Прокофьич кивнул головою.
– Не ревновала ли она его к кому-нибудь?
– Ни к кому. Была у ней ревность, да прошла: года четыре или пять назад, когда барин ухаживал за Авдотьей Николаевной.
Что ни вопрос мой, то семейная жизнь Верховского разоблачалась все более и более передо мною, становясь вместе с тем все запутаннее и грязнее.
– Теперь Валериан Константинович вновь сошелся с Кардамоновой? – предложил я новый вопрос, желая катехитическим путем добраться какой-нибудь сути.
– Нет. С француженкой была у них любовь, а с этой, почитай, и не было. Так, с недельку занимались они ею, а далее поступила француженка, и бросили вовсе.
– Как же Авдотья Николаевна?
– Ничего себе.
– Барыня не ревновала?
– Нет. Допрежь огорчались, а потом махнули рукой, с тех пор как родился у Валериана Константиновича на стороне ребенок… Этому лет двадцать с лишним будет… Видят, что ничего не поделают.
– Где же вчера был барин? Доктор нашел, что он с вечера был, должно быть, выпивши.
– Были-с… Утром они уезжали к полковнику Филофею Дмитриевичу Кавеляеву, на именины. Там они пробыли до шести часов вечера и возвратились хмельны; но спать не легли, а только переоделись и опять поехали было из дому, сказав барыне, что едут по делу. И поехали: должно быть, ездили они к своей чухонке, да не застали ее дома, выпили с досады еще и возвратились домой злющий-презлющий… Часа полтора, два ездили – не более, потому не успел я сходить на кухню да в лавочку за табаком, как они тут как тут.
– Про какую чухонку вы говорите? Вы знаете ее адрес и кто она?
– Знаю. Мудрено прозывается: Бэта Крестьяновна; живет в Басковом переулке. Раза два отвозил я ей деньги. Непутящая! Познакомился с нею Валериан Константинович у Дорота и с тех пор стал ездить. Понравилась она ему лучше француженки.
– Ну последняя и ревновала?
– Может быть, и ревновала бы, да вряд ли ей это было известно.
– Приехавши, Валериан Константинович позвал вас к себе?
– Да-с, позвонили и приказали подать бутылку коньяку, лимону и позвать барыню. После того, когда я подавал, что приказывали, Антонина Васильевна еще не приходили; а барин сидели вот на этом кресле, опустя голову, хмельные. «Убирайся ты, – сказали они мне, – от меня к черту и не смей входить: сегодня ты мне не нужен, я и сам разденусь». «Эге! – подумал я, – скверно: верно, будет беда барыне…» Валериан Константинович всегда отсылал меня с глаз долой, если когда задумает что недоброе. Совестился… И действительно, Филька говорил, что была между ними большая ссора, но подслушать, за что, он побоялся.
– Значит, – остановил я поток слов Прокофьича, – вы ничего не знаете, за что началась и чем кончилась ссора?
– Не знаю-с. Да и никто, потому что как только барин позовут барыню в кабинет, то всем уж известно, что они в больших сердцах, и все тогда уходят по своим комнатам, чтоб не показываться на глаза, а то они начнут, бывало, придираться.
– Вы мне говорили, – продолжал я допрос об отношениях Валериана Константиновича к Кардамоновой и Люсеваль, – этого, кроме вас, никто не знает?
– Как не знать! Все знают, начиная с барыни.
– Это очень важно! – воскликнул я невольно. – Не было ли претензий на Валериана Константиновича и со стороны женской прислуги? – спросил я, принимая в соображение нравственные достоинства покойника.
– Нет. Насчет этого покойник очень строги и горды были… И ни боже мой!
– Я чрезвычайно спешу следствием, – заметил я Прокофьичу, – и поэтому не успел позвать священника и даже предупредить вас, что все высказанное мне вы должны подтвердить под присягою. Я надеялся, что это вам, как пожилому человеку, и без меня известно. Правду ли вы мне говорили?
– Сущую правду.
– Сегодня, когда вы увидели барина мертвым, вы не ходили ни за чем в гостиную?
– Нет-с.
По окончании допроса Прокофьича я пригласил к себе Люсеваль. Выражение лица и манеры этой особы, когда она вошла ко мне, явно обнаруживали ее внутреннюю решимость преодолеть свое волнение предо мною и отвечать на вопросы хладнокровно, как совершенно непричастная свидетельница совершившегося преступления. Она говорила так дурно по-русски, что я с трудом мог понимать ее и поневоле прибегнул к французскому языку. Люсеваль объяснила мне, что семейная жизнь Верховских ей почти настолько же известна, насколько и мне; далее, что хотя между супругами и бывали иногда размолвки и ссоры, но они не носили характера серьезных неприятностей, и вообще Верховские жили между собой в согласии, любя и уважая, как ей казалось, друг друга. Собственные же ее отношения к членам семьи не переходили за пределы обычной роли компаньонки, без всякого чувства любви или злобы к тому или другому члену. Про вчерашнюю ссору или размолвку между мужем и женою она отозвалась, что слышала о ней мельком, что же касается происшествий сегодняшнего дня, то, встав поутру рано, она вошла в залу за книгою, которую забыла в этой комнате с вечера, и здесь она услышала, или ей, может быть, так показалось, из кабинета голос Верховского, как бы звавшего слугу, что и побудило ее пойти и позвать Прокофьича, который первый и увидел ужасную картину.
