Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Молодая гвардия

Год написания книги
1943
Теги
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 20 >>
На страницу:
12 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Скажите толком, что у вас приключилось такое? – Он тоже перешел на «вы».

– Да уж и вы извините, – сказала она все в той же резкой манере. Тень давнишнего доброго отношения снова появилась в лице ее. – Заходите… Только у нас такое идет! – Она махнула рукой, и на ее красных подпухших глазах снова выступили слезы.

Она отступила, приглашая его пройти. Он вслед за ней вошел в полутемную переднюю. И сразу в распахнутую дверь, в залитой солнцем комнате направо, увидел трех или четырех парубков и девушку, стоявших возле кровати, на которой полулежал на подушке, покрытый выше пояса простыней, подросток-юноша с когда-то сильно загорелым, а теперь побледневшим лицом, с темными глазами, в белой майке с отложным воротничком.

В одном из парубков, в кепке и с вещевым мешком за плечами, Шульга по одежде и каким-то запавшим в памяти движениям признал того самого парубка, что целовался с девушкой возле машины.

– Это к сыну прощаться пришли. Вы сюда пройдите. – Елизавета Алексеевна указала ему в комнату напротив.

Комната была с теневой стороны дома, в ней было темновато и прохладно.

– Так здравствуйте ж поперву, – сказал Матвей Костиевич, снимая кепку и обнажая крупную, стриженную под машинку, иссера-черную, с пробрызнувшей кое-где сединой голову, и протянул руку. – Не знаю, як уже вас и называть – Лиза, чи Лизавета Алексеевна?

– Зовите, как вам удобнее. За важностью не гонюсь и величанья не требую, а только какая уж я Лиза? Была Лиза, а теперь… – Она резко махнула рукой и замученно и виновато, и в то же время как-то очень женственно взглянула на Матвея Костиевича своими подпухшими светлыми глазами.

– Для меня ты всегда будешь Лиза, бо я уже сам старый, – улыбнулся Шульга, садясь на стул. Она села напротив него. – А коли я уже старый, извини, начну прямо с замечания тебе, – все с той же улыбкой, но очень серьезно продолжал Шульга. – На то, что я еду на восток и другие наши люди едут на восток, на то ты серчать не должна. Сроку нам немец проклятый не отпустил. Когда-то ты вроде была своя жинка, значит, могу тебе сказать, что он, тот немец проклятый, ударил с Миллерова на Морозовскую – значит, целит на Сталинград; значит, вышел нам в глубокий тыл…

– А нам с этого разве легче? – с тоской сказала она. – Вы ж едете, а мы остаемся…

– Кто же в том виноват? – сказал он, помрачнев. – Мы семьи, такие, как ваша, – сказал он, вспомнив свою семью, – с начала войны и досе вывозили на восток, и помощь давали, и транспорт. Мало сказать семьи – мы тысячи, десятки тысяч рабочих людей вывезли на Урал, в Сибирь. Чего ж вы в свое время не ехали? – спросил Матвей Костиевич со все более возникавшим в нем горьким чувством.

Она молчала, и в том, как она сидела, неподвижно, прямо, точно прислушиваясь к тому, что происходило в другой комнате, через переднюю, чувствовалось, что она плохо слушает его. И сам он невольно стал прислушиваться к тому, что происходит в той комнате.

Оттуда доносились только редкие тихие звуки голосов, и нельзя было понять, что там происходит.

Ваня Земнухов, при всей его настойчивости и хладнокровии, которые у товарищей его вошли даже в поговорку, так и не нашел подводы или места в машине для Володи Осьмухина и вернулся домой, где он застал истомившегося от ожидания Жору Арутюнянца. Отец тоже был уже дома, и по этому признаку Ваня понял, что Ковалевы уехали.

Жора Арутюнянц был сильно вытянувшийся в длину, но все же на полголовы ниже Земнухова, очень черный от природы да еще сильно загоревший семнадцатилетний юноша, с красивыми, в загнутых ресницах, армянскими черными глазами и полными губами. Он смахивал на негра. Несмотря на разницу в годах, они сдружились за эти несколько дней: оба они были страстные книгочеи. Ваню Земнухова даже называли в школе профессором. У него был только один парадный, серый в коричневую полоску, костюм, который он надевал в торжественных случаях жизни и который, как все, что носил Ваня, был ему уже коротковат. Но когда он поддевал под пиджак белую с отложным воротничком сорочку, повязывал коричневатый галстук, надевал свои в черной роговой оправе очки и появлялся в коридоре школы с карманами, полными газет, и с книгой, которую он нес в согнутой руке, рассеянно похлопывая себя ею по плечу, шел по коридору вразвалку, неизменно спокойный, молчаливый, с этим скрытым вдохновением, которое таким ровным и ясным светом горело в душе его, отбрасывая на бледное лицо его какой-то дальний отсвет, – все товарищи, а особенно ученики младших классов, его питомцы-пионеры, с невольным почтением уступали ему дорогу, как будто он и в самом деле был профессором.

