Чистое детство, чистое слово, чистые сны – это не вымысел. Это то, чем дорожили люди умные. Это те сокровища, бережностью к которым проверялась не только народность человека, но и его интернационализм. Тютчев ведь по заслугам воздал хвалу Гильфердингу, «хоть родом он был не славянин». Скольким мы обязаны этому собирателю народных сокровищ! Пожалуй, не меньше, чем сладкопевцу Фету; хотя их разница по «происхождению», казалось бы, невелика, дело ведь не в нём. А Даль? А фольклорист-патриот Орест Миллер? А неприязнь либералов к Степану Шевыреву – первому, кто посягнул поставить русского богатыря не ниже «Цида» (Сида), да еще сравнить двух великих героев по нравственной красоте, по чувству долга, по их совсем несхожему отношению к родному отцу?[1 - В. Калугин. Герои русского эпоса. М., Современник, 1983, с. 130132. Автор сообщает о битвах вокруг нашего неписьменного наследия интереснейшие вещи.]
Чистые сказки-сны. Там Василиса Прекрасная и Премудрая, там ленивец Емеля, без советов деловито-сухого прагматика Штольца сотворивший, когда приспело, немало лихих дел – и лихих, и удачливых. Там Илья Ильич Муромец, способный не хуже любого иного оспорить Илью Ильича Обломова. Да, и это вроде спор; но спор этот, так сказать, не со стороны. А если сказать словами Пушкина, то давнишний, добрый спор славян между собою («Клеветникам России») – то есть спор без злорадства над «нелепым» и «невежественным». Там же калики перехожие, Сивка-бурка. Там и другие товарищи казака вместе с ним в дозоре на дальнем пограничье. Там бывалый солдат, Смерть его не берет, суп он варит из топора и черт ему не брат; там ушлый Жихарка бросает Бабу-Ягу в печь. Издалека наезжает порой и нечисть; откуда-то возникают и тать, и вор, и семиглавый Змей-Горыныч, и наглый Сокольник – он Илье Муромцу хоть оказывается и сын, но тоже заслуживает суровой расправы, которую позже творил над отступником и старый Тарас Бульба. Залетает и разбойничающий Соловей; он еще не пишет стихов помодернее, но проучивают его все равно за дело – и снова лихо, с улыбкой. Настигнутый Кащей дрожащими руками протягивает Иванушке чуть ли не паспорт: не тронь меня, я Бессмертный… Что ж, это надо еще проверить; и наглую, трусливую ложь иного, чужого слова тут же проверяют непосильным злодею делом. Все здесь как в древней, но умной басне: здесь Родос! здесь прыгай! – и разоблачение лжеца у нас не менее уверенно, чем в старой младенческой, нормальной Греции; в случае Кащея – на суше, на море и в воздухе: точно так же, как об этом позже сообщали нам голосом Левитана с разных родных лукоморий фронтовые сводки Совинформбюро.
Вот почему Суворов любил народную песню и прибаутку, народную музыку. Поэтому, а не потому, что для иных духовой оркестр, например, «просто приятен». Оркестр этот, тоже в чем-то родственный и прибаутке, и песне, и легенде, дорог и ценен на самом деле вовсе не просто «звуками нашей молодости», каковы бы они ни были, а правдой той молодости, подлинным духом ее, если подлинным этот дух и верно был. Есть чему поучиться у сказочного, песенного, суворовского, пушкинского слова и дела. С высоким и с народным словом одновременно шел в стан русских воинов и Жуковский. Он не понес им в 1812 году свою книжечку томных стихов «Для немногих», но и не занизил задачи. Он хорошо знал, что настоящему воинству не надо сервиса бойких шлягеров и эстрадных кокоток-звезд.
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет,
И первых лет уроки.
За них, за них всю нашу кровь!
На вражьи грянем силы.
Да в чадах к родине любовь
Зажгут отцов могилы.
Соответственны были и результаты. Разве сорок первый – сорок пятый годы подтвердили не это же самое в условиях новой эпохи?
* * *
Не всякое лыко в строку, не всякая сказка лучший урок, не всякая наука подлинна.
Всё ходит, ходит кот учёный
А Васька слушает, да ест…
Тому же самому Петруше Гриневу, мы же помним, рассказывают сказку про орла и ворона. Вывод вроде безупречный: лучше питаться живым мясом и живой кровью, чем падалью. Но Петруша, видать, тоже не промах, и он дает понять разбойнику, что разница невелика.
Наша сказка знала живую и мертвую воду, знала людей, рвущих из себя мясо, чтобы накормить верного товарища – серого волка, но вот самому питаться волчатиной не предлагала, считая несущественным, какова именно «сортность» – залежалость или свежесть – того, что съедобно или еще как-то пригодно лишь для извергов.
Эту сказку счастливую слышал
Я уже на теперешний лад,
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы,
Угодил он к лягушке в болото
За три моря от отчей избы.
Мы говорили о невсегдашней правоте науки. Юрий Кузнецов так и продолжает:
Пригодится на правое дело!
