмиреют – попробуй-ка жалить без головы!
Я тоже пил шампанское – довольно, кстати, паршивое, как и все купленное на бюджетные деньги, но не разделял общей радости. Сослуживцы дружно отнесли мою сдержанность на счет обиды, решив, что я ожидал заслуженного повышения и наград, в то время как лавры достались директору Шерута и кэптэну Маэру. Но правда заключалась в другом: у меня из головы не шли найденные эшгары. Вопреки рекомендации начальника отложить знакомство с ними на завтра, я начал просматривать эти записочки, как только он вышел за дверь.
Конечно, с точки зрения непосвященного, там содержалась совершеннейшая абракадабра – ни слова в простоте, сплошные коды и условные знаки. До сих пор нам крайне редко удавалось проникнуть в смысл эшгаров – в тех немногих случаях, когда они попадали в наши руки, а не в пищевод курьера: ведь нет ничего легче, чем проглотить такую маленькую трубочку. Но теперь, в отличие от прошлого, мы имели дело не с одиночной запиской, а с огромным их количеством, что, безусловно, резко повышало шансы на расшифровку.
Начальство выделило в мое распоряжение группу в пять компьютерных аналитиков. Мы вбили содержимое эшгаров в базу данных, составили эвристический алгоритм поиска закономерностей и к концу второй недели более-менее разобрались в тарабарском жаргоне террористов. Улов оказался неплохим. Кое-что сразу поступило в оперативный отдел и привело к аресту нескольких готовых к взрыву человекобомб; другие сведения нуждались в более тщательной проработке. Но главным, что привлекло мое внимание, было новое, прежде незнакомое нам имя. Вернее, не имя (настоящие имена в эшгарах не встречались вовсе), а прозвище – Шейх.
Судя по контексту и по уважению, с которым упоминался Шейх, речь шла о фигуре очень большого масштаба. Этот человек отдавал приказы не только активистам среднего звена в иерархии ХАМАС, но и самим ныне покойным братьям Абдалла, то есть тем, кого мы ошибочно считали верховными командирами террористов в Иудее и Самарии. Из содержания некоторых эшгаров прямо следовало, что Имад и Адел беспрекословно выполняли указания этого абсолютно неизвестного лидера! Откуда взялся Шейх и каким образом он так долго умудрялся оставаться вне поля зрения наших радаров – наших систем наблюдения, нашей чуткой прослушки, нашей разветвленной сети информаторов? Почему это имя ни разу не прозвучало на допросах арестованных, даже тех, которые торопились выложить всю подноготную? Уж не вымышленный ли это персонаж, изобретенный специально, чтобы сбить нас с толку?
Судя по эшгарам, Шейх был не только военным командиром, но и ведущим идеологом, автором программных статей, воззваний и листовок. Некоторые из них упоминались и даже цитировались: «Как пишет Шейх…», «Как сказано в воззвании Шейха…» – и так далее. Покопавшись в базе, я нашел первоисточники этих цитат. Конечно, под статьями и листовками Шейха не стояло никакой подписи, но, по крайней мере, они служили хоть каким-то материальным подтверждением существования этого призрака. Начав читать их, я почти сразу – то ли на третьем, то ли на четвертом абзаце – ощутил смутную вспышку узнавания. Так бывает, когда смотришь в спину идущего по улице человека и вдруг осознаешь, что где-то уже видел эту походку, манеру сутулиться и подергивать правым плечом.
Язык всегда был моим коньком. Любой язык – от литературного до компьютерного. Ассемблер, JAVA и си-плюс-плюс прилеплялись к моему сознанию с такой же легкостью, как фарси, немецкий, урду и диалекты арабского. Ошибки в программном синтаксисе и построении циклов отзывались во мне таким же болезненным диссонансом, как исковерканные падежи или неуместная форма глагола. Отсюда и моя повышенная чуткость к индивидуальности стиля и лексики. Само собой, я вряд ли отличу один безграмотный текст от другого, столь же безграмотного: невежды всегда утомительно банальны и идентичны, как однояйцевые безголовые близнецы. Но абзац, написанный талантливым автором, обязательно несет неповторимый оттиск конкретной личности. Лексика, порядок слов, образный строй – это намного индивидуальней, чем печать с подписью.
И хотя статьи Шейха не были подписаны, мой глаз без труда разглядел там явственную подпись и печать знакомого автора по имени Джамиль Шхаде. Два года назад, зеленым новичком готовясь к встрече с Джамилем, я прочитал с дюжину его газетных статей, хорошо их запомнил и теперь мог с полной уверенностью утверждать, что знаю имя загадочного Шейха. Ликвидировав братьев Абдалла, мы отрубили змее не голову, а разве что кончик хвоста. Голова же тем временем жила, здравствовала и накапливала яд.