А у Жоры Арутюнянца даже была заведена специальная разграфленная тетрадь, куда он заносил фамилию автора, название каждой прочитанной книги и краткую ее оценку. Например:

«Н. Островский. Как закалялась сталь. Вот здорово.

А. Блок. Стихи о прекрасной даме. Много туманных слов.

Л. Толстой. Хаджи-Мурат. Хорошо показана освободительная борьба горцев.

С. Голубов. Солдатская слава. Недостаточно показана освободительная борьба горцев.

Байрон. Чайльд-Гарольд. Непонятно, почему это произведение так волновало умы, если его так скучно читать.

В. Маяковский. Хорошо. (Нет никакой оценки.)

А. Толстой. Петр Первый. Здорово. Показано, что Петр был прогрессивный человек».

И многое другое можно было прочесть в этой его разграфленной тетрадке. Жора Арутюнянц вообще был очень аккуратен, чистоплотен, настойчив в своих убеждениях и во всем любил порядок и дисциплину.

Все эти дни и ночи, занимаясь эвакуацией школ, клубов, детских домов, они, ни на минуту не умолкая, с жаром говорили о втором фронте, о стихотворении «Жди меня», о Северном морском пути, о кинокартине «Большая жизнь», о работах академика Лысенко, о недостатках пионердвижения, о странном поведении правительства Сикорского в Лондоне, о поэте Щипачеве, радиодикторе Левитане, о Рузвельте и Черчилле и разошлись только в одном вопросе: Жора Арутюнянц считал, что гораздо полезнее читать газеты и книги, чем гонять по парку за девочками, а Ваня Земнухов сказал, что он лично все-таки гонял бы, если бы не был так близорук.

Пока Ваня прощался с плачущей матерью, старшей сестрой и сердито сопевшим, крякавшим и старавшимся не глядеть на сына отцом, который в последний момент, однако, перекрестил его и вдруг припал к его лбу сухими горячечными губами, – Жора убеждал Ваню, что если он не достал подводы, то нет уже и смысла заходить к Осьмухиным. Но Ваня сказал, что он дал слово Толе Орлову и надо зайти и объяснить все. Они вскинули за плечи вещевые мешки, Ваня взглянул в последний раз на свой любимый угол у изголовья кровати, где висел литографированный портрет Пушкина работы художника Карпова, изданный украинским видавництвом в Харькове, и стояла этажерка с книгами, среди которых главное место занимали собрание сочинений Пушкина и маленькие томики поэтов пушкинской поры, изданные «Советским писателем» в Ленинграде, – Ваня взглянул на все это, преувеличенно резким движением насунул на глаза кепку, и они пошли к Володе Осьмухину.

Володя, в белой майке, покрытый до пояса простынею, полулежал на постели. На кровати его лежала раскрытая книга, которую он, должно быть, еще сегодня утром читал, – «Релейная защита».

В углу у окна, за кроватью, кое-как свалены были, чтобы не мешали убирать комнату, всевозможные инструменты, мотки провода, самодельный киноаппарат, части радиоприемника, – Володя Осьмухин увлекался изобретательством и мечтал быть инженером-авиаконструктором.

Толя Орлов, по прозвищу «Гром гремит», лучший друг Володи и круглый сирота, сидел на табуретке возле кровати. «Гром гремит» его прозвали за то, что он вечно, и зимой и летом, был простужен и гулко кашлял, как в бочку. Он сидел, ссутулившись и широко расставив крупные колени. Все его суставы и сочленения в локтях, кистях, коленях, стопы и голени были неестественно развиты, мосласты. Густые серые вихры торчали во все стороны на крупной голове его. Выражение глаз у него было грустное.

– Ходить, значит, никак не можешь? – спрашивал Земнухов Володю.

– Куда ж ходить, доктор сказал – шов разойдется, кишки вывалятся! – мрачно сказал Володя.

Он был мрачен не только потому, что сам вынужден был остаться, а и потому, что из-за него оставались мать и сестра.

– А ну, покажи шов, – сказал распорядительный Жора Арутюнянц.

– Что вы, он же у него забинтован! – испугалась сестра Володи Людмила, или Люся, стоявшая в ногах его, облокотившись о спинку кровати.

– Не беспокойтесь, все будет в совершенном порядке, – с вежливой улыбкой и приятным армянским акцентом, придававшим его словам особенную значительность, сказал Жора. – Я прошел сам всю школу первой помощи и великолепно разбинтую и забинтую…

– Это негигиенично! – протестовала Люся.

– Новейшая военная медицина, которой приходится работать в невыносимых полевых условиях, доказала, что это предрассудки, – безапелляционно сказал Жора.