– Это все равно, – заметил я ей, – вы ли, Прокофьич или кто другой первый увидел труп; но дело в том, кто совершил преступление и как бы найти это лицо…
Затем я растолковал, какие последствия могут быть для нее, если окажется, что она показывает неправду.
– Еще есть время, если вы имеете что-нибудь прибавить, – сказал я.
– Нет, – отвечала Люсеваль довольно решительно, вышедши из своего раздумья. Я записал ее показания, и она их подписала.
Вызванная к допросу, вслед за Люсеваль, Кардамонова была довольно еще молодая белокурая женщина, полная, белая, румяная, с голубыми глазами с поволокою. Показания ее отличались полною искренностью, с опасением за свои прежние отношения к покойнику, прекращенные еще за несколько лет до рокового происшествия. Впрочем, сначала она стала было показывать о добром согласии между Верховскими, но когда я заметил ей, что мне известно нечто другое, то она тотчас же созналась, что сама была неоднократно свидетельницей семейных сцен между супругами, повод к которым подавал муж своим беспорядочным образом жизни; но, несмотря на это, Верховская никогда ни в чем, как за глаза, так и в глаза, не упрекала мужа, а нападал сам он, причем малейшее оправдание жены или слезы ее приводили его в бешенство… Об убийстве Кардамонова узнала от своей горничной, которая разбудила ее. Ночью она крику или шуму никакого не слыхала, и кто был убийцей – не знает, и подозрений ни на кого не имеет. Этим Кардамонова думала и ограничить свое показание, но я, объяснив ей, как и Люсеваль, согласно своей обязанности, важность свидетельских показаний, решился предложить ей смелый вопрос, пригласив ее, чтоб она мне прямо и откровенно, для своей же пользы, созналась, в каких отношениях она находилась к покойнику и к его жене… Внезапность моего вопроса смутила ее. Она вспыхнула вся, затем побледнела и отвечала несвязно и расстроенно:
– Да… Первое время Валериан Константинович ухаживал за мной… Я его боялась… Но что же мне было делать… Положение мое было горькое… Это продолжалось недолго. Приехала Жозефина Францевна, и все кончилось, вот уже четвертый год. Клянусь вам Богом. С Антониной Васильевной же я никогда не ссорилась. Я попросила у ней прощения, и мы живем с нею очень дружно и согласно. Спросите у ней самой.
– Не сомневаюсь в этом, – успокоил я ее, – но скажите, не известны ли вам отношения Люсеваль к покойнику, и если они были интимны, то продолжались ли до последнего времени или нет, и в каких отношениях вы были с нею?
– Достоверно я ничего не знаю, – отвечала Кардамонова. – Действительно, в первое время, когда Люсеваль поступила, Валериан Константинович оказывал ей такое внимание, по которому нельзя было не заключить, что он влюблен в нее, и она с ним кокетничала; но потом они стали скрывать свои чувства. Я знаю только то, – прибавила Кардамонова, – что Люсеваль вертит домом, как ей угодно, и что бедной Антонине Васильевне от ее капризов очень плохо. Ко мне она относится с пренебрежением и трунит надо мною. Поэтому я всячески стараюсь избегать ее общества и встречаюсь с нею только за обедом да при гостях; обыкновенно же я или в своей комнате, или при Антонине Васильевне.
– Не ревнива ли Люсеваль?
– Ужасно, – отвечала утвердительно Кардамонова. – Я уверена, что едва ли она могла любить такого человека, как Валериан Константинович, но ревновать – она ревновала его ко всякой женщине.
Я еще сделал Кардамоновой несколько незначительных вопросов и отпустил с миром, смягчив, ради ее искренности, изложение в показании об ее отношениях к Верховскому.
Наступила очередь допроса жены покойника, хозяйки дома. Есть женщины, которые в самых зрелых годах сохраняют в себе прежнюю молодость, свежесть, девичью грациозность манер, мягкость и женственность, невыразимо влекущую к ним. Верховская принадлежала к таким особам. При входе ее я лишился серьезности и холодности юридического чиновника, в которую нередко старался облекаться при производстве следствия, и вместо обычных вопросов я невольно проговорил ей, когда она села в кресло:
– Вы, кажется, не в состоянии сегодня давать показания?
– Да. Но это все равно. Что сегодня, то я должна буду сказать и завтра.
– Чрезвычайно загадочное убийство!
– Несчастный случай! – сказала она, закрыв лицо руками.
– Случай? – возразил я. – Этого быть не может. По всей вероятности, оно совершено, судя по отсутствию всякого похищения, или из ненависти…
– О нет!
– То есть вы хотите сказать, что Валериана Константиновича больше любили, чем ненавидели? Но ревность и ненависть так близки между собою… Как бы то ни было, даю вам слово употребить все меры и усилия, чтоб найти убийцу; внутренний голос говорит мне, что я успею в этом.
Верховская вздрогнула и странно взглянула на меня; потом обвела глазами комнату, как бы желая удостовериться, одни ли мы, и произнесла почти шепотом:
– Ради бога, не делайте этого!