5
Я сижу в тени своей лавки. Над городом – ослепительное голубое сияние; чтобы почувствовать его, нет необходимости устремлять взгляд в небо. Вечером – канун первого дня месяца Ава, самого жаркого и самого печального в году. Вот уже вторую неделю я поджидаю торговца из Иерусалима – он приезжает сюда раз в год за шерстяными тканями, которыми славится Цфат. Этот умный коммерсант по имени Шломо Толедано покупает у меня теплую ткань в жаркое время года, да еще и в период скорбных недель, когда ни у кого нет настроения торговаться из-за цены. Потом он дождется зимних холодов и с большой выгодой продаст товар в Святом городе, где известный на всю страну портной Яаков Сарагусти сошьет теплый камзол, платье или накидку на чьи-то зябнущие плечи.
Лучшая ткацкая мастерская в Цфате принадлежит семейству Альхаризи, а шерсть для тканей присылают им родственники покойного рава Моше Кордоверо, покупая ее в турецком Измире у анатолийских пастухов. Меня зовут Ицхак Ашкенази – это прозвище я унаследовал от отца. «Ашкенази» означает «выходец из Европы», а в нашем случае – из Испании; кастильским наречием мой папа владел много лучше, чем другими языками. Ашкенази, Альхаризи, Кордоверо, Сарагусти, Толедано… Не по своей воле наши деды и прадеды оказались в Иерусалиме, Измире, Цфате, Салониках, Каире и других городах исламского Средиземноморья. Когда-то они молились в одной синагоге Кордовы или Сарагосы, перед тем как очередное изгнание разбросало их по всему свету.
Вроде и жарко, но меня знобит, и я сейчас не отказался бы от шерстяной накидки. Иерусалимский Толедано все не едет и не едет; если сделка сорвется, мне будет трудновато расплатиться с цфатскими Альхаризи, а тем с измирскими Кордоверо. Торговля – хорошая модель мира, где все сущности взаимосвязаны и зависят одна от другой. Не исключено, что иерусалимец Шломо опасается эпидемии, которая, по слухам, охватила почти всю Галилею. Вот и у меня жар – уж не заболел ли? Было бы обидно умереть именно сейчас, как раз перед Концом времен.
С моего места можно различить вдали лесистые отроги горы Мерон. Отсюда не видно могилы великого Рашби, но я закрываю глаза, и она предстает передо мной столь же ясно, как крыши окрестных домов. Говорят, рабби Шимон умер от легочной чумы в возрасте тридцати восьми лет. Я часто представляю себя им, сидящим на уроке у рабби Акивы или распекающим собственных учеников. Не так уж трудно преобразиться в кого-то, с кем у тебя общая душа. Но разве общая душа непременно означает общую судьбу? Было бы обидно… Так или иначе, мне сейчас тоже тридцать восемь, а в Галилее вновь легочная чума.
Ашкенази… Выходец из Европы… Как часто эти наследственные прозвища противоречат истинному положению дел! Я родился в Иерусалиме, жил на берегах Нила и, вполне возможно, умру в Цфате – далеко-далеко от Европы, которую в глаза не видывал. Мои родители прибыли в Святую землю из Прованса, проездом через Геную и Салоники. Впрочем, Прованс тоже трудно назвать начальным пунктом этого маршрута. Обе семьи – и матери, и отца – были изгнаны из Кастилии и Арагона указом католических королей, да сотрутся имена гонителей и палачей моего народа. Предками отца были раввины небольшой общины города Сеговии, мать же происходила из купеческого рода, который веками, начиная с римских времен, гнездился в Барселоне.
Под стенами королевского замка Сеговии евреям жилось сравнительно неплохо, то есть добрые христиане громили и убивали их не так часто и жестоко, как в других местах. К примеру, в сравнении с Барселоной Сеговия и вовсе считалась чуть ли не раем. Парадоксальным образом это сослужило отцовской семье недобрую службу, а материнской, напротив, помогло.
Барселонский прадед моей мамы, подгоняемый постоянными нападками и преследованиями, стал готовиться к бегству из Пиренеев задолго до Указа об изгнании и в итоге умудрился вывезти из королевства большую часть своего немалого богатства. А вот прадед отца бежал из Сеговии в соседнюю Португалию чуть ли не пешком, унося на руках единственное имущество – детей. Впрочем, довольно быстро выяснилось, что в Португалии их тоже не ждали, и беженцам пришлось искать новое пристанище. Так обе ветви моей семьи сплелись в Провансе, в Авиньоне, что тоже оказалось не слишком дальновидным, поскольку французские католики мало чем отличались от испанских по части ненависти к народу Израиля.
– Людям всегда кажется, что им чего-то не хватает, – говорил мне отец.
Он называл меня уменьшительным именем Цахи-сынок, в отличие от мамы, которая предпочитала солидное Ицхак даже тогда, когда приходилось менять мои загаженные пеленки.