Положил он лягушку в платок,
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
Финал: «В долгих муках она умирала, в каждой жилке стучали века. И улыбка познанья играла на счастливом лице дурака…» Сказка, бывает, поет и дурачка, хотя бы, увы, и Иванушку. Но становиться дурачком нарочно, чтобы Бабе Яге или иному заморскому чуду-юду было поспособней, – не по нашей сказке. Что до Бабы Яги, то у нее есть своя, что называется, «легенда», подобно её собрату Кащею. Но фальшивая легенда эта не более народна, чем иной современный роман, то и дело твердящий: я не роман Льва Толстого, я современнейший и одновременно древнейший по истокам «роман-миф».
* * *
Сказки приходили к нам от бабушки и матери; сказки сказывали друг другу взрослые люди в солдатской казарме; захожалый странник, были времена, мог рассчитывать на приют и хлебсоль столько вечеров, на сколько у него хватало сказок, такого и нищего считали гостем богатейшим; сказки и песни приходили к нам из разных мест и от разных народов. Роднились, с веками, сказки русские и калмыцкие, русские и татарские, русские и бурятские. Если вы ели в детстве овсяный кисель, то кто бы из вас тогда поверил, что известные стихи про него – нерусские:
Детки, овсяный кисель на столе; читайте молитву;
Смирно сидеть, рукавов не марать и к горшку не соваться…
Не все даже и позже узнавали из римлянина Плиния, что овсяный кисель – любимая пища древних германцев; что сами эти стихи Жуковского – по происхождению из Гебеля, алльмано-швейцарца. Но всем, кто их помнит с детства, в них что-то слышится родное; таков народный интернационализм; его драгоценность и его возраст огромны, его полезность для письменного слова очевидна. И не одна зарубежная умная сказка-притча приходилась вполне ко двору и у нас. Скажем, из британца Саути – о том, как наказан был жадный и злобный епископ Гаттон, что припрятал от сирых и голодных хлебные запасы в год недорода, а потом его самого сожрали, навалившись несметным войском, изголодавшиеся грызуны:
Мечется кошка, невесело ей:
Чует она приближенье мышей…
Этим предвосхищено многое, а именно – это лучше разъясняет важные для нас вещи, чем известный роман Достоевского с эпиграфом из Пушкина: «бесконечны, безобразны в мутной месяца игре» и т. п. Как Пушкин, так и Саути, так и Жуковский (он и здесь оказался переводчик) согласно и совместно приближают нас к истине наперед. «Бесконечны и безобразны», самозванцы никого не накормили, да накормить и не думали. Но пришли они поделом, а не просто «по ошибке» – ошибке совести, самомнения или ума. В некотором царстве, в некотором государстве.
* * *
Что-то слышится родное… Такова наша сказка, где человеку может быть родным и побратим-человек, и серый волк, и мышка-норушка, и ветер с месяцем или звёздами. «Так не бывает?» (Обычный в науке и в научном атеизме довод: например, «природа на самом деле не имеет разума и души»; или – «бога на самом деле нет».) И все подобное, таким образом – предрассудки? Что ж – а вдруг такое когда-то и вправду было; по Боратынскому (привожу по памяти) —
предрассудок, он обломок
древней правды: храм упал
и руин его потомок
языка не разгадал.
Значит, спешить с развенчиваниями не стоит. К такому мнению высокой и трезвой классики о народном, к радости Пушкина над вечными образцами неписьменного слова присоединился бы, впрочем, каждый: «там русский дух, там Русью пахнет». Разве что у Бабы Яги свое особое мнение. Это и определило дальнейшую судьбу наследия; даже ее отдельные изгибы, даже в её устроении известные надломы и перегибы (запрещала же ведь Надежда Константиновна удалого «Конька-Горбунка» за прославление, как объявлялось, глупости и невежества в лице героя сказки, опять же Ивана); а возможно, и гораздо худшее.
Разве не примечателен здесь вклад нашего радио и телевидения? Чем чаще слышишь или видишь там «что-то… родное», тем ясней выигрыш у «страусят» и «паучат», в новейшем сказочном жанре способных подменить журавушек и мышку-норушку, ягненочка и лошадку: разница огромна, последствия не поддаются калькуляции, но огромны. Это дорога правильная; живая вода должна течь вперед; изгибы есть, но ей не надо изламывать русло и загонять ее в пески. Дорога, все больше дающая простор народному искусству слова, народному фильму-сказке, народной музыке, – верная. Это уже явно не «массовые средства». (Если учесть, что такой оборот речи пришел из зарубежной философии культуры, из тамошней печати, то в нем самом оба слова совершенно точны: рыночный культ массы, рыночный же культ средства для затемнения целей.) Но как не вяжутся с этим речением народные идеалы, которыми так дорожат наша журналистика, радио, книжная печать! «Без друзей меня чуть-чуть, а с друзьями много» – это, конечно, говорок, любопытный для таки трезвого языковеда.