– Это вы о чем-нибудь другом вычитали, – сказала Люся надменно. Но через мгновение она уже с некоторым интересом посмотрела на этого черного негритянского мальчика.

– Брось ты, Люська! Ну, я понимаю еще – мама, она человек нервный, а ты что вмешиваешься не в свои дела! Уходи, уходи! – сердито говорил Володя сестре и, откинув простыню, открыл свои настолько загорелые и мускулистые худые ноги, что никакая болезнь и лежанье в больнице не могли истребить этот загар и эти развитые мышцы.

Люся отвернулась.

Толя Орлов и Ваня поддерживали Володю, а Жора приспустил его синие трусы и разбинтовал его. Шов гноился и был в отвратительном состоянии, и Володя, делая усилия, чтобы не морщиться от боли, сильно побледнел.

– Дрянь дело. Да? – сказал Жора морщась.

– Дела не важнец, – согласился Ваня.

Они молча и стараясь не глядеть на Володю, узкие коричневые глаза которого, всегда светившиеся удалью и хитрецой, теперь грустно и заискивающе ловили взгляды товарищей, снова забинтовали его.

Теперь им предстояло самое трудное: они должны были покинуть товарища, зная о том, что ему угрожает.

– Де же чоловик твой, Лиза? – спрашивал в это время Матвей Костиевич, чтобы перевести разговор.

– Умер, – жестко сказала Елизавета Алексеевна. – В прошлом году как раз перед войной умер. Он все болел и умер, – несколько раз повторила она с злым, как показалось Шульге, укором. – Ах, Матвей Константинович! – сказала сна с мукою в голосе. – Вы теперь тоже стали из людей власти, а если б вы знали, как тяжело нам сейчас, простым людям! Ведь вы же власть наша, для простых людей, ведь я же помню, из каких вы людей, – таких же, как и мы. Я помню, как мой брат и вы боролись за нашу жизнь, и я вас ни в чем не виню, я знаю, нельзя вам, таким людям, остаться на погибель, но неужто ж вы не видите, что вместе с вами, все побросав, бежит всякая сволочь, мебель с собой везет, целые грузовики барахла, и нет им никакого дела до нас, простых людей, обывателей, как другие говорят, а ведь мы, маленькие люди, все это сделали своими руками. Ах, Матвей Константинович! И неужто ж вы не видите, что этим сволочам вещи, извините меня, дороже, чем мы, простые люди? – воскликнула она с искривившимися от муки губами. – А потом вы удивляетесь, что и среди нас, простых людей, находятся такие люди, что обижаются. А я удивляюсь, как еще терпеливы мы, простые люди, ведь один раз в жизни пережить такое – ведь во всем, во всем разуверишься!

Впоследствии Шульга не раз с мучительным волнением и скорбью вспоминал этот момент их разговора. Самое непоправимое было то, что он в глубине души понимал, какие чувства владели этой женщиной, и в душе его, широкой и сильной, были настоящие слова для нее. Но в тот момент, когда она так говорила, с прорвавшейся в ней мукой и, как ему казалось, злобой, ее слова и весь ее облик так противоречили представлению о той Лизе, которую он знал в дни молодости, так поразили его несоответствием тому, что он ожидал! И оскорбительным вдруг показалось ему, что, когда он сам оставался здесь, а вся семья его была уже в руках немцев, может быть, уже погибла, она, эта женщина, говорила только о себе, даже не спросила о его семье, о жене, с которой она была дружна в молодости. И с губ Шульги вдруг тоже сорвались слова, о которых он вспоминал потом с сожалением.

– Далеко вы заехали, Елизавета Алексеевна, в мыслях своих, – сказал он холодно, – далеко! Оно удобно, конечно, разувериться в своей власти, когда немецкая власть на пороге. Чуете? – сказал он, грозно подняв руку с коротким, поросшим волосом пальцем, и раскаты дальней артиллерийской стрельбы точно ворвались в комнату. – А думали вы, сколько там гибнет лучшего цвету народа нашего, тех, что из простых людей поднялись до власти, як вы кажете, а я скажу – поднялись до сознания, шо воны цвет народа, коммунисты! И коли вы разуверились в тех людях, разуверились в такой час, когда нас немец топчет, мне на то обидно. Обидно и жалко вас, жалко, – грозно повторил он, и губы его задрожали, как у ребенка.

– Да вы что это?.. Что это?.. Вы… вы хотите обвинить меня, что я немцев жду? – задохнувшись и еще больше распаляясь от того, что он ее так понял, резко вскричала Елизавета Алексеевна. – Ах, вы… А сын мой?.. Я мать!.. А вы…

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 20 >>
На страницу:
12 из 20

Другие аудиокниги автора Александр Александрович Фадеев