– Да-да, Цахи-сынок, им вечно не хватает чего-то, а чего, они и сами не знают. Бедным кажется, что не хватает денег; богатым кажется, что не хватает благородства; благородным не хватает власти, властителям не хватает подданных, и нет этому конца. Поэтому богатые христиане так любят выдавать дочерей за аристократов. Но что прикажешь делать нашим богачам, ведь у евреев нет аристократии? То же самое, Цахи-сынок, то же самое. Только у нас титулы заменяются ученостью. Вместо герцога рав, вместо князя законоучитель. Так мы с твоей мамой и поженились: богатая невеста с огромным приданым и нищий жених с родословной ученых раввинов…
Тут отец обычно вздыхал и уплывал мыслями в далекое авиньонское гетто. Но меня, шестилетнего, уже тогда интересовали не матримониальные частности, а общие правила.
– Значит, и мне всегда будет чего-то не хватать?
– Что? – переспрашивал мой бедный родитель, словно выныривая из омута невеселых воспоминаний. – Тебе, Цахи-сынок? Нет-нет, ты совсем другой случай. Вот тебе поучительная история на сон грядущий. Однажды четверо достойных людей пришли к Святому, да будет благословен, просить исполнения желаний. Первый попросил денег, получил их, но вскоре обнаружил, что богатство не принесло радости, а лишь добавило забот. Второй попросил дать ему девушку-красавицу, и по возвращении домой его ждала там прекрасная любящая жена. Увы, со временем чувства охладели, любовь уступила место привычке, а счастье сменилось такими ссорами и такой взаимной злобой, что хоть из дома беги. Третий попросил царскую власть; не успел он шага шагнуть, как его подхватила на руки ликующая толпа и внесла во дворец, прямиком на трон. Однако затем выяснилось, что нет ничего труднее и мучительнее, чем охранять свое царское звание, когда на него посягают не только враги, но и те, кто кажутся поначалу друзьями. Да, собственно, и друзей-то…
– А четвертый? – нетерпеливо перебивал я, уже зная по опыту, что самое интересное обычно приберегается под конец. – Что попросил четвертый?
Отец напускал на себя таинственный вид, наклонялся пониже и сообщал едва слышным шепотом:
– Четвертый попросил знания.
– Знания? О чем?
– Просто знания. Четвертый попросил просто знания и тут же узнал, что ему не требуется ничего. Ничего. Узнал, что у него уже есть все необходимое для счастья. Вот и ты, Цахи-сыночек, в таком же положении. Ведь ты учишься с двух лет и, надеюсь, продолжишь учиться всю свою жизнь. Всегда проси у Создателя только знания и не разменивайся на незначительные мелочи, такие как власть, богатство и страсти.
Судя по горечи в голосе рассказчика, он усвоил эту мудрость слишком поздно, поскольку сам не выглядел счастливым. Не знаю, на что рассчитывала семья моей матери, выдавая ее замуж за молодого рава Шломо Лурия – в ту пору еще не Ашкенази, – но ожидания явно не оправдались. Отец не стал знаменитым законоучителем, да, собственно, не очень-то и стремился к подобной славе. Это выводило маму из себя. Она согласилась бы терпеть что-либо одно: или бедность в качестве супруги великого рава, или скучную обыденность в семье богатого торговца, но только не то и другое вместе. Безвестность и нищета в одном стакане – это уже чересчур! Поэтому мама постоянно обвиняла мужа в никчемности. Где это видано? Человек не способен ни на духовную, ни на коммерческую карьеру!
– И зачем только я вышла замуж за такого недотепу?! – гневно вопрошала она, заламывая руки. – Ни рыба ни птица! Ни мясо ни молоко! Ох неспроста предупреждал меня старший брат, ох неспроста! И что теперь? Что теперь, я тебя спрашиваю? Зачем ты притащил меня в эту грязную дыру?
Грязной дырой мама называла Иерусалим и Эрец-Исраэль в целом. Наверно, они сильно проигрывали в сравнении с цветущим Провансом и Авиньоном – столицей папы римского, – потому что отец даже не пробовал спорить по этому поводу.
– Ты же знаешь, – тихо, но непреклонно отвечал он, – я не хотел, чтобы наш сын родился в гетто. Я не хотел называться евреем папы, как люди авиньонской общины. Мы принадлежим не папе, а…
– Плевать! – перебивала его мама. – Мне плевать, чего ты там хотел или не хотел! Я!.. Я!.. Я хотела нормальной жизни! Но разве тут возможна нормальная жизнь? Почему ты не хочешь переехать к моему брату в Каир?