Но право же: «добрая подружка», «подруга дней моих суровых», с песней ли про девицу, с песней ли про синицу, с чистой ли русской речью и чистой совестью, – спутники понадежней. Разве зря Пушкин съездил в Михайловское после Кишинева и Одессы? Чем больше ребенок будет с детства слышать родное, тем меньше он восприимчив к «кривлялкам», тем меньше опасений, что он станет и останется навсегда «радиомалышом» или «труляленком». Нет, в зрелом возрасте он лишь в еще большем объеме примет под свою ответственность будто бы и бесписьменную, но грамотную и коренную народную память. А как же иначе взять под свою ответственность сказочную птицу-тройку, как иначе не допустить ужимания и усыхания, как это случилось с шагреневой кожей, родного нашему поэту лукоморья? Древние тридцать витязей прекрасных и их добрый дядька Черномор нас за такие просчёты не похвалили бы. И от того, что юный русский согласится с Достоевским относительно «Ах, вы, сени, мои сени» (тот заметил: «…поэт не ниже Пушкина»), не станет же для него Пушкин ниже, чем был. Станет ниже лишь то, что этого заслуживает.
Не так давно мы заслушали, по телевидению же, на интернациональном вечере поэзии, литературные мечтания Андрея Андреевича Вознесенского: хорошо, если б явился в нашу поэзию этакий сказочный соловей-разбойник и защелкал, засвистал на тысячу ладов.
Новатор-разбойник? Если по народному разумению, то судьба его предрешена. Если соловей повзрослеет – не годами, а совестью – и потому покается, – то опять ясно: его наверняка заклюют вновь явленные жестокие соловьята. Но все же странный, право, сам выбор образца-идеала. Так или иначе, а старинному дозору богатырей на рубеже правды и лжи расхолаживаться нет оснований.
* * *
Урок добру молодцу, красной девице: не пей, если заповедано, из козьего копытца (козленочком станешь), не заглядывай в преисподнюю, не бахвалься молодечеством, слушайся отца-матушку и голоса матери сырой земли; урок и особям и силам совсем иного рода – такова сказка. Со всяческими ворогами честному люду, с нечистью и нежитью, с кознодеями и извергами, с завистниками и супостатами она расправляется круто. Укорот она дает им лихой и безоговорочный, порою беспощадный, и так что иной раз этому даже подивишься. Кого обварит смолой, кому переломит руки-ноги и крылья-перья, кого пошлет-таки и в тартарары, заморозит ледяным дыханием или высечет… Сказка и за словом в карман не лезет, и в суде наперсникам разврата она скора и спора. Впрочем, а что тут, собственно, робеть и закрываться печаткою? Злодею и хищнику воздается поделом, воздается образцово:
Ты сер, а я, приятель, сед,
И волчью вашу я давно натуру знаю,
И потому обычай мой —
С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой —
не со сказочных ли скрижалей взял свое «кредо» крыловский басенный заступник народного дела, наш уже чисто и вполне исторический герой? И тут же выпустил на волка гончих стаю. Нет, педагогичная формула «добро побеждает зло», которая пытается ухватить зерно и сущность нашей сказки в их самом-самом общем и сжатом виде – она верна и удачна во всем, кроме разве что некоторой своей кисейной жеманности: своей салонности, мы бы сказали. Как тогда выразиться точнее и хлеще о народном, бойком духе самой сказки, – или как выразиться об этом прямо в духе той же сказки, которая не терпит идейно-нравственных редактур, хотя нравственностью и добром она же буквально дышит и пышет?
Добро и удача приходят к тому, кто боек и хваток, кто неутомим и сметлив, не чурается черного труда, открыт душой, предан в любви и братском чувстве и деятельно честен. Бог-то бог, да сам не будь плох; добро сказки – оно, как удачно кем-то обозначено, еще и оснащено добрыми крестьянскими кулаками; оно не чахлая белоручка-барышня; добрый молодец, подвижница Аленушка, крошечка-хаврошечка, мастерица-невеста или какой-нибудь незаможний младший сын, обделенный сперва судьбою Иван Меньшой – разумом большой, они не ждут у моря погоды. Хвать судьбу за гриву и не плошай! О, сказка умеет злодею и прощать – то есть судить вполне «по-християнски»; хотя родилась сказка еще когда-когда, в добиблейские времена, она врожденно знакома с сердечной и возвышенной благодатью, не преминет она и проявить щедрую милость к падшему. Однако и на расправу она, мы уже говорили, весьма крута. Иной раз оторопеешь. А добавьте сюда еще и не столь редкую в сказке и совершенно непрописную, неблагочинную скабрезность, которую несколько уклончиво называют «пикантной нескромностью». Что с этим делать, как быть?
Как оно есть у народа-сказителя, так оно и должно быть. Или вам известно что-нибудь более путное и дельное?
Впрочем, что там ссылаться на «мы уже говорили». Умные люди высказались об этом еще много раньше; и перечитать, проверить их честные размышления о нравственном мире нашей сказки сегодня совершенно нелишне.
* * *