Этот вопрос отец и вовсе не удостаивал ответом – только еще ниже склонялся над старым фолиантом Талмуда. Глядя назад, я понимаю, что в материнском возмущении содержалась некоторая доля правоты. Жизнь за стенами Святого города нельзя было назвать легкой. К ужасающей тесноте и грязи здесь добавлялись двойные, а то и тройные расходы на жилье и еду. Помимо турецких властей свой особый налог взимала местная еврейская община; платить подати и поборы приходилось буквально на каждом шагу – у ворот, на улице, в синагоге… Поневоле придешь в ярость, если не в отчаяние.
Так получилось, что надежды моих родителей на какой-либо просвет в затянутом облаками небосклоне судьбы были связаны со мной – их единственным и поздним ребенком. Отец видел во мне достойного преемника, чьи знания могут превзойти его собственные, а мать лелеяла прежние честолюбивые мечты все-таки заполучить под свое крыло великого законоучителя – если не мужа, то хотя бы сына. Поэтому меня начали учить очень рано; буквы и книги заменяли мне обычные детские игрушки. В таком возрасте воспринимаешь как должное все, что тебе подсовывают взрослые, так что мне и в голову не приходило протестовать или выражать неудовольствие. В шесть лет я свободно болтал на пяти языках, знал наизусть Тору, читал Талмуд и даже мог разобрать довольно сложные арамейские тексты.
Еще через два года отец сказал, что больше не может научить меня ничему новому и нужен наставник из тех, кого называют гигантами поколения. Услышав это, я решил, что он шутит, чтобы сделать мне приятное. К тому времени я уже мог оценить огромный масштаб его знаний. Что бы там ни говорила несведущая в этих вопросах мать, на самом деле мой папа был великим знатоком Учения. Известно, что ученые и праведники бывают двух видов: скрытые и явные – он относился к первым. Скорее всего, ему просто надоело жить: жена к тому времени перепилила его надвое.
Он, конечно, умер не от болезни: еще накануне вечером мы вместе читали и обсуждали трактат «Поучения отцов». Потом он вдруг сказал: «Пора», отправил меня спать и лег сам, а утром не проснулся. Только тогда я обратил внимание, что, захлопнув книгу, отец против обыкновения не отметил страницу закладкой. Как видно, его скрытые умения включали еще и это: сказать «пора» и спокойно, без надрыва, упреков и прощаний попросить Создателя об остановке безмерно уставшего сердца. Возможно, предвидя дальнейшее развитие событий, он счел, что так будет лучше для меня, для моей учебы, для тайн Учения, в ту пору еще неведомого мне.
Мать восприняла свое внезапное вдовство как избавление и особо этого не скрывала. Едва отсидев шиву, мы стали готовиться к отъезду в Каир к старшему брату матери – тому самому, который «неспроста» предостерегал ее от неравного брака с моим недотепой-отцом. Удачливый коммерсант, он сумел правильно выбрать время и место, перебравшись в Египет вскоре после захвата его османами. Смене власти всегда сопутствует бурление вод, и самые предприимчивые рыбаки получают возможность выловить особо жирную рыбину в поднявшейся со дна мути. Мой дядя Мордехай, приехавший из Франции и оттого сразу получивший прозвище Франсис, не просил у сиятельного паши ни денег, ни должностей, а, напротив, обещал наполнить казну, взяв на откуп сбор государственных налогов. Обещание он исполнил, но и себя при этом не забыл. К моменту нашего переезда реб Мордехай Франсис был, вероятно, самым богатым и наверняка самым ненавидимым человеком в Египте.
Дядя принял нас с распростертыми объятиями, особенно меня. Дело в том, что он мечтал о сыне, а жена, как назло, рожала только девочек. То ли кто-то проклял неумолимого откупщика, то ли судьба, взявшая на откуп вопрос деторождения в семье Франсиса, забирала всех мальчиков себе, оставляя казне исключительно младенцев женского пола, но факт оставался фактом: восемь наследниц и ни одного наследника. Мог ли реб Мордехай не радоваться моему появлению в доме, полностью оккупированном юбками и платьями? Пусть не сын, пусть всего лишь племянник, но по крайней мере хоть кто-то родной по крови, надевающий поутру мужскую одежду…
Кроме того, дядя был из тех богачей, которые непременно хотят дополнить свой материальный успех каким-нибудь духовным авторитетом – тем более значимым, чем больше слышится упреков в их собственной греховной бездуховности. В этом отношении реб Мордехай выглядел особенно уязвимым, что, в общем, естественно: редко кто не обвинит сборщика налогов в преступном отсутствии милосердия. Само собой, он пытался отмолить свои действительные и надуманные грехи посредством щедрых пожертвований синагогам и помощи неимущим, но раздача денег сама по себе никогда не прибавляет богачу авторитета в глазах обиженных и несчастных. Так уж повелось: они, кланяясь, берут подачку, благодарят и возносят хвалу, но только в глаза, а за глаза, отойдя на несколько шагов, проклинают дающего еще пуще прежнего.